Читать книгу Безумная тоска - - Страница 6
Часть первая. Если бы сегодняшняя ночь не была кривой тропой
5
ОглавлениеВ ту ночь тот ветер стал их попутчиком, говорил с ними, живое существо, обладавшее мыслями и волей, они познакомились с ним и понимали его при помощи кислоты. Они спустились в подземку, где лица вокруг были почти невыносимы, как и граффити, и запахи, и переменчивые узоры, и пятна, и подтеки на выстланных линолеумом полах вагонов поезда. Тысячеголосая громада скрежещущей стали. Миллион окурков и прилепленных жвачек, уже черных или вульгарно-серых, еще не почерневших. Внезапно Анна увидела каждого из тех, кто выбросил жвачку, его жвачку, ее жвачку, его бычок на полу, мужчин в костюмах, бродяг, рабочих, пуэрториканских девчонок из Бронкса, нервничающих старух и беспокойных стариков – все они множились в ее сознании, как быстро воспроизводящееся общество, медсестры, секретарши, копы; все напоминало странную вставку Совета по рекламе, посвященную обществу. Она закрыла глаза, пытаясь ее выключить, но не сумела, и образ все разрастался, как инфицированный калейдоскоп, пока перед ее глазами не заплясали толпы людей, бесконечный водоворот лиц.
– Лепестки на влажной черной ветви, – шепнула она на ухо Джорджу.
Он посмотрел на нее:
– Боже, только не сраный Паунд.
И засмеялся.
Она смеялась вместе с ним.
– Призраки!
– Нет, не надо. – Он хохотал, согнувшись пополам.
Очевидно, они сошли с ума.
– Лица! Толпы! – сказала она.
Затем отвела взгляд, позволив ему уплыть вместе с сознанием, пока не сфокусировалась на мелькающих двутавровых балках, черных, как сажа, бля, подумать только, на них держится вся улица там, наверху. Затем Джордж продекламировал:
– О нет, – вмешалась она. – Никакого сраного Паунда, ни мне, ни тебе. Хватит твоего сраного Паунда!
О, эти звуки: сталь на стали, перестук и грохот, миллионы в день, миллионы в день, и рельсы, казалось, хрипло пели об этом, и Джордж тоже пел ей об этом, склонясь к волосам, туда, где должно было быть ее ухо. Она представила этот мыслительный процесс, определение местоположения уха под волосами. Он пел: миллионы в день. Она и он почти валились друг на друга, но она хотела, чтобы они выглядели нормальными, – разве не каждая женщина этого хочет, и почему это так мало значит для стольких мужчин, а хуже всего то, что для самых желанных это наименее важно – она хотела, чтобы они сидели прямо, а не испуганно таращились на какую-то пульсирующую точку на стене у чьей-то головы. С каждым новым приступом она снова бормотала: «О боже» – и закрывала глаза, но ее настигало головокружение, и приходилось открыть их опять, и на минуту где-то там ей казалось, что придется сойти с поезда, дернуть стоп-кран и убраться из вагона, или ее стошнит, или, чего хуже, она умрет… но все прошло. Она попыталась достичь дзен, внутреннего покоя, впустить дух силы в раскрытые ладони. Шум: лязг и визг перегруженного металла, двери хлопают, открываясь и закрываясь, сигналы и крики абсолютно…неразборчивые…сообщения… из древнего громкоговорителя, словно глас нелепого божества, утратившего надежду на понимание, звук замыкающей проводки и упущенные зловещие истины. Смешанные с парой невнятных электрических слов – электрических слов, экстатических слов, – казавшихся им понятными.
– Он говорит: «Боже мой, боже мой, для чего ты меня оставил?» – сказала Анна после объявления кондуктора.
– Вообще-то, он сказал: «Следующая – Франклин-стрит, осторожно, двери закрываются», – возразил Джордж.
– Ох, да не будь ты таким засранцем, – сказала Анна и ударила его по джинсовому бедру, не очень сильно, но достаточно, чтобы подкрепить свои слова, и оба уставились на то место, куда пришелся удар, как будто видели столкновение кулака с четырехглавой мыщцей, снова и снова, в замедленном воспроизведении. И не могли оторваться.
– Вау, – наконец сказал Джордж, и они снова начали смеяться. Они были вместе, это удерживало их здесь, позволяло выдержать обострившееся ощущение мира, они смотрели друг на друга с изумлением, или удивлением, или и с тем и с другим, и каждый понимал всю настоящую глубину духа и реальности мыслей, чувств, надежд и чаяний другого. Кислотная ясность, кислотная истина.
– Если бы я сказал, о чем ты сейчас думаешь, – сказал Джордж.
Долгая пауза.
– Конечно, ты бы оказался прав, – сказала Анна.
Долгая пауза.
– Да, – сказал Джордж.
Еще более долгая пауза.
– Знаю, – сказала Анна. – Запомнишь и расскажешь мне потом, и я запомню, а потом расскажу тебе.
– Ни хрена, это совершенно невозможно, – возразил Джордж. – Подумай.
Пауза.
– Не могу об этом думать.
Пауза.
– Я уже сам не помню.
Пауза.
– Что не помнишь?
– Вот именно. В этом все дело. То есть именно в этом. Что именно я забыл? Помнить – значит жить. Но это и противоположность жизни, так как если ты о чем-то вспоминаешь, то забываешь другое, так? Слишком многое нужно помнить.
– И слишком много воспоминаний, причиняющих боль.
Анна знала, что значили ее слова. У него же была своя версия, она видела ее темный силуэт, словно тень внутри.
Они грохотали и лязгали во временных промежутках, миллиарды лет, потеряв друг друга и мир, пока не добрались до Саут-Ферри, где поезд совершал невероятный поворот, чтобы прибыть на кривую платформу, крича в повороте, словно рвалось железо, алюминий и сталь. Рифленые стальные панели, как ряды зубов, автоматически выскользнули из платформы навстречу дверям вагонов, чудовищные зубы, перекрывающие широкий промежуток, возникший из-за круто изогнутой платформы, не совпадавшей с прямыми, как линейка, вагонами. Стальные зубы. Черные и серебряные, мерцают отражения. Она и он поднялись по лестнице наверх, на свежий воздух. Наверху она подумала: медленно или быстро они поднимались? Она уже не помнила. Запах гавани и моря, ощущение молекул, бесконечно атаковавших лица, нырявших в бронхи и легкие, эротический воздух проникал в них, обволакивал их, касаясь самого сокровенного, бесстыдно, настойчиво ласкал их, отрывая от земли, и он спросил: «Ты это чувствуешь?» И в ответ услышал звук, безошибочный, низкий и тихий: она все чувствовала – этот воздух, эту ночь, эти оперенные ветром пальцы – все оживало, обретало разум, столь яркое, почти невыносимое. Изумительно. И свет: они могли шагать по его лучам, прыгая по миллиону камней, что сверкали в воде. Он остановил ее.
– Мы не можем ходить по воде и не можем ходить по воздуху, – сказал он.
– Знаю.
– Нам нужно помнить об этом.
– Ясно. То есть у меня уже такое было.
– Хорошо.
Кажется, он успокоился, и она была этому рада.
– Не переживай, малыш. Никакой херни типа Линклеттера этой ночью не случится.
На паром они перебрались на негнущихся ногах, онемев, телепортировавшись с другой планеты, непривычные к здешней гравитации, – ЛЮДИ ЗЕМЛИ – они таращились то туда, то сюда, Джордж еле оторвался от невероятных, размером с кулак, вымазанных грязью и сажей клепок и болтов в контрфорсах, крепивших фальшборт к палубе, от линолеума с длинными трещинами, от голосов и лиц. Они поднялись наверх, вышли на палубу по правому борту, уселись, ощущая ветер и невыносимый грохот гигантских двигателей отходящего парома. Отойдя вправо на четверть мили, судно взяло курс на порт, пересекая канал, за которым стояла знаменитая исполинская необычная статуя, покрытая патиной, освещенная со всех сторон, блистающая над морем, и ее зеленые отблики напоминали неоновых угрей на покрытой рябью воде.
– Кто мог построить такое? – спросил Джордж.
– Французы! – ответила Анна, и он рассмеялся. Замысел ей нравился. Позади, у кромки воды, на краю земли вздымались безумные громады: немыслимый сад корпораций из камня, стали и стекла. Одна за другой, одна за другой, и затем, в самом конце, на западной оконечности острова, два черных исполина, затмевающие все остальное.
– А кто мог построить это?
– Мы, – со скукой бросила Анна.
– Я тут ни при чем.
– Неправда, ты мне рассказывал про своего дядю.
– Да он просто панели к стенам крепил. Я о другом: чье было решение и кто его воплотил? Они же просто гигантские.
Разговор перетек к поцелуям и ласкам на скамье. Дело принимало серьезный оборот.
– О боже, перестань, – отстранилась она. – Я не выдержу, это слишком.
Он откинулся на спинку скамьи.
– Жалеешь, что пропустил последнюю игру первенства?
– Знаешь, с тех пор как мне стукнуло семь, я жил, умирал, дышал и не дышал ради этой команды. А теперь… ммм… Нет. Это все было до того, как мне попалась такая высокосортная – высококлассная женщина, как ты.
– Киска, ты хотел сказать. Высокосортная киска.
– Я бы никогда так не сказал. Слишком вульгарно и унизительно.
– Ага, и как раз это ты собирался сказать.
– Нет. Вовсе нет.
Она поцеловала его. Вдруг она снова обрела способность целоваться. Малейшее проявление развязности затронуло что-то внутри ее. Он говорил ей, что ее поцелуи самые ласковые. Секс в таком нежном режиме она не любила, но когда дело касалось поцелуев, они должны были быть медленными, гибкими, жадными, влажными. Они кое-что напоминали ему, и теперь эти воспоминания преследовали его. Иногда она легонько терлась щекой о его щетину. Ей овладела маленькая, глупая гордость оттого, что его внимание теперь было приковано к ней, а не к бейсбольной команде.
– Что-что?
– Твои поцелуи, – сказал он.
– Да? Интересная тема.
– Мать приходила ночью ко мне в комнату и целовала меня.
– Когда ты был ребенком, желала спокойной ночи?
– Нет, не так.
– О.
– Как-нибудь расскажу. Но не сейчас. У меня голова взорвется.
– О, малыш.
– Очень важно помнить, о чем ты лгал, – сказал позже Джордж.
– Что?
– Помнить, о чем солгал, чтобы не облажаться, противореча себе самому.
– Ты что, солгал о своей матери?
– Нет. Но ты знаешь, о чем я. Например, я сказал одному парню на этаже, что в школе играл в бейсбол. В девятом классе. На самом деле я хотел попробовать, но не срослось. Теперь я должен помнить, что он считает, что я играю в бейсбол.
– О, господи, – вздохнула Анна. – Я такой херни терпеть не могу. От этого я теряю веру в надежность вселенских механизмов.
– Но ты так никогда не делала, да?
– Ох, какой ветер. Господи, что за ветер, – сказала Анна. Джордж засмеялся.
Ветер. В нем время растягивалось, поднималось, падало и плескалось на волнистой воде, создавая внутри себя новые измерения. В какой-то миг Анна прошептала ему на ухо, так как тоже знала об этом, знала, о чем он думает: в нее падают годы и дни[33], он точно знал, что она имеет в виду, точно, что жизнь непреходяща! И за ее пределами, без времени, без срока и без срока, бухта, свет, ветер, смысл всего этого нырял в глубины вод, в глубины земли, о, глубина смысла, самого смысла! Нельзя и помыслить этого. Смысл! Стоять на ветру – что значит ветер? – ее соски затвердели под хлопковой рубашкой, и он шепнул ей на ухо, что собирается сделать. Он хотел слегка коснуться ее, и она кивнула, и его ладонь прошлась по одному, затем по другому, туда и обратно, ее глаза закрылись, и он понял, что нужно обнять ее за талию другой рукой. Это длилось лишь несколько секунд, но, как и все остальное, запечатлелось на барельефе во времени. Конечно, настоящее было вечным, проблема была в том, как научиться проживать его вечное. Так было после минувшей вечности объятий у поручней в звездном ветре, ночи редко бывали такими ясными, что даже нью-йоркское небо было залито светом – нам надо позвонить Карлу Сагану, сказал он ей, это слишком – паром причалил к острову Стейтен, гигантские двигатели загромыхали, давая задний ход, противодействуя инерции судна, и паром тяжко врезался в свайный отбойник. БААМ и снова БААМ, Джорджа и Анну почти швырнуло на палубу, треск, скрип, стон дерева и подпорной стены, шум, как гигантский поток гармоничных, отчетливых звуков, треск и стон каждой сваи, дерево растягивается, дерево вздыхает, звучит их хор, пока паром скользит к пристани, машинотворная современная симфония стали и дерева – разум терялся, пытаясь различить все эти звуки; все страдальческие лица.
– Влажная черная ветвь, – сказал он ей.
– Да, да, да.
– Как насчет влажного черного бушприта?
– Был нос, да в бушприт перерос.
– Хорошо, очень хорошо.
– Знала, что тебе понравится, лодочный мальчишка.
Через некоторое время паром вновь отчалил, они опять пересекли гавань, ветер стал устойчивее, сильнее, ему казалось, что он мчит его домой; в мозгу яркой вспышкой просияло: твой дом здесь и сейчас. Было так холодно, что казалось, они оба замерзнут на месте. Они побрели внутрь, к электрическому сухому теплу длинной серой металлической базилики, где каждое утро на бесконечных скамьях сидели пассажиры из пригорода.
– Дом там, где ты здесь и сейчас, – сказал он ей. – Вот где дом.
– На пароме?
– Где угодно. – Он обхватил себя руками. – Сейчас. Здесь. Везде.
– О. – Она развела его руки и прильнула к груди, и его руки вновь сомкнулись, как будто предназначенные для объятий.
– Хотела бы я, чтобы это было правдой. Но дом нечто более… онтологическое. Во всяком случае, то, что существует в нашем сознании. Это развивающаяся категория моральной жизни. Далеко идущая.
К этому времени она уже просто бубнила, уткнувшись в его грудь.
– Как сраный первородный грех.
– Боже, нелегко тебе живется, – протянул он.
Она засмеялась.
В пригород они вернулись чуть позже часа ночи, выйдя из метро и послонявшись по пустому Линкольн-центру, у черных зеркальных бассейнов за зданием оперы, сверкающих, манящих окунуться, на что они не отважились, возбужденные и даже слегка напуганные (он был слегка напуган) массивными абстрактными скульптурами, стоявшими на каменных пьедесталах посреди воды. Из бронзы, темной, как вода. Он достал косяк из кармана куртки, зажег, задержал выдох, уставился на статуи.
– Что это? – спросил он.
– Генри Мур, – ответила Анна. – Английский скульптор. Лежащие фигуры. Может, поделишься? Мы здесь точно одни?
Он протянул ей косяк.
– Ты что, кого-нибудь здесь видишь? Кроме этих вот голых. Глаз привыкает, и они кажутся мягкими.
Она затянулась, выдохнула и сказала:
– Люблю Генри Мура. Он разбирается в телах.
Их тела, прильнувшие друг к другу, их взгляды. Анна вернула ему косяк. Она ощущала его крепость, подобную статуям Мура; когда она смотрела на них, то желала окунуться в них, проникнуть в них. Она ждала от них тепла, как от вечного солнца. Она желала погрузиться в них с головой, раскинув руки. Изголодавшаяся по любви. Теперь она могла приникнуть к нему, исполнить свое желание здесь и сейчас. Она попробовала сделать это. Она прижалась к нему сильнее. Ноги почти ослушались его, и они завалились влево. Анна смеялась и смеялась, пытаясь все объяснить, – ты должен быть крепким, повторяла она – и он смеялся вместе с ней, но не мог понять, что в действительности произошло, и она знала это. Тогда они оба знали: она знала, что в этом смешного, а он не знал, и она знала, что он не знал, а он знал, что она знает и это – и это снова их рассмешило. Он все спрашивал: «Что? Что?» – но ответа не было, и каждый раз, когда он повторял: «Что?» – они смеялись все сильнее. Уйдя оттуда, они углубились в комплекс зданий, обнаружив площадку с крытой сценой, а за ней забор, откуда открывался вид на пустынную Десятую авеню, жилые небоскребы и многоквартирные дома. Они покурили еще немного, но не до конца. Он хотел положить косяк в карман, но она остановила его руку. «Не надо», – сказала она. Он посмотрел на нее и щелчком смахнул его за проволоку забора на тротуар под их наблюдательным пунктом. Затем они пошли назад, забрались на сцену, пели песни и декламировали с нее – под кайфом выходила пародия на исполнение как таковое, полностью понятная им, и они наслаждались ей, но позже ни он, ни она не могли вспомнить, о чем они говорили и пели на сцене той холодной, ветреной ночью. Джордж вспомнил, что ему удалось очаровать ее, более того, он так и не утратил нового ощущения оглушительного освобождения.
Затем они вернулись на Бродвей и прошли около двух кварталов, пока их не утомили шум уличного движения и движущиеся огни, и почти недееспособный Джордж втянулся в поток машин, волшебным образом поймав такси, со знанием дела избежав опасности быть раздавленным, – она наблюдала за ним и почему-то знала, что он не умрет. Он никогда не умрет. В его голове в это время крутилось кислотное кино, которое его сознание превратило в танец, прелестный променад, где сигналящие и уклоняющиеся автомобили не имели никакого значения. Такси затормозило рядом с ним, его ладонь легла прямо на дверную ручку, чтобы он открыл ее, Анна со всем возможным спокойствием следила за ним, и затем он и она оказались в такси. Они все больше сближались, пока сперва не встретились их губы, затем языки, и Джордж вошел в ошеломительный туннель желания. Они целовались медленно, педантично, будто бы каждое новое движение рта и языка было диссертацией в ответ на предыдущее движение партнера. Его рука лежала на ее коленях, ладонь – на бедре, склоняя ее ближе к себе, чувствуя точку, где сходится столько плоти. Они говорили при помощи рта, но без слов. Пока она не отстранилась…
– Во рту пересохло, тайм-аут, – сказала она.
И у него.
– Надо чего-нибудь выпить, – сказала она.
– У меня в комнате есть банка колы.
– Бог мой, кола, – сказала она, сползая с сиденья и снова заходясь смехом. Он посадил ее обратно.
Доехали до 114-й улицы. То, как они искали нужную сумму, выглядело комично. Джордж нашел пятерку и расплатился. Они вышли на Бродвее, свернули на 114-ю, пока не дошли до дерева за Карман Холлом – маленького, юного, недавно посаженного деревца, изувеченного, валявшегося на тротуаре, вырванного из скудного квадратного клочка земли, поваленного ветром, что был с ними всю эту ночь. Прекрасным, бездумным ветром, и после того, как они увидели корни и корешки, похожие на нервные окончания, внутренности или миниатюрные кости, как это неправильно – видеть, как что-то живое вывернуто наизнанку. Затем, пронизанные чувством трагедии, они отправились дальше и впереди, в конце квартала, на пересечении с Амстердам, увидели все остальное: полицейские автомобили, темные силуэты полудюжины копов в характерных фуражках и красные с белым огни, яркие, мелькавшие так быстро, что галлюцинации моментально вернулись.
Годы спустя, когда каждый из них жил своей жизнью, они ассоциировали ту ночь, тот ветер, печальное дерево, вырванное с корнем, юное, уничтоженное, и свое первое чувство невосполнимой потери с Джеффри Голдстайном, выпавшим из окна Джон Джей Холла, – живым существом, нежным и юным, словно то дерево, лишенным места в этом мире и умирающим на тротуаре ночного Нью-Йорка.
32
Эзра Паунд, Canto IX.
33
Филип Ларкин. The Life With A Hole in It.