Читать книгу Жизнь Ленро Авельца - - Страница 6
На пути к Шанхаю
3. Аббертон
ОглавлениеПолитическая академия Аббертона при Правительстве Евросоюза и ныне считается самым элитарным и закрытым учебным учреждением планеты. Её основали семьдесят лет назад, ещё на заре Организации, когда мир вдруг оглянулся на себя и понял, что пора выбирать: либо саморазрушение и похороны в ядерном пепле, либо надо что-то менять.
Новой эпохе понадобятся новые политики – не ослеплённые шорами «национальных интересов», высокообразованные и разбирающиеся в науке космополиты, способные работать не на «свою страну», а на общее благо.
Отдаю дань уважения основателям Академии – они, старые дипломаты и пожилые вояки, поняли в кои-то веки, что их время подходит к концу. У них, всю жизнь защищавших нерушимость границ и суверенитетов, просто не хватало силы духа, знаний и интеллекта, чтобы понять, как можно образумить, образовать и изменить разобщённое, противоречивое и влюблённое в свои предрассудки человечество. Привести его в мир без войн, государств и насилия, в справедливый единый мир, где международная политика исчезнет и уступит место всеобщим законам и глобальному парламенту, а армия превратится в полицию. Люди больше не будут тратить время на распри друг с другом, а займутся наукой и творчеством. И полетят ракеты к далёким звёздам, и Марс превратится в цветущий сад, а Галактика – в обретённый Эдем.
Те ветхозаветные политиканы едва ли могли вообразить такое. Но они сделали первые шаги: заложили фундамент Организации, создали Евросоюз, Азиатский союз, Лигу Южной Америки и ещё – Политическую академию Аббертона. Там они собирались растить новую элиту, чтобы она возглавила человечество и провела его сквозь смуты и тревоги в обещанный золотой век.
Ничего из этого, естественно, не вышло. Остались лишь слова «Et unum sint» («Да будут все едино») на железных старинных воротах, торжественные речи преподавателей и выпускников, полные пафоса книги и фильмы об Академии.
Однако, хоть стать кузней «новых людей» Аббертону не удалось, выдающихся людей Академия исторгала из своего чрева исправно. Её выпускники действительно составили некую политическую, культурную и бизнес-элиту Земли. Пусть они и не справилась с изначальной мессианской задачей – возможно, проблема была не в Академии, а в задаче?
Обучение здесь стоит целое состояние, а чтобы получить грант или стипендию, вы должны быть гостем из будущего, пришельцем или искусственным интеллектом. Из всех, с кем я общался в Академии, я знал только двух, кто учился не на деньги родителей, – и поверьте, это были не люди. Я бы заподозрил в них савантов, вот только саванты обычно талантливы в чём-то одном, у них проблемы с социализацией и тому подобное. Наши же гении-самородки были идеальны во всём.
Поступить в Аббертон самостоятельно – раз и навсегда устроить свою жизнь. На окончивших Академию дикий спрос: их мечтают заполучить все компании и все государства мира; стоит ли уточнять, что за стипендиатов борьба идёт в разы жёстче?
Нас, только вышедших из учебных стен желторотых птенцов двадцати с лишним лет, сразу угодивших на верх в банке с пауками, куда прочие карабкаются десятилетиями, – разумеется, нас ненавидят. Нам завидуют, нас презирают и оскорбляют, от нас ждут наших неминуемых провалов, ждут, когда мы сломаемся и сдадимся (понимаете, почему именно меня послали в Шанхай?). В нас видят неопытных, зазнавшихся, возомнивших о себе детей из слишком богатых семей.
Только вот незадача – мы почему-то не ломаемся и не проигрываем.
Обучение в Аббертоне, вопреки сплетням болтунов, представляет собой вовсе не томные прогулки вдоль аллей и почтительные беседы с наставниками в духе перипатетиков. В этом заблуждении мы и сами виноваты: выпускники Академии любят вспоминать о ней, произносить трогательные речи и «вдохновлять» новые поколения. Я и сам грешен: ходил на торжественные вечера, жал руку канцлеру, смеялся с педагогами.
Даже в тесном кругу выпускников (а это особое общество, и я не раз видел, как прежде незнакомые люди роняли в разговоре название городка к югу от Колчестера и между ними возникала настоящая магия), за разговорами о прошлом меня не покидает впечатление, что все мы притворяемся. Вспоминаем Академию пусть с ругательствами, но и с признательностью, с горькой ностальгией, с какой-то неизбывной грустью.
Боюсь, и мой рассказ может стать сентиментальным: всё же речь о подростковых годах, когда мы впервые завели настоящих друзей и впервые влюбились; и я прошу меня за это простить. Но, по крайней мере, я отдаю себе отчёт: ни одно доброе слово выпускника не имеет ни малейшего отношения к тому, что в реальности происходило (и происходит до сих пор) в Академии.
Вы, должно быть, слышали новомодные разговоры об образовании? Что дети лучше воспринимают информацию в процессе игры? Что объём человеческой памяти ограничен и даже интересные вещи имеют обыкновение забываться? Что интеллектуальный труд изнурительнее, чем труд физический? Что полноценный и регулярный отдых для обучения не менее важен, чем усердие и концентрация? Что учиться лучше в благожелательной атмосфере, учителя должны улыбаться, дружить с учениками и не давить на неокрепшую психику грузом заданий? А ещё вы, наверное, считаете, что не все одинаково способны? Кто-то быстрее разбирается в математике, кому-то проще даётся стихосложение, а кто-то предрасположен к абстрактному мышлению и легко визуализирует модель атома и взаимодействие химических элементов. Наверняка вы знаете, что есть старательные зубрилы, а есть лентяи, которые всё схватывают на лету. У кого-то дислексия, у другого аналитическое мышление, у третьего хорошая наследственность. У каждого есть особый талант, его надо только обнаружить и развить, но любой ученик имеет «потолок». Или вы начитались Монтессори и верите в естественное развитие, подготовленную среду и творческое вовлечение?
Забудьте. Педагогов Аббертона о прогрессе гуманизма уведомить забыли.
Они не знали, что у человека вообще есть лимиты. Академия не считала, что у вас есть право быть неспособным. Вы должны были знать всё, от начала и до конца, помнить каждый термин, каждое слово в прочитанных книгах, сформулировать собственную точку зрения и отстаивать её до конца, а в итоге, после недельных дебатов и тысяч написанных слов, сдаться и признать её неверной.
В Академии учились девять лет: обычно поступали после средней школы в четырнадцать – пятнадцать лет и выпускались в двадцать три – двадцать четыре.
Нас учили всему. Географии – политической, экономической, физической и исторической; антропологии, общей истории, древней истории, теории и методологии исторической науки и науки вообще; современной истории, политической науке, политической теории, междисциплинарной политологии; исламской и христианской теологии (вероисповедание значения не имело), классической филологии, безусловно, латыни и греческому, мировой, древней и современной литературе, как минимум двум языкам на выбор (по-французски я говорю свободно, а вот русский, увы, подзабыл); клинической психиатрии, наркологии и медицинской этике; философии и истории философии; математике и математическому моделированию, теории игр, классической логике; эволюционной биологии и социобиологии, генетике, нейроанатомии, астрофизике и теоретической физике; экономической теории, экономическому, общему и международному праву, психологии бизнеса и прикладным основам управления и администрирования. На (обязательном) спецкурсе «публичное выступление» преподавали ведение дебатов, язык тела и актёрское мастерство: системы Станиславского и Михаила Чехова, биомеханику. Некоторой разгрузкой служили занятия по физической подготовке: карате, бокс, фехтование и стрельба.
И, кажется, я забыл свой любимый предмет! «Общее искусствоведение». Ренуар и Лучо Фонтана, Заха Хадид и Дали, византийская мозаика и Антониони, Паваротти и Марина Абрамович, венский акционизм и Мейерхольд, «Комеди Франсез» и Филип Гласс. Перед вами ставили две картины и спрашивали, где шедевр, а где фикция.
Думаете, вопрос вкуса, личного восприятия и контекста? Красота в глазах смотрящего? Нет. Здесь всегда был правильный ответ, А или Б, картина слева или картина справа. И если накануне вам не шепнули старшекурсники, если вы не озаботились разведкой и не имели понятия, как отличить квадраты Малевича от компьютерной имитации, вам оставалось только закрыть глаза и угадать.
Пяти-шести лет обычно хватает. Долгий утомительный устный и письменный анализ, обсуждения с наставниками и однокурсниками, сотни часов отсмотренного визуала и курсы по истории искусства – и вы, к собственному удивлению, действительно начинаете разбираться. И вдруг – без подготовки и шпионажа, впервые видя два абстрактных рисунка, – вы отличаете Поллока от безымянного ИИ.
Не потому что вы прониклись. Потому что другого выхода нет. «Не могу», «не хочу», «не понимаю», «заболел», «устал», «забыл», «не знал» – забудьте. Да, были срывы, были антидепрессанты и снотворное, были попытки суицида и набеги испуганных и разгневанных родителей. Но Академия предупреждала: за невысокими стенами близ городка Аббертона, меж зелёных полей и дубовых аллей, где старинные корпуса библиотеки стоят бок о бок с современными корпусами и вертолётной площадкой, теряют силу слёзы, физическое истощение и деньги семьи. С медленным издевательским скрипом ворот прежняя жизнь заканчивалась; впереди ждали девять кругов ада.
Академия не признавала посредственностей. Её не устраивали ученики со средними способностями. Ей нужны были гении, необычные и уникальные дети и подростки, и если вы таким не являлись, это была ваша проблема.
Никаких учебников. Фильмы, романы, научные статьи или трактат «О вращении небесных сфер» – всё, что обсуждалось на уроках, мы должны были изучать в «свободное время»; то же самое «свободное время» отводилось на физические тренировки и домашние задания. Текст за текстом, эссе за эссе, исследование за исследованием, речь за речью, анализ поэмы за анализом картины, аудит банка за рефератом по сильному взаимодействию.
Понятно, почему я взял «свободное время» в кавычки? Будем справедливы: нам оставляли два часа днём на обед и короткий отдых, а после восьми вечера мы могли заниматься хоть всю ночь вплоть до заветных десяти утра.
Предполагалось, что мы будем спать с одиннадцати или двенадцати до восьми – вполне достаточно, чтобы выспаться и с утра проверить и поправить написанное накануне. Но на практике не получалось. Мы ничего не успевали. Библиотека закрывалась в одиннадцать, и мы продолжали заниматься у себя в комнатах, смотрели усталыми глазами в мониторы ночи напролёт.
Мы жили в больших комнатах по двое или трое. Мы все ничего не успевали и потому проводили ночи за выполнением заданий, размышлениями и мозговыми штурмами.
Те ночи – единственное, по чему я скучаю. Мы спали не больше трёх-четырёх часов в сутки, отсыпались по выходным и доводили себя до изнеможения в будни; но эти страшные ночи, проведённые бок о бок, сплачивали нас и дарили иррациональную уверенность.
Да, я ничего не успел, и я на грани нервного срыва, и до рассвета всего час, и поспать сегодня не выйдет точно, и меня вполне могут отчислить (к моей тайной радости и вящему горю отца), но рядом друзья, и у них тоже завал, и все мы бодримся, перешучиваемся, обсуждаем девчонок и параллельно выстукиваем на ноутбуках какие-то умопомрачительные тексты.
Недалёкие люди полагают, что гении скрывают свои идеи, опасаясь конкурентов. Настоящие гении, окружавшие меня в Аббертоне, гордились именно тем, что их генератор идей никогда не выходит из строя. Только этим мы спасались: ловили это электричество из воздуха, тянули друг из друга.
Чувство локтя, знание, что ты не один и окружён равными, – вместе с естественной завистью, желанием выделиться и быть лучшим, но лучшим не в рейтинге (хотя и там тоже), а по совету, который ты можешь дать другу. Главный урок мы преподавали себе сами, создавая общее пространство свободного обмена идей. Бесценный опыт.
Выдерживали не все. Некоторые были недостаточно умны, другие – очень способные – не могли войти в ритм и, погрузившись с головой в учёбу, перегорали. Для меня отдушиной стали друзья: мы могли отложить занятия и, постоянно поглядывая на часы, пойти погулять по парку или съездить в город, вместе посмотреть фильм к занятию. Многие не решались отдыхать. Боялись не успеть, не сдать работу вовремя, и в результате растрачивали все силы, и не показывали прогресса.
Прогресс! Самое страшное слово. Каждый должен показывать прогресс. Вы можете писать тексты лучше Тома Вулфа, произносить речи не хуже Линкольна, знать физику как Ричард Фейнман, а по теории эволюции прочитать лекцию Гексли, – но всё это не стоит и цента, если вы не продвигаетесь вперёд.
«Нет прогресса» – самая пугающая пометка из тех, что учитель мог написать на вашей работе. «Нет прогресса» или «несамостоятельность суждений» – куда страшнее низкой оценки или требований переделать.
– Нет прогресса, – произносимое с задумчивой улыбкой, – несамостоятельность суждений…
Мы слышали эти слова в кошмарных снах.
Возвращаясь с каникул, мы с содроганием ждали нового семестра. За первый год отчислили процентов тридцать учеников, и из года в год количество предметов увеличивалось и требования ужесточались. Не просто тяжёлый, но изнурительный, выматывающий процесс, сплошная мясорубка, сквозь которую нужно было проползти.
Только к шестому или седьмому году становилось легче. Мы взрослели: нагрузки не уменьшались, но в отношении учителей появлялось всё больше уважения и интереса. Они сами начинали черпать у нас энергию, вдохновение и идеи.
Отчисление не означало конец света: отучившегося хотя бы пять лет в нашей Академии с удовольствием забирал любой университет мира. Но окончить именно Аббертон стало вопросом принципа. Некоторые стремились обеспечить себе интересную карьеру, другие не хотели подвести родителей, а третьи – из упрямства.
Я особо упрям не был и не могу сказать, что в последние годы так уж сильно боялся разочаровать Авельца-старшего. Он, конечно, подготовил меня к Академии: мне, заранее научившемуся хитрить, было проще. Но Аббертон никогда не был моим выбором. И даже обманывая окружающих, успешно маскируя недостатки своих текстов, спать я всё равно не успевал – в отличие от одного моего сокурсника, соседа по комнате, который ежедневно засыпал в два.
Это был один из тех двоих, чьё обучение Академия оплачивала сама. Энсон Роберт Карт. До сих пор не понимаю, как ему это удавалось. Я видел трудолюбивых, я видел самоуверенных, я видел гениальных и исключительных. Но часовые стрелки для всех бежали одинаково – для всех, кроме него.
Не иначе как он повелевал временем. Всегда жизнерадостный, подтянутый, бодрый. Уже тогда мы понимали – его судьба, если только её не прервёт нелепый случай, будет стремительной и яркой.
Энсон был лучшим. Это не преувеличение, не выражение моей симпатии или восхищения; так сказал Господь на седьмой день, отдохнув: «Вчера я создал людей, а сегодня, на свежую голову, создам-ка Энсона Карта». Карт всегда был лучше всех, первый во всём. Донжуан, джентльмен, франт, денди, атлет, поэт, голубоглазый гетеросексуальный белокурый ариец с фотографической памятью.
Когда он всё успевал, я не знаю, но ему не требовалась подготовка: он читал речи с белого листа и потом стойко слушал укоры учителей, смягчённые, правда, тем, что его импровизации были лучше, чем трижды переписанные и четырежды подготовленные выступления других. С «прогрессом» проблем у него не было: на предпоследнем курсе главный редактор «Юнайтед таймс», читавший у нас лекцию, лично позвал его вести еженедельную колонку. Что касается «самостоятельности», то на сто советов, данных другим, Энсон просил два себе: как правило, один исходил от вашего покорного слуги.
Хотя он был солнцем, согревавшим и одновременно затмевавшим нас, и бросить ему вызов (на уроке или в компании) считалось высшим проявлением доблести, он не зазнавался. Удивительно, но он никогда ни с кем не разговаривал свысока. Мне это настолько же непонятно, сколь возмутительно. Единственный, кто имел право смотреть на меня сверху вниз, этим правом так и не воспользовался.
Я добился его дружбы с трудом, и она стала главной причиной не возненавидеть Аббертон.
Утомительная гонка, тысячи ненужных предметов, бесконечные дискуссии и тексты, работа с утра и до следующего утра – всё это закаляет и развивает, но, с моей точки зрения, эффективность подобного обучения ничтожна. Оно помогает скорее слететь с катушек, нежели превратиться в сверхчеловека. Единственная функция, в исполнении которой Аббертон преуспел, – это отбор. Искусственный отбор самых упрямых и стойких, самых амбициозных.
Год за годом, с первого курса и до последнего, Академия проводила отбор. И в конце мы оказались вместе: необычные студенты, подвергшиеся нечеловеческой нагрузке, мы перенимали сильные стороны друг друга и прикрывали слабые.
Не думаю, что таков был оригинальный замысел. Не думаю, что наставники это понимали.
Но это работало.
Я попал в Аббертон запуганным и меланхоличным подростком. Первые три года у меня не было друзей. Первые четыре года я регулярно видел две страшные пометки на своих текстах.
Всё изменилось, когда я однажды разговорился с Энсоном, когда случайно провёл полтора часа в кабинете наставника наедине с Корнелией, дочерью друзей отца, – она училась на два курса старше. Когда разыграть отрывок из пьесы «Троянской войны не будет» меня поставили вместе с лучшей лицедейкой курса – светловолосой и очень талантливой Моллиандой Бо.
И только тогда, постепенно став частью этого нового общества, восторгаясь тем, насколько интересными могут оказаться люди, если общаться с ними, как увлекательно с ними спорить или просто дурачиться, – только тогда я полюбил Аббертон. Только тогда я научился принимать Академию, лишь потому, что она познакомила меня с ними.
Если вас интересует вопрос любви – милых школьных романов, – то я не буду хвастаться, как начал бы Энсон. Романы начались не сразу – сперва на них не хватало времени. Только когда нам исполнилось по шестнадцать-семнадцать, разгорелись настоящие страсти.
На это время пришёлся пик отчислений, депрессий из-за учёбы и на почве неразделённых чувств, попыток травли (жёстко и естественно пресекаемой), скандалов с пронесёнными наркотиками и пойманными «наедине» студентами.
За секс в стенах Академии отчисляли сразу. Никого, кроме меня, это не останавливало. Стыдно признаваться, но я, наверное, был единственным, кто не пробовал заняться сексом в учебных аудиториях, или в женском корпусе, или приведя девушку в наши комнаты. Особо бесстрашные старшекурсники уже на пороге выпуска экспериментировали ночью в парке.
Для осторожных же тихонь вроде меня существовал сам прекрасный город Аббертон – с тремя дешёвыми гостиницами и четырьмя квартирами в аренду. Если пара жила не в Академии, а снимала комнату в городе, то подняться утром нужно на десять минут раньше, но проблема, считай, решена.
По числу романов Энсон лидировал – когда с учёбой справляешься быстро, образуется излишек свободного времени. В отличие от него, я влюблялся в Академии лишь трижды: во-первых, мне нравилась Корнелия, но она предложила остаться друзьями; во-вторых, была девочка на курс младше, которую до меня бросил Энсон (чем и была знаменита); в-третьих, та самая Моллианда Бо.
Ближе к выпускному мы стали задумываться о будущем. К чести выпускников, отношения продолжать никто не решил. Энсон проделал нечто подобное в шутку – сделал предложение нашей общей подруге, прекрасной брюнетке Евангелине Карр.
Она отказала, но в ответ предложила незабываемое, верю, прощание в четырёхзвёздочном мини-отеле «Блэк Бонд Холл».
В ту ночь шёл дождь. Наш третий сосед дописывал диссертацию в Берлине, и я остался в комнате один. У меня умер отец, и мне следовало немедленно всё бросить и лететь в Париж, где пару часов назад в больнице оборвалась его жизнь; но все мои мысли (что взять с молодых?) были прикованы к великолепной Моллианде Бо.
У Энсона была Евангелина, у меня – Моллианда. Он шутил, что мы с ним эстеты. Слышать такое от самого Энсона Карта, первого ловеласа Академии, было приятно, не скрою.