Читать книгу Кинокефал - - Страница 2
Часть первая. Пламя
Глава 1
ОглавлениеВ доме моего отца стоял стойкий запах шерсти, аромат старой мебели, воска и книг. Эти переплетения с порога ударили мне в нос, и я сразу прочувствовал жизнь, недавно кипевшую в этих стенах. Несмотря на возможность использования электричества, предпочтение отдавалось камину и свечам. Не смог подавить ухмылку: «Отец до последнего так и оставался неисправимым консерватором». Но улыбка тут же слетела с моих губ. Его консерватизм – это было практически то немногое, что я о нем знал. Отец был очень замкнутым… человеком.
Коридор изогнулся, представив перед взором небольшую гостиную. Берта и Шарорт – отцовские эксперименты, ласково суетились у моих ног, но я старался не замечать их. Я не мог на них смотреть. Гостиная была скупа на побрякушки, в ней не было ничего лишнего: круглый стол, диван, резные стулья, камин с парой свечей на каминной полке и шкаф с фарфоровым сервизом. Все эти вещи имели некое сочетание, которое только и могло бы удовлетворить отца. Я понял это по схожести этого зала с залом моего детства. Только дубовый стол был тот же. Не удержавшись, я подошел к нему и прощупал торец, ища заветные зарубки. Когда пальцы наткнулись на то самое, давно прошедшее, странное чувство разлилось от ушей до кончика хвоста – я словно вновь был дома. Вспомнились наши детские шалости с Рейном, как мы, малые дети, любили придумывать разные забавы и проверять друг друга на храбрость, грызя дубовый стол. Как же было трепетно делать вмятины, с волнением косясь на дверь, в ожидании прихода учителя Гер Шеруе, или матери, или смотрительницы – строгой миссис Веруты, или того хуже – отца. Я даже вдруг ощутил победный вкус древесины, как вдруг моей ладони коснулось нечто мокрое, ощущение пропало, и я отдёрнул руку. Берта обиженно повела ушами, попыталась лизнуть меня ещё, но я резко развернулся и вышел из комнаты.
Конец коридора венчала винтовая лестница, и я инстинктивно почуял, что искомый мной отцовский кабинет находится именно там. Чутьё не подвело. Витки лестницы уперлись в небольшую площадку с двумя дверьми. Потянул правую – не поддалась. Для полного убеждения дернул повторно, но заперто. Странно, вахтмейстер не упоминал об опечатанных комнатах. Возможно, её заперли ещё при жизни отца.
– Уррр… – не сдержал ворчания. – Придётся вдобавок разыскивать ключ.
С чаянием я толкнул левую дверь, и та безропотно поддалась. Войдя, сразу обнаружил победу – на столе лежала кипа бумаг, оставалось надеяться, что в их ворохе найдётся искомое. Я примостился в кресло напротив стола и стал торопливо их разбирать. В пылу спешки даже не удосужился рассмотреть помещение, но то, что это был именно кабинет – сомнений не оставляло никаких. Особенно после того, как я наткнулся на папку с чёрными буквами-вмятинами «родовая летопись». Именно этот документ, по заверениям матери, отец мог хранить в исключительно личном пространстве. Я осторожно раскрыл его и… рыкнул так, что Шарорт с Бертой, просочившиеся в комнату вслед за мной, мгновенно вылетели из неё, как ошпаренные. Да и неудивительно, моё негодование взвилось почти до самого пика – папка была пуста! Вся история семьи, исправно ведшаяся аж с раннего средневековья! Все семейные очерки, подписи, титулы, всё то, к чему с детства тянулись мои руки – исчезло!
Я прикрыл глаза. Конечно, летопись должна быть где-то здесь, быть иначе не может. Но это просто святотатство вынимать такую древность из векового панциря! Что же при этом руководило отцом?
Открыв глаза, посмотрел на исконный фамильный вензель. Он представлялся в виде латинской буквы Д, стилизованной под м-м-м… нашу голову и красовался почти на полпапки, ниже истёртых букв.
– Так что же, дорогой отец, ты предложишь взамен?
Я продолжил осмотр. Берта и Шарорт вновь проникли в кабинет и осторожно улеглись у моих ног. Я упорно игнорировал их присутствие.
В преимуществе бумаги представляли собой выписки из газетных заметок, биологических статей и писем юридического характера. Одним словом – макулатура. Когда отбросил очередную статейку, перед глазами вдруг предстал любопытный рисунок. Скорее, подробный чертеж его обожаемого эксперимента. На чертеже были подробно изображены все стати, прорисована каждая мышца. Меня невольно притянула детализированность, и я, как зачарованный, переводил взгляд от обрубка-хвоста к тонкому костяку, от стройных лап к крепкой груди, от острых ушей к глазам…
Остановившись на глазах, я отбросил рисунок в сторону. Это были его, его глаза! Его лицо…
Я положил руки на переносицу, потёр, вновь собрался.
– Слишком много наваждений сегодня, воспоминаний. Правду говорил Рейн – не следовало идти одному, – высказал вслух, то ли оправдывая, то ли подбадривая себя.
– Ладно, раз уж пришёл, досмотрю твои жизненные ценности.
Второй раз за последние десять лет я обращался к отцу. Пусть и не явно, метафизически, но боюсь, как бы это не вошло в привычку. Нередок случай, когда люди могут говорить с ушедшим из жизни, сами воспроизводя мысленную беседу. В моем же случае представить четкость образа и диалога я не мог, да и смысла в том не было вовсе. Роль горем убитого сына, увы, не для меня, так что надо прекратить разыгрывать пафос перед собой. Я прикусил язык и нагнулся за листом. Тут моё внимание привлек неясный предмет квадратной формы, покоящийся у ножки стола. Берта, тут же подскочив ко мне, принялась с отчаянием брошенного ребенка, тыкаться носом в мою щеку, но я, бесцеремонно оттолкнув её, поднял предмет. Это оказался толстенький альбом в новом переплете, и я с наслаждением вдохнул чуть уловимые нотки кожаной свежести. Еле сдерживая желание вдохнуть запах альбома глубже, я распахнул его. Мой взгляд, похоже, на мгновенье потерял осмысленность. Я захлопнул альбом, открыл на другой странице, снова захлопнул, снова открыл на другой… С каждым хлопком глаза мои наливались бешенством. Я ненавидел отца всё больше и больше, и ненависть моя достигла апогея, поднявшись вместе с шерстью на загривке.
– Пррррочь отрррродье!!!
Я захлебнулся своим рыком. Берта с Шарортом успели нырнуть в дверной проём, вслед им полетел альбом. Обмякнув в кресле, я запрокинул голову на спинку. Нос мой ещё пребывал в состоянии гармошки. Всё. Дальнейшее нахождение в этом логове было невыносимо. Выскочив из комнаты, прогромыхав по лестнице, я вылетел из дома по направлению к ближайшей телефонной будке.
Трубка успокаивающе холодила пальцы, но руки мои ещё потрясывало, когда я судорожно доставал монеты. Прислонив речевой конец трубки к губам, слуховую часть я отвел как можно дальше от уха. Гудки и шипение в моём состоянии могли вывести на уровень разрушителя, а вновь платить за порчу имущества совершенно не хотелось.
Стиснув зубы, я попробовал считать, но это не помогало. Я уже начал молиться всем путешественникам, особенно превознося Христофора, как наконец-то гудение оборвалось долгожданным ответом.
– Рейн Ортвин Шефер слушает.
– Рейн, это Бонифац. Ты был прав, приезжай.
– Знатная квартира, знатная… – спустя полчаса, Рейн с присущим ему любопытством восторженно разглядывал картины на стенах коридора и резные узоры дверей. А я не мог взять в толк, чему тут дивиться при таком смраде. В первый раз, войдя в дом, я был более снисходителен к своим рецепторам, но теперь все давило и оглушало, горло непроизвольно вибрировало.
– Бони, друг мой, прекрати. Сейчас мы откроем с тобой бутылочку сильванера, и твоё напряжение испарится. Полюбуйся, ты рассматривал эту красоту?
Я исподлобья глянул на этого ценителя. Конечно, он не чует зловонности, не чует вообще ничего. На его нос, да и на всё лицо его, лёг отпечаток человечьей крови. Только уши выдают в нём иную личину, да и то они так тщательно замаскированы под париком, что внешне Рейна никак не принять за кинокефала.
– Лёгкие колыхания твоей грудной клетки издают нечто схожее с сопением и вздохами. Вы до такой степени опечалены, старина?
«Но вот слух у него отменный», – усмехнулся я.
– Вся природа нашего брата сгустилась в твоих ушах. Естественно, опечален, чёрт… Сейчас я покажу тебе это.
– Я весь в нетерпении, – Рейн наконец отвел глаза от дурацкой картины. На ней изображался ничем не примечательный луг. Никогда не мог стерпеть никчемность произведений и к ним прилагаемый труд, полностью лишенный смысла. И это причисляется к искусству?
Рейн перевел взгляд на меня.
– А насчет чего я оказался прав? Насчет того, что нам с сильванерой надо было быть с самого начала?
Ответить я не успел. Спрятавшиеся от моего гнева Шарорт и Берта услышали звуки нового голоса и поспешили убедить пришельца прекратить гомон и капитулировать в обратном направлении. Я знал о действии отцовского эксперимента по слухам, но никогда не случалось увидеть его воочию. Эффект был громоподобен. Я, право, растерялся, когда на моего бедного Рейна кинулись эти бешеные фурии. Их оскал, бессмысленный блеск чёрных точек, пьяная решимость разорвать – ошарашивали, но я все-таки успел заслонить друга. Бестии притормозили, хоть и назад ни на йоту не отступили. Я рыкнул на них, но они, словно оглушённые, продолжали тянуться к Рейну из-под моих рук. Видя безвыходность положения, пришлось применить проверенный способ доминирования. Я резко схватил одной рукой кобеля за загривок, а другой – прижав его длинную морду к низу, вцепился ему в ухо. Рык сменился взвизгом. Шарорт рванулся и отпрянул от меня. Берта, почувствовав боль собрата, прекратила скалиться и гулко рыча, ретировалась следом.
«Когда дело пахнет паленым, женская натура всегда едина».
Сплюнув в платок (в зубах застрял изрядный клок собачьей шерсти), повторил свой рык. На этот раз желание моё было услышано – Шарорт обиженно заковылял в гостиную. Следом поплелась и Берта, прожигая меня углями глаз. Я тут же захлопнул за ними дверь.
Рейн снял цилиндр и промокнул лоб платком.
– Какие милые создания! Вот что значит не есть сутки напролет.
– Их кормит Ребель – друг отца. На следующей неделе он, кстати, обещал их забрать.
– Наверное, мило иметь заряженные огнестрелы на лапках, никто не сунется!
– Наверное… – хмыкнул я, ступая на лестницу. Рейн поспешно ринулся за мной. Перспектива остаться наедине с дверью, за которой грозно завывали, его явно не грела.
Поднявшись, я затворил за нами и поднял распластанный на проходе альбом.
– Наливай, Рейн, в бокалы… – тут вспомнил, что видел питьевые сосуды лишь внизу, в гостиной, где пребывали чёртовы фурии, смотреть на которых стало особенно противно. Я распахнул пару шкафов, одиноко стоящих по углам окна, но обнаружил там лишь книги.
– К черту бокалы, обойдемся без них, – заключил я, захлопнув шкафы обратно. Рейн пожал плечами и протянул мне открытую бутыль. Отхлебнув, я протянул ему обратно. Мы одновременно бухнулись в кресла друг напротив друга. Шлёпнув злосчастным альбомом по столу, я обхватил голову руками. Гнев ещё сжимал горло.
– Знаешь, есть в наших жизнях некие неоспоримые ценности. Они могут быть вещами материальными или нематериальными, поступками или же качествами, да и вообще, могут иметь облик всего вышеперечисленного.
С каждой фразой глотку теребило сильней, пришлось остановиться и прокашляться. Рейн передал вино. Промочив горло, я вернулся к мысли.
– И ценности эти – очень зависимая штука, верней, мы от неё сильно зависим… Вот так меня с самого детства приучали к незыблемости рода, к «чистоте» крови и бла-бла, помнишь такое?
– Как не помнить, – грустно улыбнулся Рейн. – Как не помнить мальчишке-гезелю, которому драли уши за каждое посещение юного юнкера. Наше общение было запретно, и тогда мне пришло понимание глупости делений, классовых предрассудков.
Я уставил свой взор в пол. Эту страницу из прошлого хотелось вырвать или хотя бы перечеркнуть. Мне до сих пор помнились вскрики бедного Рейна, а я ничего не мог поделать. Ничего.
– К стыду, признаюсь, я ощутил облегчение, когда твои родители расторгли брак, – спокойно продолжал Рейн. – Твоя матушка была лояльна и мила, в то время как твой отец со своей родней ревностно чтили чистоту кровей.
– Что ты, дружище, я был сам рад безмерно.
Но здесь я соврал, зная, что Рейн враньё не почует. Как и для любого ребенка, развод воспринимался болезненно. С течением времени поняв, что отец не просто ушел, а избрал другую, я рассердился, а узнав, какую женщину именно – обозлился окончательно. В связи с этим не составило труда убедить себя, что расставание с отцом – радостное событие, хотя это было не так.
– Да, отец задал такую фору всем родственникам, поправ всё то, что так сам почитал… Ни мать, ни я так и не знаем, почему он ушел к симиа.
Рейн поморщился, что вызвало во мне новый прилив раздражения. Я передёрнул плечами.
– Нас же порой именуют собаками, так почему мне не употребить «обезьяна»? – тут я вспомнил. – Извини, я запамятовал, что невеста твоя без нашей крови.
– Бони… – вздохнув, Рейн сделал глоток и поставил бутыль на стол. – Ты запутался, друг мой. Или ты наконец перестал предаваться теории павлистов о единой человеческой природе людей и кинокефалов?
– Нет, не перестал, – заскрипел я зубами. Зря я назвал эту женщину обезьяной.
– Но между тем ты сам употребляешь выражения для обозначения различий. Ты же не будешь употреблять «человек с собачьей головой»? Лучше же назвать кратко: «кинокефал», верно? И нарекать человека обезьяной, дабы отделить его от остальных «псевдолюдей» – кинокефалов, это как-то, по меньшей мере, нелепо. Если люди и кинокефалы могут скрещиваться и давать плодовитое потомство, как бы там не подводила официальная наука, то это не означает принадлежность к единому виду!
Как любит этот грамотей вставлять научные фразочки, третируя ими саму же науку. Если сами учёные, сам Петров Павел доказал принадлежность кинокефалов к людям, какие тут могут быть рассуждения и дебаты?
Вдруг лицо Рейна изменилось, видимо, решимость продолжить спор испарилась. Он молча пододвинул мне вино и облокотился локтем на стол, подперев голову рукой. Я инстинктивно расслабился и взялся за горло бутыли.
– Снова мы завели нашу песню. Ладно, Бони, ты хотел рассказать о некой ценности, то это, случаем, не этот альбом?
– Да, это было ценностью. Единственное, что я хотел забрать из этого дома, растерзано, попрано.
– Это твоя семейная летопись?
– Да, это была она. Знаешь, мне плевать на чистоту кровей, плевать на положение в обществе, вид головы, я – павлист. Но то, что тогда впечаталось, можно сказать, с молоком матери, это отношение к истории рода. Оно вызывает некий трепет перед осознанием, что несколько веков назад был тот, копией которого, возможно, ты являешься сейчас. С волнением разглядывать эти древние портреты, зачитывать имена… Тогда я, кстати, и выучил латынь.
Мои кулаки сжались так, что чуть не треснула бутыль.
– Полюбуйся, посредством чего отец изготовил этих химер.
Я указал пальцем в пол. Рейн раскрыл альбом. Глаза его постепенно расширились, а брови преобразились в дуги.
– Это… Он вёл записи своих опытов в вашей родовой книге?
– Не просто вёл! – рыкнул я. – Он ей следовал, выводил своих шавок по нашему роду! Смотри, – я придвинулся ближе, – со средних веков несколько знатных семей объединились в клановый союз. Вот, – открыл первую страницу, – семьи Алаго, Ланге, Тордфонратен имели разномастную внешность, но все же отец сумел подобрать похожие породы, – напротив рисунков были вклеены листовки со схожим с данным портретом изображением собак.
– Смотри-ка, что приписано к их родовым девизам, – Рейн ткнул в мелкие строчки слов, подписанных под латиницей.
– Мастиффы бесстрашно шли в бой, без колебаний атакуя противника… – зачитал он вслух, – дог готов умереть за хозяина… Пинчеры энергичны. С готовностью истребляют грызунов, могут преодолевать большие расстояния, сопровождая повозки… Знаешь, – Рейн посмотрел на меня, – можешь перевести девизы?
Я взял альбом к себе на колени.
– Где про мастиффов, то род алаго, их девиз прост: «Алаго – отвага». Над догами – род Ланге: «Преданность выше всякого ранга», а над надписью про пинчеров – род Тордфонратен: «Трудом ратен».
– Ты видишь закономерность, Бони?
– В чём? – вновь раздражался я.
– Твой отец не просто использовал в качестве основы рисунок, а ещё и следовал характеру! Вот посмотри, разве похожи члены семьи твоей матушки Тордфонратен на наших пинчеров? Едва ли, во внешности они скорее терьеры. Но вчитайся в фамилию: «торд фон ратен», слышишь?
– Смерть крыс.
– Именно! То, что и отметил в своих заметках сэр Доберман: «С готовностью истребляют грызунов». И еще: «пинчеры энергичны» и девиз: «трудом ратен», складывается картина?
– Складывается… – притупив гнев спиртным, я передал бутыль Рейну. – И для полного заверрршения ты не добавил еще одно.
Рейн в ожидании склонил голову.
– Что окрас у Тордфонратенов послужил основой для дальнейшего рода – чёрный подпалый. Такой, насколько я знаю, есть у пинчеров?
– Именно, друг мой, именно! – Рейн просиял, но его радость от открытия меня в восторг не привела. Наоборот. Вся эта завязь с характерами удручила ещё больше.
– Значит, – рыкнул я – вот к какому идеалу стремился отец?
Раскрыв альбом на последней странице, я чуть не тыкнул ею в лицо Рейну. На ней был изображен последний из рода Доберманов – я. Рядом также было вклеено фото Шарорта с пометками. Рейн зачитал записи вслух.
– Охранные качества – высокие, интеллектуальные способности – высокие, послушание – на высшем уровне (в спокойном состоянии). Возбудимость – высокая, терпимость к чужакам – на низком уровне, уровень агрессии – высокий, в порыве злобы управление возможно только силой. Идеален для эксплуатации: военной, охранной, розыскной служб. Требует жестких методов дрессуры. Лидером признает одного… Мдааа… – Рейн оторвался от чтения. – Кого-то это мне напоминает.
– Ясен день кого, это же характеристика Шарорта, – утвердил я, сам не веря в свои слова. Шерсть на загривке предательски поднялась.
– Мы с тобой всё прекрасно понимаем, – мягко сказал Рейн, – вопрос в другом: – Зачем затеял это твой отец, чего добился он?
– Не знаю, Рейн, не знаю.
Я правда не имел предположений. Казалось, это просто насмешка, горькая шутка. Желание показать, насколько он считал неважным весь наш кинокефальный род. Продемонстрировать, что вот мы, просто собаки, а он… А вот страницы с его именем я не обнаружил, хотя она безусловно была. Лицемер. Он воспевал чистоту крови, а в итоге: ушел от матери, прервав кинокефальную ветвь, женился на обезь… человечьей женщине, извратился над родовой летописью, вывел собак – копии Доберманов. А ведь мы – практически единственный род из кинокефалов, кто в результате вековой узости семейного круга приобрели весьма специфичную внешность, характерную только для нас.
Молчание затянулось. Растекались сумерки. Захотелось живого, светлого, захотелось огня. Камин с отделкой в стиле этак раннего ренессанса находился как раз напротив наших кресел. Как ни странно, он совсем не вписывался в обстановку кабинета и выглядел в нем аляповато.
Служащий, убирающий дом, исправно приносил дрова, складывая их в поленницу, и я без сложностей развел огонь. Дрова сладко затрещали, разнося лесной аромат и тёплый свет.
Рейн потягивал вино, щурясь на разгорающееся пламя.
– Это очень старый камин, – продолжая смотреть в огонь, протянул Рейн. – Его пришлось знатно переделать, чтоб использовать по теперешнему назначению. И ныне он смотрится нелепо, не находишь?
– Ты слышишь мои мысли, – согласно кивнул я. – Только что думал об этом.
Глаза друга просияли, но тут же их заволокло дымкой.
– Бони, представляешь, каких-то лет сто назад нам не пришлось, бы проводить столь отягощающие махинации с огнём. И камины раньше применялись совсем иначе, а не так… варварски.
– Да, после потопа ничего не уцелело, но мы возрождаемся.
Я попытался представить эпоху прошлых столетий, но не смог. Голограммы, дирижабли на эфире, трамваи без проводов… Все это было до невероятия дико, невозможно.
– Возрождаемся? Нет, Бони, – Рейн горько усмехнулся, – электричество – это не то.
Он в задумчивости уставился в огонь. Я не желал поднимать тему прошлого. В душе у меня все кипело от настоящего, и ворошить давно ушедшее не представляло никакого смысла.
– Это она? Фрау Катрин?
– Где? – я проследил за взглядом друга и только тут заметил портрет посреди каминной полки. Рамка сливалась с оформлением камина, составляя с ним единое целое.
Возможно, этот монолит портрета и камина служил памятью о его жене. Она словно присутствовала рядом. Будто в подтверждении моих мыслей, языки света выхватили из темноты её глаза, нежно-голубые, строгие, в то же время изящные черты лица. Я никогда не видел новую фрау Доберман и раскаялся, что называл ее симиа. Она была прекрасна.
– Да, – подтвердил я, – это она. Ничьего другого портрета здесь быть не может.
– А от чего она умерла, Бони? Когда это случилось?
– Около полутора лет назад. Она была в числе погибших пассажиров злополучного аэростата «Скрытая крепость».
– Вот, оказывается, как… – наморщил лоб Рейн. – Смертью своей завершить начало воздухоплавания… Печально.
– Отец, говорят, ушёл вслед за ней, не выдержало сердце.
Мы никогда не обсуждали отца и тем, с ним связанных, стараясь всячески их избегать. Но так уж сложилось в этот день, время пришло. Голубые огоньки фрау Катрин загадочно поблескивали. Рейн тяжело вздохнул.
– Бони, друг, что ни говори, а я теперь полностью понимаю старшего герр Добермана, – Рейн дружески тряхнул передо мной бутылью. – Любовь, Бони, это прекрасно, а вот выполнение сухих обязательств ни к чему иному, как к мукам, не приведёт.
Я нехотя взял вино.
– Вот моя Ют, – продолжал Рейн – истинное чудо! Она отказала двум сынкам зажиточных богатеев после пары наших бесед.
– Так ты сам говорил, что она – дочь владельца пекарни. Следовательно, может позволить себе роскошь выбирать, кого заблагорассудится.
– Ох, Бони, я не так выразился. Я о том, что люди притягивают свои половины, идентифицируют друг друга, складываясь в четкий узор симметричности… Но во мне есть часть кинокефала, и в связи с этим возникает небольшое «но».
– Она не видела твоих ушей? – осклабился я.
– Нет.
Рейн грустно и слегка обиженно покачал головой, и мне стало неловко. В своей грустной злобе, я часто говорил колкости, многие из которых приходились на бедного Рейна. В последнее время мы мало виделись, и я совсем ничего не знаю про Ют.
– Нет, я не такой, чтоб скрываться от своей половины, но вот отец её нравов иных. Он примет любой выбор своей дочери, только не метисов. Так что перед нашим с Ют бракосочетанием, дабы сохранить мое происхождение в секрете, я совершу тотальное купирование, что от кинокефальных ушей моих не останется почти ничего.
«Неужели, чтоб существовать в обществе, теперь не только носят отвратительные цилиндры, но и ложатся под нож? Безумие, Рейн, какое безумие!»
Я не выдержал.
– И когда же в людях исчезнет эта предосудительность и отсылка к звериному? – по хребту прошел нервный озноб. Рука моя с размаху швырнула опустошенный сосуд навстречу полу, разметав повсюду осколки. В чувство меня привёл тихий голос Рейна.
– Никогда, Бони. И битое стекло тому не поможет.
Пар я выпустил, впустив стыд, но ненадолго. Я ещё не совсем остыл.
– А дети? Что будет, если гены проявят себя в следующем поколении?
Рейн бросил на меня преисполненный печали взгляд.
– Ты знаешь, сколько в Киммерии осталось кинокефалов?
– Снова ты разделяешь! – нервно воскликнул я. – Понятия не имею, переписью не интересовался.
– Ладно, сколько в Киммерии людей с пёсьими головами?
– Ррейн! Это уже слишком! – я приподнялся, челюсть моя непроизвольно щелкнула.
– А как мне тогда выразить? Если ты не воспринимаешь ни первое, ни второе определения! – развел тот руками. – Бони, слушай… а сколько кинокефалов осталось здесь, в родном Штрумфе?
– Рейн, что за чушь! Ну мы с тобой и…
– И?
Я лихорадочно постарался вспомнить семьи, крепко дружные с моей. В детстве их было столько… Но в юношеском возрасте отношения сошли на нет, я окончательно прекратил связь с отцом, и тогда же появилась теория Петрова.
– Кляйны, – вспомнилось, наконец, – фрау Эрна и герр Адалард?
– Они уехали лет десять назад.
– Фрау Корина?
– Она вышла замуж за человека и родила девочку, лишенную кинокефальных признаков. Как ты помнишь, фрау Корина была метисом.
– Была?
– Она умерла при родах, оставив после себя чистое человеческое дитя.
– Откуда, – рык застрял в горле, смешавшись с кашлем, – откуда тебе всё это известно?
– Я наводил справки.
– Но зачем?
– Бони, из кинокефалов в Штрумфе остался только ты.
– Что?
Мне захотелось присесть, но тут понял, что уже утопаю в кресле.
– Я не в счёт, так как не чистый кинокефал, а помесь. Тем более, скрываю своё происхождение, в документах у меня нет буквы «К». У моих детей тоже не будет этой буквы, и не потому, что они предпочтут таиться, а потому что у них не будет никаких атавизмов вообще.
– Почемухрр… с чего такая уверенность? – кашель не отпускал.
– Потому, Бони… потому, что не увлекаешься ты современной наукой – медициной.
– И что же в этой «современной» науке нового?
– Генетика.
Вот уж удивил, читывали нечто подобное.
– Да, в газетах была публикация работ некого Корр… Коррсна.
– Корренса, – поправил Рейн, – и не только. Также работы по генетике вели Де Фриз и герр Чермак. Но это не суть. Я расскажу лишь про основной принцип, касающийся видоизменений кинокефальего рода. Бони, ты имеешь понятие, что представляет собой ген?
Понятие-то я имел, да вот до подкованного языка Рейна мне было ой как не близко.
– Это хмррр… в генах заключены черты родителей, они и передаются детям.
– В какой-то степени да, если не вдаваться в дебри комбинативной изменчивости, в результате которой родительские гены перегруппировываются, и создается новый организм. Но и это не важно, а главное то, что есть рецессивные и доминантные гены. Рецессивный ген подавляется доминантным, а проявиться он может только с таким же рецессивным геном.
– И к чему это всё? – после разгрома бутылки разум мой захмелел бредовой идеей движения. Хотелось выть и хорошенько потрепать Шарорта. И Рейна заодно, шибко умничает. Я не мог уловить ход его мыслей, оттого и чесались кулаки. Странно, выпили то мы совсем немного.
– А к тому, – хладнокровно продолжал Рейн, игнорируя мое нетерпение, – что ген, несущий признаки кинокефала и является рецессивным! А ген, несущий образ человечий – доминантным.
– Ты хочешь сказать, что кинокефал состоит полностью из рецессивного гена?
– Не полностью, – Рейн страдальчески наморщил лоб, – я слишком обобщил. Бони, пойми, кинокефалы исчезают, уходят в небытие.
– Но… – моё сознание начало приходить в себя, – но целый народ не может быть так запросто стёрт!
– Ещё как может.
Тень легла на лицо Рейна, и я, словно впервые, вгляделся в него. О Христофор великий! Никогда я не отдавал себе отчёта в том, насколько черты его очеловечены! Я всегда видел в нём… кинокефала? Нет, не кинокефала, кого-то другого…
– Ты утверждаешь, что кинокефалы с людьми составляют единую разновидность, что же в таком случае огорчило тебя?
Нет, Рейн не хотел задеть меня, его и вправду интересовало моё мнение. Почуяв то, я погасил рык.
– Но, Рейн! И киммериец, и cаксон – тоже единый вид, но совсем иная нация. А кинокефалы, это как… скиф, бореец, кинокефал – это раса! Мы тоже люди! Строение тела, органов идентичное с человеческим. И то, что наша раса растворяется в других – ужасно! Мы безвозвратно теряем свою культуру. Вот почему я расстроен, Рейн!
Он придвинулся ко мне ближе.
– Наша культура стала растворяться раньше своих носителей, начиная с эпохи Возрождения, когда «люди», – Рейн образно изобразил кавычки, – осознав, что мечом стереть с лица земли кинокефалье племя невозможно, прибегли к более изощренному способу – браку.
– Свершилось заключение мира. Кинокефалы официально стали членами общества и смогли владеть землей, – вставил я, но напрасно. Рейна было не остановить, в воздухе так и витало его гневное возбуждение.
– Смогли владеть землей? Славно, раньше мы будто звери ютились в пещере! Да они просто «позволили» нам владеть собственной землей! Знаешь, как порабощаются, а затем, изничтожаются целые народы? Вера, Бони! Для того придумана вера.
– Погоди, Рейн! Куда тебя занесло…
Ушам захотелось свернуться в трубку. Слушать становилось неприятно.
– Бони, меня занесло куда надо, – горькая усмешка скользнула по губам его. – Отголоски веры, словно аппендикс, сидят сейчас во всех, даже в тех, кто её порождает. А ведь вера – это жуткий коктейль из рабского повиновения и чистого света, пропущенного сквозь омерзительную призму о сущности вещей. Вера не терпит красок восприятия, делая всех одинаковыми. И когда в Послепотопном Веке, Родрик сложил с себя полномочия, заключив мир, и перенял веру людей, вся наша культура пошла крахом.
– Но…
Я не находил, чем аргументировать возражение, и Рейн продолжал:
– Твой род, Бони, ещё век назад, до этой чёртовой эпохи, объединил свои корни, и о чудо! Пронес свой генотип сквозь века геноцида в девственном состоянии, не осквернённый мешаниной крови. Ты, Бонифац, смею сказать, почти единственный в мире и единственный в Каллиопе представитель чистого облика кинокефалов!
– Рейн, ты перебрал.
Впервые за весь диалог, в голос мой вплелись мягкие нотки. От его заявления было жутко.
– Бони, друг, я не склонен к гротеску в выражениях.
«А я имел в виду не слов, а алкоголя», – вздохнул про себя.
– Каким образом эти «люди», – я тоже показал кавычки, – узнали о беспроигрышном действии брака?
– Бони, – шумно выдохнул Рейн, – это легко прослеживается, без углублений в фамильное древо. Мои дед с бабкой имели классический кинокефальный облик, и вуаля – внук уже человек. Да то и неважно, суть не в этом.
Нет, Рейн, суть именно в мелочах, потому что цепляться за них легче, чем переваривать общий смысл. И для лучшего усваивания необходимо было вино. Очень необходимо. Но о нем напоминали только поблескивающие осколки. Осколки. Я тоже чувствовал себя таким осколком.
– Бутылки уже нет.
Я не заметил, как озвучил часть мысли вслух. Рейн тут же среагировал, реализовав на столе еще одну бутыль. Хоть истинный смысл моей мысли был иной, я не стал раскрывать её Рейну. Это также было неважным. Я сделал пару глотков, но вопрос прямо-таки закупорил моё горло.
– Рейн, ты всегда увлекался историей, так почему никогда не говорил со мной об этом?
– Вся история была к слову. Я упоминал её, чтоб донести до тебя о тебе, прости мою тавтологию. Ранее мне не случалось поднимать справки, но нынче я беспокоюсь о тебе. История же так, прелюдия. Что было, то прошло.
– Постой, чего ради твое беспокойство? Остался я «один» и что с того?
– Бони, ты, как сказать… Меняешься, и причем далеко не в лучшую сторону.
– Рейн, это уже… – шерсть на загривке поднялась ежом. Уголки губ моих непроизвольно подергивались.
– Выслушай меня, Бонифац.
Голос его, внезапно став холодным и властным, окатил, точно ледяная вода, заметно поубавив мою горячность.
– Твой образ жизни, твоя служба разрушают тебя изнутри. Невозможно не терять чистоты духа, ежедневно вкалывая на живодерне. Конечно, не своими руками, но чужими, ты изничтожаешь собственный символ – собак!
– Если они размножатся по Штрумфу… – возражение мое потонуло.
– Бони! Я не о том, что будет с погостом, а о том, что происходит с тобой! Разве подобного желал пылкий юноша, мечтавший о доме у реки и о знании всех птиц, коих бы только не услышал?
Сердце моё ёкнуло.
– Ты помнишь наши разговоры? Бредни юных излияний?
– Это не бредни Бони. Это настоящий ты. Тебя, как и твоего отца, заперли под видом «оказания чести» начальником при живодёрне. А твоему отцу было ещё хуже, ему «вверили» и сбор налогов. Что может быть губительнее труда палача и инспектора? Нет, есть существа, рождённые для данных служб, но не кинокефалы, не ты.
– А с чего ты так уверен? – тихо спросил я.
Сгущался полумрак, поленья догорали, но желания подбодрить пламя не было.
– Потому что, – в тон моему тихому голосу ответствовал Рейн, – загнанный зверь теряет рассудок, а загнанный разум деградирует в звериный. Неужели ты сам не ощущаешь, сколько в тебе животного гнева? Эта ответная реакция на окружающее раздражение, следует сменить обстановку.
Рейн подошел к камину и подкинул поленьев. Весело затрещав, огонь возвестил о начале своей трапезы. Я тоже был бы не прочь отужинать. Проведя ладонью по лицу, я нервно засмеялся.
– Я точно зверь, если помышляю о еде в такой момент.
Рейн похлопал меня по плечу.
– Не самоедствуй излишне, мой друг. И я бы не отказался сейчас от съестного. Неподалеку здесь имелся неплохой ресторанчик.
Тут Рейн хлопнул себя по лбу.
– Бони, да я забыл поделиться необычной новостью! Ты же знаешь мой интерес к характерам?
– Да, медицина, история и различные личности – твоё незыблемое хобби.
– Вот. В связи с этим и с тем, что в них я провел свое детство, я не пренебрегаю трактирами. Там можно встретить таких, повидавших жизнь, что хоть с печатной машинкой ходи, рассказы записывать.
Смех схватил меня повторно, но уже менее нервный.
– Ты нашел великолепного рассказчика?
– Лучше, я познакомился с кинокефалом.
– Вот, а заливал, что я – единственный! – пришло расслабление. Казалось, Рейн перечеркнёт всё вышесказанное положительной нотой, но, увы, нет.
– Это был бродяга. По его повествованию, он уже пять лет путешествует по Каллиопе в поисках собратьев, ища их по облику, но попадаются очеловеченные помеси, как я.
– Рейн, неважно как ты выглядишь, важно кто ты в душе, – теперь я взял образ ветра на себя, пытаясь очистить его Солнце от туч, но Рейн взмахом руки прервал мои порывы.
– Киммериец может возомнить себя айном, а галл, полюбив сарматское, быть сарматом в душе, то возможно, ведь человеческие признаки и предпочтения шибко не связаны с его морфологией. Но никогда обезьяна не будет человеком, несмотря на официальный (но совершенно безосновательный) даркизм родственности сих. Никогда человеку, ни помеси не стать кинокефалом, так как внутренние черты кинокефала непосредственно связаны с его внешностью, как бы парадоксально то не звучало.
– То есть, чем больше ты кинокефал снаружи, тем больше внутри? Какой явный бред!
Но Рейн вновь ошеломил, подкрепив свою новость.
– Попросту сказать так. Это, кстати, опыт твоего дорогого Петрова. Но почему-то эту теорию не афишируют, как предыдущую, возможно, потому что она доказывает обратное, не находишь?
– А тебе-то откуда известно? – прохрипел я.
– Бони, я же медик. Мне удалось заиметь пару связей в академических кругах. Надо же как-то быть в курсе событий.
После минутной обмены напитком, я шуточным тоном уточнил:
– Значит вы, герр Рейн, киммериец?
– Точно так, герр Бонифац, хотя я еще не лишен дара слышать.
Усмешка вновь осклабила мой рот.
– Значит, вы считаете наличие кинокефальных атрибутов даром?
– Именно так! Тем даром, который надо раскрыть. Бони, ты видишь, чуешь, осязаешь иначе. Твои рецепторы в миллиард раз тоньше человечьих. Мироощущение твоё куда более хрупкое, и оно не должно быть замкнутым в бытовой клетке. В противном случае ты переполнишься и станешь… Тебе целебно движение, тебе необходимо уехать!
Внутри нечто тоненько отзывалось на слова Рейна, но остатки моего трезвого ума саркастически восприняли его идею.
– И куда же, Рейн? Отправиться вслед за бродягой в поисках родичей?
– Нет, Бони, – задумчиво протянул Рейн. – Имя бродяги – Рут, и у него своя цель, а у тебя своя. Тебе бы следовало побывать там, откуда он прибыл. В место между Татом и Аем, там осколки сосредоточия кинокефальных общин.
«Осколок, осколки, всюду осколки». От горловых спазмов жаждалось взвыть.
– Я не рассказал Руту о тебе, но если б он узнал, то предложил бы то же самое.
– Получается, хочешь сбагрить меня в горры?
Горловые спазмы преобразовались в рычание.
– Какие глупости, Бони, одумайся! Ты так и не понял меня?
Пьянящее желание вцепиться ему в горло вдарило в голову похлеще вина. Я понял. Это было уже плохо, очень плохо. Прижав голову к коленям, я обхватил её руками, стараясь дышать ровно и глубоко. Рейн в мгновение ока оценил ситуацию и замолчал. Если б не запах, я бы подумал, что Рейн испарился, до того его присутствие сделалось неслышным. Ощутив давление лишь собственных пальцев, выпрямился.
– Прости, – выдавил я и отвернулся к огню.
Взглянуть ему в глаза после происшедшего было больно, словно меж нами отсалютовала добрая ссора. Рейн видел меня прям-таки изнутри… Неужели отец в своей породе воссоздал меня? И его заметки – чистая правда обо мне? Нет! Не желаю!
Сам не ожидая такой прыти, резво вскочил с кресла, схватил альбом и бросил его в огонь. Красные языки жадно оплели новенькую кожу, древние страницы.
– Мне противно, что отец видел во мне это… – обернулся я к Рейну. – Пусть его записи горят. А я… Ты все правильно сказал.
Рейн осмелился подойти ко мне и встать рядом. Теперь мы вместе глядели в огонь.
– Бони, а ты не заметил, что твой летописный лист был вырван и наклеен поверх портрета отца?
– Что? – слова Рейна огорошили. Уже в который раз.
– Думаю, что данную характеристику отец писал на вас обоих. Он, возможно, делал свои выводы и на основе своей селекционной работы вывел то, во что вы могли бы превратиться. Это предостережение, адресованное тебе, Бони.
Мысли витали, как мушки. Собрать их в одно целое не представлялась возможным.
– Что ж он, старый лис, ни записки, ни письма не оставил?
– Скорее всего, он подразумевал, что альбом подействует на тебя безотказно и будет красноречивее всех слов.
Я покосился на Рейна.
– А может, ни о чем он не думал.
– Может быть, – легко согласился тот, – но не сердись на отца. Отпусти к нему своё негодование, не надо.
– Ничего обещать не могу, но постараюсь.
Я обнял друга за плечи.
– Мы выхлебали всё твоё противоядие, Рейн, где там твой ресторанчик?
Рейн улыбнулся, обнял меня ответно, и вместе мы зашагали из кабинета. Пламя угасало, оставляя после своей пирушки чёрные уголья.
Прежде чем покинуть последний приют отца, я щёткой вымел с ковра острые грани своего гнева. Осколки стекла исчезали в совке, пускай и эмоции, нахлынувшие на меня в этом доме, тоже исчезнут. Далее мы с Рейном спустились с лестницы и, будучи в коридоре, уловили стук собачьих когтей. Берта с Шарортом, надеялись, что их выпустят, но мы прошли мимо. Пусть с ними возится Ребель.
На выходе из дома я приостановил Рейна. Он вопрошающе вздернул подбородок.
– Прежде чем мы выйдем отсюда, я хотел бы попросить тебя не поднимать пока тем, обговоренных в этом доме.
Рейн согласно кивнул.
– И еще, Рейн, ответь правду, – я на мгновение замялся. Только в смеси с сейчас постигнувшим меня состоянием мозг мог озариться таким вопросом.
– Испытывая злость и раздражение, я был похож на этих тварей? Не бойся отвечать, я не укушу.
– Я никогда не боялся тебя, – серьезно ответствовал Рейн, – только за тебя.
Он отворил дверь.
– Но Рейн, – запротестовал я – ты увильнул от ответа!
Закрыв дверь, Рейн прошептал, причем его шёпот я бы услышал, находясь и на втором этаже, потому, верно, я и запомнил его тихие слова неимоверно громкими.
– Эта беседа бы не состоялась, если б ты не был похож.
Других слов и не требовалось.