Читать книгу Айсберг - - Страница 12
Седьмой этаж: 1842—1850
Подводная часть айсберга.
Кон фуоко
8 глава.
Не твой соловей
ОглавлениеНиканор
И притягивалась рука, и отдёргивалась, как от горячего, как от раскалённого ножа. Никогда никто на него с такой поистине жгучей ненавистью не смотрел. И не помогли все эти яркие наряды, которые он ей раздавал, как игрушки, как будто в песочнице с нею играть собирался, как малое дитя. Когда он входил в её комнату, он натыкался на этот её взгляд, горячий, как расплавленный нож, а когда подкрадывался тихонько и смотрел из-за дверей, то видел только растрёпанные комья волос, скатанных в пучок, и заплаканное лицо, и завывание в окошко, и «верни ты меня к моей родимой матушке» – эти все слова, которые он понимал от своей кормилицы, молочной матери, набрался этих слов, но сам их в рот никогда не брал, никогда не спускался с высот своего заколдованного шипящего господского языка в эти низины языка как будто бы холопского, вроде бы так, на этом языке только шваль всякая разговаривает, но он-то ведь знал, что означают эти непричёсанные жалкие слова. И тогда он собрался с духом и взял их в рот, как протухший компот берут, сказал на её языке «не плачь» и протянул к ней руку и прикоснулся к плечу, а она как от ожога вздрогнула и бросилась от него в другой угол, и он тогда стал говорить, и, вполне возможно, перевирая некоторые слова и выражения на чужом ведь для него языке, и она могла бы посмеяться над ним, если б ей было в ту пору до смеха, но не до смеха ей было, и сквозь слёзы, что протекали по её лицу как дождь, доносились до неё слова её родного языка, не придуманные, а только чуть-чуть переставленные местами, слова о том, что божественный свет он увидел в её лице, и потому не смог с нею расстаться, и никогда-никогда не покинет её, и купит ей в подарок всё, что она пожелает. Но Бог этот, чьё существование ему в её облике померещилось в тот миг перед грозой, всемогущим всё-таки не оказался и не мог склонить её сердце к нему, и были они – два подростка, оба несчастные, он – от своей безответной любви, а она – от изнуряющей, ЖГУЧЕЙ ТОСКИ ПО СВОЕМУ РОДНОМУ ДОМУ.
И так она сидела там, нахохлившись, среди всех этих безделушек, и от еды отказывалась, а может быть, и эта еда была ей неродная, и как этот непритворный отказ от еды сказался на дальнейшем, так сказать, развитии событий, и какой вклад вложил в то, что не вынесла она непомерной ноши…
– Ты мой соловей, – сказал он однажды и слово повторил, которое услышал от других, – у тебя серебряный голос, – когда вошёл в её комнатёнку в тот момент, когда она пела, глядя в заоконную глубину. – Ты мой соловей!
– Не твой, – ответила она – впервые ответила – и он мог бы обрадоваться, что вот наконец она заговорила и наконец-то хоть что-то ему ответила, но он побледнел и ухватился за косяк двери и медленно осел, прямо на пол осел, не подставляя ничего, и прислонился к дверям головой. И сам не знал, почему таким взрывом его окатило и что такого было в её ответных словах о том, что соловей-то она, конечно, да, соловей, но только НЕ ЕГО СОЛОВЕЙ, не ему принадлежащий. И дошло до него почему-то в этот момент, что да, действительно, нельзя присвоить себе другого человека и что она, Аксинья, не просто утварь какая-то, приглянувшаяся ему, а это было на разрыв, это признание, это простое установление факта, не твой – предмет, стало быть, не твой говорящий инструмент, выговаривающий слова песни, чужой для него, но напоминающий детство на руках у той мамки, что кормила его когда-то грудным молоком – пищей своей души, а не той закованной в жемчуга и брильянты, что познакомилась с ним уже позже, когда его отняли от груди.
И распорядился он приготовить для нелюбящей его не-подруги новые яства, те самые, что готовила когда-то его кормилица, пропавшая из виду, но ключница какая-то с белой повязкой в мёртвых волосах согласилась вспомнить все эти нехитрые рецепты…
И удалился в свою спальню и там бросился на постель и рыдал там всю ночь, всю душу выплакал, и с высокой температурой наутро лежал и не шевелился, когда пришла к нему в спальню его родная мать, нелюбимая, как он теперь понял, что мать свою, которая заваливала его подарками, он на самом деле и не любил – вовсе не любил, и даже ту, первую, кормилицу, не полюбил всей душой и не осведомился тогда, куда её услали, куда продали… скорее всего, её куда-то продали, когда ему не исполнилось и пяти лет – или семи? – ну вот даже и не вспомнить, но язык её разговорный запомнился ему почему-то.
Но сейчас он лежал, вспоминая всю свою прожитую до сих пор жизнь, и понимая, что не любил до сих пор никого, а всех слегка презирал, и ладно бы любил самого себя, хоть одного на свете, но и самого себя не признавал достойным… если не поклонения, то чтобы ему служили, чтобы подносили изо дня в день всё то, что ему придёт в голову, то одежду, то еду, то питьё, то кто-то пришьёт оторвавшуюся пуговицу, то кто-то перетирает серебряные подсвечники, и кто из них когда отказал ему, а все покорные, как коровы, и только разве что «му» не говорят, и вот он наткнулся на этот нож, жаркий и раскалённый, на это возмущение до ненависти, на это впервые произнесённое НЕТ – и это вызвало сначала приступ слабости, потом подскочила температура, но теперь он уже понимал, что вертится, как цыплёнок на том вертеле, острие которого в него вонзило вот это впервые им услышанное «нет».