Читать книгу Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея - - Страница 6

Часть первая
Глава третья. «Мне здесь довольно плохо»

Оглавление

Мне нехорошо, и я боюсь к тебе прийти, чтобы не случилась какая-нибудь мелодрама.

Роберт Оппенгеймер, 23 января 1926 года

Учеба в Гарварде дала Роберту неоднозначный опыт. Юноша вырос в интеллектуальном плане, однако отношения с людьми держали его нервы в натянутом состоянии. Повседневный устоявшийся режим студенческой жизни создавал вокруг него защитную оболочку; он в очередной раз блистал в классе. Теперь оболочка исчезла, его ждала череда почти катастрофических экзистенциальных кризисов, которые начнутся осенью и будут продолжаться до весны 1926 года.

В середине сентября 1925 года Роберт сел на корабль, плывущий в Англию. Он и Фрэнсис Фергюссон договорились встретиться в маленькой деревне Суонедж в Дорсетшире на юго-западе Англии. Фергюссон все лето путешествовал по Европе в обществе матери и соскучился по мужской компании. Десять дней они гуляли по береговым утесам, рассказывая друг другу о своих приключениях. Хотя друзья не виделись два года, они поддерживали контакт через переписку и оставались близки.

«Когда я встретил его на вокзале, – писал после приезда друга Фергюссон, – он показался мне более уверенным в себе, более крепким и прямым… он меньше смущался отношениями с матерью. Это, как выяснилось, происходило потому, что он чуть не влюбился в Нью-Мексико в красивую гойку». И все-таки в возрасте двадцати одного года Роберт, как заподозрил Фергюссон, «пребывал в полном неведении относительно половой жизни». Со своей стороны Фергюссон «открыл ему все, что доставляло ему удовольствие и о чем приходилось помалкивать в разговорах с другими». Оглядываясь назад, Фергюссон понял, что наговорил лишнего. «Я был достаточно бессердечен и глуп, – писал он, – и обстоятельно мусолил [эти вещи] с Робертом, совершив по выражению [приятельницы] Джин тяжкое изнасилование его психики».

К тому времени Фергюссон как стипендиат Родса два года отучился в Оксфорде. Фрэнсис всегда был взрослее Роберта, которого буквально ослепляли легкость поведения и социальный лоск друга. У Фрэнсиса уже три года имелась партнерша – молодая женщина по имени Франсес Кили, которую Роберт знал по Школе этической культуры. Он также уважал Фергюссона за то, что тот не побоялся бросить биологию как профилирующий предмет и заняться любимым делом – литературой и поэзией. Друг Роберта был вхож в круги элиты и наносил визиты высокородным семействам Англии в их сельских особняках. Блестящая утонченность Фрэнсиса вызывала у Роберта зависть. Они разъехались – один в Оксфорд, другой в Кембридж, договорившись встретиться еще раз на Рождество.


Появление Роберта в Кавендишской лаборатории в Кембридже совпало с эпохой великих открытий в физике. В начале 1920-х годов европейские физики Нильс Бор, Вернер Гейзенберг и некоторые другие разрабатывали теорию, которую назвали «квантовой физикой» или «квантовой механикой». Если коротко, квантовая физика изучала законы поведения частиц очень малых размеров – молекул и атомов. Квантовая теория вскоре вытеснила классическую физику в понимании субатомных явлений, таких как вращение электрона вокруг ядра атома водорода.

«Горячие деньки», наставшие для физиков Европы, прошли мимо внимания заслуженных американских физиков. «Я по-прежнему оставался студентом в дурном смысле этого слова, – вспоминал Оппенгеймер. – До прибытия в Европу я не слышал о квантовой механике, не знал, что такое спин электрона. Сомневаюсь, что в Америке весной 25-го вообще кто-то о них знал, а уж я и подавно».

Роберт поселился в унылой квартире, которую называл «жалкой дырой». Обедал в университете, все дни проводил в углу подвальной лаборатории Д. Д. Томпсона, изготавливая бериллиевую пленку для изучения свойств электронов. Этот трудоемкий процесс требовал выпаривания бериллия на коллодий, после чего коллодий тщательно удалялся. Неуклюжий и не приспособленный к такого рода работе, Роберт быстро невзлюбил лабораторию. Он предпочитал сидеть на семинарах и читать журналы по физике. Однако, если работа в лаборатории и была «порядочным фарсом», она предоставляла возможность встречи с такими физиками, как Резерфорд, Чедвик, С. Ф. Пауэлл. «Там я встретил [Патрика М. С.] Блэкетта, который мне очень понравился», – десятилетия спустя писал Оппенгеймер. Патрик Блэкетт, который в 1948 году получит Нобелевскую премию, стал одним из наставников Роберта. Высокий, элегантный англичанин с откровенно социалистическими взглядами на политику окончил факультет физики Кембриджа всего тремя годами раньше.

В ноябре 1925 года Роберт писал Фергюссону: «Здесь очень богатое место, изобилующее роскошными сокровищами, и, хотя я совершенно не в состоянии воспользоваться ими, у меня есть шанс встречаться с людьми, многими хорошими людьми. Здесь определенно есть хорошие физики, я имею в виду – молодые. <…> Меня приглашали на встречи самого разного рода: по высшей математике в Тринити, на тайное собрание пацифистов, в клуб сионистов и несколько пресных научных клубов. Я не видел здесь ни одного чего-либо стоящего человека, который не занимался бы наукой…» Дальше Роберт отбрасывает бравирование и признается: «Мне здесь довольно плохо. Работа в лаборатории – страшная скучища, и я так плохо с ней справляюсь, что вряд ли узнаю что-то новое… получаю гадкие выговоры».

Трудности работы в лаборатории дополнялись ухудшением эмоционального состояния. Однажды Роберт поймал себя на том, что стоит перед пустой доской с куском мела в руке и повторяет: «Дело в том… дело в том… дело в том…» Его друг по Гарварду Джеффрис Вайман, приехавший в Кембридж в том же году, почуял неладное. Однажды он пришел к Роберту и застал его со стонами катающимся по полу. Рассказывая об этом инциденте в другом месте, Вайман передал слова Оппенгеймера о том, что «он чувствовал себя в Кембридже так паршиво, таким несчастным, что иногда падал на пол и катался по нему из стороны в сторону». Резерфорд однажды тоже был свидетелем, как Оппенгеймер рухнул как подкошенный на пол лаборатории.

Не приносил утешения и тот факт, что несколько близких друзей Роберта рано обзавелись семьями. Бывший сосед по комнате Фред Бернхейм тоже приехал в Кембридж, где встретил женщину, которая вскоре стала его женой. Предсказуемо дружба с Бернхеймом начала затухать, и Роберт это чувствовал. «У меня жутко запутанное положение с Фредом, – объяснял Оппенгеймер Фергюссону, – две недели назад был кошмарный вечер в “Луне”. Я с тех пор его не видел и краснею от одной мысли о нем. И о признании в духе Достоевского, которое он сделал».

Роберт очень много требовал от друзей, и подчас эти требования были непомерны. «В некотором роде, – вспоминал Бернхейм, – я почувствовал облегчение. <…> Его надрывность и напористость всегда вызывали у меня дискомфорт». Бернхейм ощущал себя в компании Роберта опустошенным. Роберт упрямо пытался оживить дружбу, и Бернхейм в конце концов сказал ему, что все равно женится и что «восстановить то, что нас связывало в Гарварде, не получится». Роберт не столько оскорбился, сколько был ошарашен, что человек, которого он так хорошо знал, неожиданно выпал из его окружения. Точно так же его поразила новость о раннем замужестве Джейн Дидишейм, одноклассницы из Школы этической культуры. Джейн всегда нравилась Роберту, и он опешил, узнав, что женщина его возраста могла выйти замуж (за француза) и родить ребенка.

К концу осеннего семестра Фергюссон сделал вывод, что Роберт страдает от «полновесной депрессии». Родители тоже заподозрили, что их сын переживает кризис. По словам Фергюссона, депрессию Роберта «усиливала и заостряла борьба с матерью». Элла и Юлиус настояли на своем срочном приезде в Европу для поддержки сына. «Он в душе хотел, чтобы она была с ним, – записал Фергюссон в своем дневнике, – но считал необходимым отговаривать ее от поездки. <…> Поэтому, когда он садился в поезд на Саутгемптон, где должен был ее встретить, его страшно корежило».

Фергюссон стал свидетелем лишь некоторых из происходивших зимой чрезвычайных событий. Ясно, однако, что многие из записанных Фергюссоном подробностей мог сообщить только сам Роберт, и вполне возможно – практически несомненно, – что, сообщая о них, юноша позволил своему пылкому воображению приукрасить подробности. «Отчет о приключениях Роберта Оппенгеймера в Европе» авторства Фергюссона датирован 26 февраля. Контекст позволяет сделать вывод, что эти строки были написаны в феврале 1926 года. Как бы то ни было, Фергюссон опубликовал свои заметки лишь через много лет после смерти Роберта.

Согласно отчету Фергюссона, один эпизод, указывающий на то, что Роберт терял контроль над своими эмоциями, произошел в поезде. «Он оказался в купе вагона третьего класса, где мужчина и женщина устроили любовь [предположительно, целовались и ласкали друг друга]. Роберт пытался читать книгу по термодинамике, но не мог сосредоточиться. Когда мужчина вышел, он [Роберт] поцеловал женщину. Она как будто даже не удивилась. <…> Однако его тут же охватило раскаяние, он рухнул на колени, раскинув ступни в стороны, и начал слезливо просить у нее прощения». После чего, поспешно схватив багаж, выскочил из купе. «Он был в таком ожесточении, что на пути с вокзала, спускаясь по лестнице и заметив внизу ту самую женщину, решил сбросить ей на голову свой чемодан. К счастью, он промахнулся». Если предположить, что Фергюссон передал рассказанную Робертом историю без искажений, это наводит на мысль, что рассказчик запутался в своих фантазиях. Он хотел поцеловать женщину? Так поцеловал или не поцеловал? Что именно произошло в купе – дело темное. А вот того, что якобы произошло на выходе из вокзала, определенно не было, хотя Роберт счел необходимым добавить эту подробность. Он переживал кризис, терял берега, и его выдумки отражали душевный надлом.

Приехав в порт встречать родителей, Роберт все еще пребывал в возбужденном состоянии. Однако первым человеком, кого он увидел на сходнях, оказался не его отец или мать, а Инес Поллак, одноклассница из Школы этической культуры. Роберт переписывался с Инес, пока она училась в Вассарском колледже, и пару раз встречался с ней в Нью-Йорке на каникулах. Много десятилетий спустя в интервью Фергюссон сказал, что был уверен: Элла «устроила дело так, чтобы с ними [в Англию] приехала молодая женщина, знакомая Роберту по Нью-Йорку, и попыталась свести их, но у нее ничего не получилось».

В своем «дневнике» Фергюссон написал, что, увидев Инес на сходнях, Роберт хотел было развернуться и убежать. «Трудно сказать, – продолжал Фергюссон, – кто испугался больше – Инес или Роберт». Со своей стороны Инес, вероятно, видела в Роберте возможность вырваться из нью-йоркской жизни, где ее донимали материнские придирки. Элла согласилась сопровождать девушку в Англию в надежде, что та отвлечет Роберта от мрачных мыслей. В то же время, по словам Фергюссона, Элла считала Инес «до смешного неподходящей» для сына и, заметив, что у него действительно проклюнулся интерес к ней, отвела Роберта в сторону и пожаловалась на «прилипчивость Инес, решившей ехать вместе с нами».

Тем не менее Инес прибыла вместе с Оппенгеймерами в Кембридж. Роберт был с головой погружен в физику, однако во второй половине дня часто брал Инес с собой на длительные прогулки по городу. Если верить Фергюссону, Роберт всего лишь делал вид, что ухаживал за ней. «Он поддерживал достоверное и по большей части словесное подражание любви. Она отвечала тем же». Некоторое время пара даже считалась неформально помолвленной. И вот однажды вечером они зашли в комнату Инес и легли в постель. «И лежали там, дрожа от холода и не решаясь что-либо предпринять. Инес захныкала. Роберт тоже захныкал». Через некоторое время в дверь постучали, и пара услышала голос миссис Оппенгеймер: «Впусти меня, Инес. Почему ты закрылась? Я же знаю, что Роберт у тебя». Через некоторое время Элла в негодовании удалилась, и Роберт – несчастный и предельно униженный – наконец смог выйти из комнаты.

Поллак почти сразу же уехала в Италию, прихватив с собой экземпляр «Бесов» Достоевского – подарок Роберта. Естественно, разрыв только усугубил меланхолию. Перед окончанием занятий накануне Рождества Роберт написал Герберту Смиту горькое, тоскливое письмо. Извинившись за молчание, он объяснил, что «на самом деле я обручен с куда более важным делом – подготовкой к карьере. <…> Я не писал просто потому, что не находил в себе приятной убежденности и твердости, которые нужны для написания добротного письма». О Фрэнсисе он писал: «Он очень сильно изменился. Exempli gratia, он счастлив. <…> Он знает всех в Оксфорде, ходит пить чай с леди Оттолайн Моррелл, высшей жрицей цивилизованного общества и покровительницей [Т. С.] Элиота и Берти [Бертрана Рассела]…»

Эмоциональное состояние Роберта продолжало ухудшаться, вызывая тревогу у друзей и семьи. Он проявлял неуверенность в себе и упрямую замкнутость. Помимо прочего жаловался на плохие отношения со своим наставником, Патриком Блэкеттом. Роберт любил Блэкетта и всячески искал у него одобрения, однако Патрик, будучи практичным физиком-экспериментатором, гонял Роберта, требуя от него большего в лаборатории, к чему у того не было способностей. Блэкетт, возможно, не придавал этому большого значения, однако в воспаленном воображении Оппенгеймера отношения с ментором порождали острые переживания.

В конце осени 1925 года Роберт совершил глупейший поступок, который, как нарочно, продемонстрировал глубину охватившего его страдания. Снедаемый ощущением собственной никчемности и лютой зависти, он «отравил» яблоко взятыми в лаборатории химикатами и оставил его на столе Блэкетта. Джеффрис Вайман впоследствии заметил: «Каким бы ни было это яблоко – реальным или воображаемым, это был акт ревности». К счастью, Блэкетт не тронул яблоко, однако выходка каким-то образом дошла до сведения университетских властей. Двумя месяцами позже Роберт признался Фергюссону, что «он чуть не отравил старшего распорядителя. Трудно поверить, но так он и сказал. И якобы использовал цианистый калий или что-то в этом роде. Ему повезло, что наставник обнаружил отраву. Разумеется, ему досталось от Кембриджа». Будь пресловутый «яд» потенциально смертельным, поступок Роберта потянул бы на попытку предумышленного убийства. Однако, судя по дальнейшим событиям, это мало соответствовало истине. Скорее всего, Роберт намазал яблоко чем-нибудь, что вызвало бы у Блэкетта недомогание. Как бы то ни было, дело было серьезное, и встал вопрос об отчислении.

Родители Роберта не успели уехать из Кембриджа, и администрация университета сообщила им о происшествии. Юлиус Оппенгеймер отчаянно – и не безуспешно – ходатайствовал перед университетом, чтобы против сына не возбудили уголовное дело. После пространных переговоров было решено, что Роберту вынесут условное наказание и обяжут его посещать регулярные сеансы у известного психиатра на лондонской Харли-стрит. По сведениям старого ментора Роберта из Школы этической культуры Герберта Смита, «ему разрешили остаться в Кембридже только на условии регулярных приемов у психиатра».

Роберт по расписанию ездил в Лондон на сеансы, однако опыт этих встреч оказался отрицательным. Психоаналитик-фрейдист поставил диагноз «раннее слабоумие» – ныне устаревший термин-ярлык, ассоциирующийся с шизофренией. Врач решил, что Оппенгеймер представляет собой безнадежный случай и что «дальнейший психоанализ принесет больше вреда, чем пользы».

Фергюссон однажды заглянул к другу на другой день после приема у психиатра. «Он постоянно выглядел как помешанный. <…> Я увидел его на углу – он ждал меня, сдвинув шляпу набок, со странным видом. <…> Стоял в такой позе, словно вот-вот бросится бежать или выкинет какую-нибудь крайность». Двое старых друзей двинулись вперед более чем бодрым шагом. Роберт шел своей странной походкой, выворачивая ступни наружу под большим углом. «Я спросил, как дела. Он ответил, что врач слишком глуп, чтобы наблюдать его, и что он сам разбирается в своих проблемах лучше доктора, что, вероятно, так и было». В этот момент Фергюссон еще не знал о происшествии с «отравленным яблоком» и потому не понимал, чем вызваны визиты к психиатру. Хотя он видел душевное смятение друга, тем не менее не сомневался, что Роберт «способен выпрямить спину, понять суть неприятностей и найти выход из положения».

Душевный кризис, однако, не прекращался. На рождественские каникулы Роберт гулял вдоль берега моря близ деревушки Канкаль в Бретани, куда его привезли родители. В этот дождливый, унылый зимний день Оппенгеймер, как признался много лет спустя, живо осознал: «Я дошел до состояния, в котором мог наложить на себя руки. Оно стало хроническим».

Вскоре после новогодних праздников 1926 года Фергюссон договорился о встрече с Робертом в Париже, куда родители привезли сына провести остаток шестинедельных каникул. Во время длинной прогулки по парижским улицам Роберт наконец признался другу в причине визитов к лондонскому психиатру. На тот момент Роберт считал, что университетские власти вообще не допустят его возвращения. «Я был обескуражен, – вспоминал Фергюссон. – Однако, когда мы немного поговорили, мне показалось, что он как бы смирился и что его больше тревожат неприятности с отцом». Роберт признал, что родители очень переживали, потому что пытались помочь ему, но у них «ничего не получалось».

Роберт недосыпал и, по словам Фергюссона, «начал вести себя с большими странностями». Однажды утром он запер мать в номере отеля, а сам ушел, что привело Эллу в бешенство. После этого она настояла, чтобы Роберт записался на прием к французскому психоаналитику. После нескольких сеансов доктор объявил, что Роберт страдает от «crise morale», ассоциирующегося с сексуальной фрустрацией. Он прописал «une femme» и «курс лечения афродизиаками». Несколькими годами позже Фергюссон вспоминал: «Он [Роберт] совершенно не знал, с какой стороны подступиться к половой жизни».

Вскоре эмоциональный кризис Роберта совершил еще один жестокий виток. Сидя с Робертом в номере парижского отеля, Фергюссон почувствовал, что его друг опять находится в характерном «неоднозначном состоянии». Вероятно, пытаясь отвлечь друга от дурных мыслей, Фергюссон показал ему стихи, написанные его подругой Франсес Кили, после чего объявил, что предложил Кили выйти за него замуж и что та согласилась. Роберта новость оглушила, и он сорвался. «Я наклонился, чтобы взять книгу, – вспоминал Фергюссон, – как вдруг он бросился на меня сзади и обмотал вокруг моей шеи ремень от чемодана. На минуту я испугался за свою жизнь. Шум наверно стоял еще тот. Я умудрился вырваться, а Роберт упал на пол и зарыдал».

Возможно, Роберта спровоцировала обыкновенная зависть к любовному увлечению друга. Женщина уже отняла у него одного друга – Фреда Бернхейма; потеря еще одного в таких же обстоятельствах могла показаться ему чересчур тяжелой. Фергюссон заметил, что «Роберт то и дело картинно бросал на нее [Франсес Кили] свирепые взгляды. Ему легко бы далась роль жестокого любовника – я испытал это на своей шкуре!»

Несмотря на попытку удушения, Фергюссон не бросил друга. Более того, он, возможно, считал себя виноватым, ведь о ранимости Роберта его предупредил письмом не кто иной, как хорошо знавший о ней Герберт Смит: «Кстати, мне сдается, что показывать ему [Роберту] вашу осведомленность следует с большим тактом, а не с царской щедростью. Ваша фора в два года и приспособляемость в обществе способны довести его до отчаяния. И вместо того, чтобы вцепиться вам в горло, как вы на моей памяти чуть не вцепились Джорджу как там его… когда вы точно так же ощутили свое бессилие перед ним (курсив мой), боюсь, он просто сочтет свою жизнь недостойной продолжения». Письмо Смита ставит вопрос: не смешал ли будущий писатель Фергюссон свою собственную атаку на неведомого Джорджа с поведением Оппенгеймера? Однако факт последующих извинений Роберта делает рассказ Фергюссона достоверным.

Фергюссон понимал, что его друг отчасти невротик, однако при этом верил, что Роберт преодолеет это состояние. «Он знал, что я знал: это был сиюминутный порыв. <…> Я наверно еще больше встревожился бы, если бы не понимал, как быстро он менялся. <…> Я его очень любил». Они останутся друзьями до гробовой доски. И все же несколько месяцев после нападения Фергюссон осторожничал. Он переехал из отеля и колебался, когда Роберт той же весной уговаривал его встретиться у него в Кембридже. Роберта собственное поведение застало врасплох не меньше Фрэнсиса. Через несколько недель после инцидента он написал другу: «Ты заслуживаешь не письма, а паломничества в Оксфорд в комплекте с власяницей, постом, снегом и молитвами. Я буду сохранять чувство раскаяния и благодарности, а также стыда за мое неуважение к тебе до тех пор, пока смогу сделать для тебя что-то менее бесполезное. Я не понимаю, откуда берутся твои долготерпение и душевная щедрость, но я точно знаю – я их никогда не забуду»[7]. В этой кутерьме Роберт, пытаясь осознанно преодолеть эмоциональную уязвимость, сам превратился в подобие психоаналитика. В письме от 23 января 1926 года он предположил, что его душевное состояние как-то связано с «ужасным фактом моего перфекционизма… именно этот факт в сочетании с моей неспособностью спаять вместе два медных проводка в итоге сводит меня с ума».

Подавив сомнения, Фергюссон согласился приехать в Кембридж ранней весной. «Он поселил меня в соседней комнате. Я помню, как боялся, что он зайдет в мою комнату ночью, и подпер стулом дверь. Но ничего не случилось». К этому времени Роберт пошел на поправку. Когда Фергюссон походя коснулся больной темы, «он попросил меня не беспокоиться – все прошло». Роберт между тем ходил к еще одному психоаналитику – третьему по счету – в Кембридже. К этому времени Роберт прочитал много всего о психоанализе и, по словам его друга Джона Эдсалла, «относился к этой теме очень серьезно». Ему также показалось, что новый аналитик, доктор М., был «более мудрым и благоразумным человеком», чем врачи, которых Роберт посещал в Лондоне и Париже.

Скорее всего молодой Оппенгеймер продолжал посещать психоаналитика всю весну 1926 года. Но со временем их отношения прервались. В один июньский день Роберт заехал к Джону Эдсаллу и сказал ему, что «[доктор] М. решил – дальнейшее продолжение анализа будет бесполезным».

Герберт Смит впоследствии случайно встретил в Нью-Йорке одного из своих друзей, психиатра, знавшего об этом деле, и тот рассказал, что Роберт «наплел психиатру в Кембридже с три короба. <…> Проблема в том, что психиатр должен быть способнее того, кого он анализирует. Таковых не нашлось».

* * *

В середине марта 1926 года Роберт уехал из Кембриджа в короткий отпуск. Трое друзей, Джеффрис Вайман, Фредерик Бернхейм и Джон Эдсалл, уговорили его поехать с ними на Корсику. Десять дней друзья колесили на велосипедах вдоль острова, ночевали в маленьких гостиницах или разбивали лагерь под открытым небом. Скалистые горы острова и слегка поросшие лесом плоскогорья, видимо, напоминали Роберту о дикой красоте Нью-Мексико. «Пейзаж был потрясающий, – отзывался Бернхейм, – попытки объясниться с местными – плачевными, местные блохи каждый вечер пировали до отвала». Временами Роберта одолевала хандра, и он начинал говорить о чувстве угнетенности. За последние месяцы он прочитал много произведений французской и русской литературы и во время походов в горы любил спорить с Эдсаллом о сравнительных достоинствах Толстого и Достоевского. Однажды вечером, попав под ливень, молодые люди укрылись в близлежащей гостинице. Повесив мокрую одежду сушиться и завернувшись в одеяла, они продолжали спор. «Толстой – вот писатель, который мне нравится», – не унимался Эдсалл. «Нет-нет, Достоевский выше его, – отвечал Оппенгеймер. – Он видит насквозь душу и маету человека».

Позднее, когда разговор зашел о будущем, Роберт заметил: «Больше всего я восхищаюсь теми, кто умеет чрезвычайно хорошо делать множество вещей, но не позабыл вкус слез». Если Роберта и угнетали тяжелые экзистенциальные думы, то у его друзей, наоборот, сложилось твердое впечатление, что по мере продвижения по острову его душа постепенно избавлялась от бремени. Находя удовольствие в потрясающих видах, хорошей французской кухне и винах, он писал брату Фрэнку: «Здесь прекрасное место со всеми добродетелями – от вина до ледников, от лангустов до бригантин».

Вайман считал, что на Корсике Роберт «переживал глубокий эмоциональный кризис». И тут случилось нечто странное. «Однажды, – вспоминал Вайман несколько десятилетий спустя, – когда наше пребывание на Корсике почти подошло к концу, мы остановились в маленькой гостинице и втроем – Эдсалл, Оппенгеймер и я – сели ужинать». К Оппенгеймеру подошел официант и сообщил о времени отправления во Францию ближайшего парохода. Удивившись, Эдсалл и Вайман спросили друга, почему он торопится возвратиться раньше намеченного срока. «Я не в состоянии об этом говорить, – ответил Роберт, – но уехать обязан». Позднее в тот же вечер, выпив вина, он смягчился и сказал: «Ну, пожалуй, я могу признаться, почему уезжаю. Я совершил ужасный поступок. Я оставил на столе Блэкетта отравленное яблоко и должен вернуться и узнать, что из этого вышло». Эдсалл и Вайман были ошарашены. «Я так никогда и не понял, – признался Вайман, – говорил ли он правду или все выдумал». Роберт отказался сообщить подробности, однако упомянул, что ему поставили диагноз «раннее слабоумие». Не ведая о том, что инцидент с «отравленным яблоком» произошел осенью прошлого года, Вайман и Эдсалл подумали, что Роберт «в приступе ревности» решил как-то навредить Блэкетту весной, непосредственно перед поездкой на Корсику. Что-то действительно случилось, однако, как позже заметил Эдсалл, «он [Роберт] говорил о событии как о реальном, отчего Джеффрис и я заподозрили, что он страдал галлюцинациями».

Противоречивые свидетельства много десятков лет создавали туман вокруг истории с отравленным яблоком. Однако в интервью с Мартином Шервином 1979 года Фергюссон четко разъяснил, что инцидент произошел в конце осени 1925 года, а не весной 1926 года: «Все это случилось во время его [Роберта] первого семестра в Кембридже, еще до того, как я встретился с ним в Лондоне, куда он ездил на прием к психиатру». На вопрос Шервина, верит ли он в правдивость истории с отравленным яблоком, Фергюссон ответил: «Да, верю. Верю. Его отцу пришлось заступаться за него перед университетскими властями, чтобы Роберта не обвинили в попытке убийства». В беседе с Элис Кимбалл Смит в 1976 году Фергюссон упомянул «время, когда он [Роберт] попытался отравить одного из коллег. <…> Он сам рассказал мне об этом или тогда, или чуть позже в Париже. Я всегда полагал, что происшествие, скорее всего, действительно имело место. Но я не знаю точно. В это время он вытворял много всяких безумств». Смит определенно считала Фергюссона заслуживающим доверия источником. После интервью она оставила пометку: «Он не старается делать вид, будто помнит то, чего не может вспомнить».


Затянувшееся отрочество Оппенгеймера наконец подошло к концу. Во время поездки на Корсику с ним случилось нечто сродни пробуждению. Оппенгеймер никогда не признавался в том, что случилось на самом деле. Возможно, толчок дало мимолетное любовное увлечение, но это вряд ли. Несколько лет спустя Роберт дал такой ответ автору Нуэлю Фарр Дэвису Роберт: «Прелюдией того, что со мной произошло на Корсике, стал психиатр. Вы спрашиваете, расскажу ли я всю историю полностью или вам придется ее раскапывать. О ней знают лишь немногие, но они не станут говорить. Вы ничего не сможете раскопать. Вам достаточно знать, что речь шла не о любовном похождении, а о любви». Эта встреча возымела для Оппенгеймера мистическое, трансцендентальное значение: «После этого единственным расстоянием, которое я признавал, была только география, но и она по-настоящему не отделяла меня от других». Загадочное событие, как он признался Дэвису, стало «великим в моей жизни, великой и неизменной частью меня, тем более сейчас, когда я оглядываюсь назад и жизнь почти закончилась».

Итак, что же случилось на Корсике? Возможно, ничего особенного. Оппенгеймер нарочно ответил на запрос Дэвиса насчет Корсики загадкой, чтобы подразнить биографов. Он уклончиво назвал это «любовью», а не «любовным похождением», очевидно, придавая значение разнице в понятиях. Находясь в компании друзей, он не имел возможности предаваться любовным похождениям. Зато прочитал книгу, которая, похоже, стала для него откровением.

Этой книгой был роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» – мистический, экзистенциалистский текст, нашедший отклик в измученной душе Оппенгеймера. Прочитав книгу во время похода по Корсике за несколько вечеров при свете фонарика, Роберт впоследствии отзывался о ней своему другу по Беркли Хокону Шевалье как о величайшем событии в своей жизни. Она одним разом вывела юношу из депрессии. Произведение Пруста – классический роман самопознания – произвело на Оппенгеймера глубочайшее, неизгладимое впечатление. Более десяти лет после первого прочтения Пруста Оппенгеймер удивил Шевалье, процитировав по памяти пассаж из первого тома, в котором говорилось о жестокости:

Может быть, она не считала бы порок состоянием столь редким, столь необыкновенным, столь экзотическим, погружение в которое действует так освежающе, если бы была способна различить в себе, как и во всех вообще людях, глубокое равнодушие к причиняемым ими страданиям, являющееся, как бы мы ни называли его, самой распространенной и самой страшной формой жестокости[8].

* * *

Путешествуя по Корсике молодым человеком, Роберт, вне всяких сомнений, заучил эти слова наизусть, потому что увидел в себе такое же равнодушие к страданиям, которые он причинял другим. Прозревать было больно. О том, что происходило у него в душе, остается лишь догадываться. Возможно, увидев отражение своих собственных мрачных, пронизанных чувством вины мыслей в печатном виде, Роберт отчасти освободился от их психологического гнета. Понимание того, что он не один, что его состояние часть природы человека, должно было успокоить его душу. Причина презирать себя отпала, ему было позволено любить. К тому же его, как интеллектуала, обнадеживало то, что он вычитал об этом в книге, а не услышал на приеме у психиатра, что в итоге помогло ему выбраться из черной дыры депрессии.


Оппенгеймер вернулся в Кембридж с более легким, отходчивым отношением к жизни. «Я почувствовал себя добрее и терпимее, – вспоминал он. – Теперь я мог строить отношения с другими…» К июню 1926 года он решил прекратить визиты к кембриджскому психиатру. Его также приободрил переезд из «жалкой дыры» в Кембридже в «менее жалкий» дом на побережье реки Кам на полпути до Гранчестера, старой деревни, расположенной в одной миле южнее Кембриджа.

Ненавидя работу в лаборатории и не имея задатков физика-экспериментатора, Роберт благоразумно решил заняться более абстрактной теоретической физикой. Даже посреди затяжной зимней депрессии он умудрился прочитать достаточно для того, чтобы понять: вся эта область находилась в состоянии активного брожения. Как-то раз на кавендишском семинаре первооткрыватель нейтрона Джеймс Чедвик взял номер «Физикл ревью» с новой статьей Роберта Э. Милликена и пошутил: «Опять одно кудахтанье. Когда же будет яйцо?»

В начале 1926 года, прочитав статью молодого немецкого физика Вернера Гейзенберга, Роберт осознал: складывается совершенно новый взгляд на поведение электронов. Примерно в это же время австрийский физик Эрвин Шредингер предположил, что поведение электронов скорее похоже на волны, обтекающие ядро атома. Как и Гейзенберг, он нарисовал математический портрет текучего атома, назвав свою теорию квантовой механикой. Прочитав обе статьи, Оппенгеймер решил, что между волновой механикой Шредингера и матричной механикой Гейзенберга должна существовать связь. По сути, они были двумя версиями одной и той же теории – это было истинное яйцо, а не кудахтанье.

Квантовая механика стала популярной темой для дебатов в клубе Капицы, неформальной дискуссионной группе физиков, носящей имя ее основателя, молодого русского физика Петра Капицы. «Я незаметно для себя начал втягиваться», – вспоминал Оппенгеймер. Той же весной он познакомился с еще одним молодым физиком – Полем Дираком, который в мае защитил в Кембридже докторскую диссертацию. К этому времени Дирак уже был известен своими революционными трудами в области квантовой механики. Роберт, сильно преуменьшая, заметил, что труды Дирака «трудны для понимания и что [того] не волновало, поймут ли их. Я считал его по-настоящему великим». С другой стороны, первое впечатление, произведенное на Оппенгеймера Дираком, похоже, было не столь благоприятным. Роберт сказал Джеффрису Вайману, что «не думает, будто [Дирак] что-то представляет из себя». Дирак и сам был в высшей степени эксцентричным молодым человеком и славился своей однобокой приверженностью науке. Несколькими годами позже Оппенгеймер предложил другу пару книг. Дирак вежливо отказался от подарка, заметив, что «чтение книг мешает думать».

Именно в это время Оппенгеймер познакомился с великим датским физиком Нильсом Бором, чьи лекции посещал в Гарварде. Бор был примером для подражания, в точности созвучным душевной организации Роберта. Ученый был на девятнадцать лет старше Оппенгеймера и, подобно ему, вырос в зажиточной семье в окружении книг, музыки и преклонения перед знаниями. Отец Бора был профессором физиологии, мать – дочерью еврейского банкира. В 1911 году Бор получил степень доктора физики Копенгагенского университета. Двумя годами позже он сделал революционное открытие в новой области квантовой механики, введя понятие «квантового скачка» энергии электронов, вращающихся вокруг ядра атома. В 1922 году он получил Нобелевскую премию за создание теоретической модели строения атома.

Высокий и мускулистый, добросердечный и мягкий, наделенный своеобразным чувством юмора, Бор был всеобщим любимцем. Он всегда говорил сдержанным полушепотом. «Редкий человек, – писал Бору весной 1920 года Альберт Эйнштейн, – вызывал у меня такое удовольствие одним своим присутствием, как это делаете вы». Эйнштейна восхищала манера Бора «высказывать свои мнения, как человек, постоянно пытающийся нащупать истину, а не тот, кто [будто бы] знает истину в последней инстанции». Роберт называл Бора «мой Бог».

«В этот момент я позабыл бериллий с пленками и решил изучать ремесло физика-теоретика. К тому времени я прекрасно понимал: наступили необычные времена, происходят великие события». Этой весной, восстановив психическое здоровье, Оппенгеймер прилежно работал над своим первым трудом по теоретической физике, изучающим вопросы «атомных столкновений», или «непрерывного спектра». Работа давалась нелегко. Как-то раз он зашел в кабинет Эрнеста Резерфорда и застал там сидящего в кресле Бора. Резерфорд вышел из-за стола и представил своего подопечного Бору. Знаменитый датский физик вежливо спросил: «Как идут ваши дела?» Роберт без утайки ответил: «У меня проблемы». Бор спросил: «С математикой или физикой?» Роберт ответил: «Я не знаю». «Это плохо», – сказал Бор.

Бор хорошо запомнил эту встречу – Оппенгеймер выглядел необычайно молодо, и, после того как он вышел из кабинета, Резерфорд заметил, что возлагает на молодого аспиранта большие надежды.

Насколько был хорош вопрос Бора – в чем суть проблемы, в математике или физике? – Роберт оценил лишь через несколько лет. «Я слишком пристально смотрел на то, насколько запутался в формальных вопросах, вместо того чтобы отступить на шаг и увидеть, какое отношение они имели собственно к физике». Позднее он понял, что некоторые физики почти полностью полагались в описании природных явлений на язык математики; любое вербальное описание было для них «лишь уступкой для непонятливых, дидактикой в чистом виде. Мне кажется, это относится к [Полю] Дираку; он изначально делает свои открытия алгебраически, а не вербально». В противоположность ему такие физики, как Бор, «смотрели на математику, как Дирак смотрит на слова, то есть видят в ней лишь способ объяснения своего открытия другим людям. <…> Так что спектр очень широк. [В Кембридже] я просто учился, но мало чего узнал». По своему темпераменту и дарованию Роберт был намного ближе Бору, физику с вербальным типом мышления.

На исходе весны Кембридж организовал для американских студентов-физиков посещение Лейденского университета. Оппенгеймер принял участие в поездке и встретился с рядом немецких физиков. «Это было чудесно, – вспоминал он. – Я понял, что в зимних неприятностях были отчасти повинны английские привычки». По возвращении в Кембридж он познакомился с еще одним немецким ученым – Максом Борном, директором Института теоретической физики при Геттингенском университете. Оппенгеймер заинтриговал Борна – отчасти потому, что двадцатидвухлетний юноша пытался решить теоретические задачи, поднятые в недавних статьях Гейзенберга и Шредингера. «Оппенгеймер с самого начала показался мне одаренным человеком», – сказал Борн. В конце весны Оппенгеймер принял приглашение Борна продолжить обучение в Геттингене.


Год, проведенный в Кембридже, обернулся для Роберта катастрофой. Он едва не был отчислен из-за инцидента с «отравленным яблоком». Впервые в жизни был лишен возможности блистать интеллектуально. Его эмоциональные срывы видели близкие друзья. Однако он преодолел зимнюю депрессию и теперь был готов исследовать новую сферу приложения своих умственных способностей. «Когда я приехал в Кембридж, – сказал Роберт, – я столкнулся с необходимостью решения вопроса, на который ни у кого не было ответа, а сам я не желал его решать. Покидая Кембридж, я все еще толком не знал решения, но уже понял, в чем состоит мое призвание, – такова была перемена, происшедшая за год».

Роберт впоследствии вспоминал, что так и не избавился до конца от «недобрых мыслей о себе на всех фронтах, однако твердо решил, если получится, перейти в теоретическую физику. <…> Меня полностью освободили от работы в лаборатории. От меня там никому не было никакого проку, да и мне самому не было никакой радости; я чувствовал, что работаю из-под палки».

7

И он действительно не забыл. Через несколько десятков лет Оппенгеймер найдет для Фергюссона место в принстонском Институте перспективных исследований. – Примеч. авторов.

8

Перевод А. Франковского.

Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея

Подняться наверх