Читать книгу Как переучредить Россию? Очерки заблудившейся революции - Владимир Борисович Нейман, Владимир Борисович Каниковский, Владимир Борисович Бычин - Страница 5
Часть I
Очерки посткоммунистической цивилизации
Очерк 1
Культурные классы как движущая сила русской цивилизации
ОглавлениеБольше всего русская власть похожа на птицу феникс. Сколько бы ее ни сжигали, она чудесным образом возрождается из пепла, меняя только окрас: с черного с золотом на оглушительно красный, с красного на экзотический триколор. Но по сути это все та же птица. Пережив очередное «превращение», русская власть восстановилась внешне почти во всех своих до боли знакомых исторических деталях. Волей-неволей приходится констатировать преемственность русской политики, т. е. кто полагал, что русскую политическую традицию можно сломать одним напряжением воли, оказались посрамлены.
СССР еще долго будет оставаться точкой отсчета для всех «концептуализаций» российского государства. Его неожиданное политическое рождение в начале XX века и еще более неожиданная политическая смерть в конце этого же века оставили теоретикам русской государственности много вопросов.
Еще недавно доминирующим в общественном сознании посткоммунистической российской элиты был взгляд на советское государство как на историческую аномалию. Сторонники этой точки зрения считают, что коммунистический режим в России был отклонением от «нормального», «общечеловеческого» пути, вызванным как субъективными (точка зрения большинства), так и объективными (мнение меньшинства) причинами.
Я же пытаюсь последовательно отстаивать принципиально отличный от общепринятого взгляд на коммунистический этап в развитии российской государственности, подчеркивая, что российский коммунизм выглядит аномалией лишь в рамках западной культурной традиции. Для России это была исторически логичная фаза ее развития.
Поскольку Россия представляет несколько иной, чем «западный», тип культуры, то распад коммунистической системы означает для нее не столько «возврат к западным ценностям», сколько начало новой фазы эволюции весьма специфической «евразийской» цивилизации.
Я полагаю, что в посткоммунистическом российском обществе западные ценности не могут быть прямо заимствованы и усвоены, но в лучшем случае будут перерабатываться чуждой для них культурной средой в нечто новое и в достаточной степени оригинальное.
Россия – это особый мир. Ее история – это история развития уникальной мировой культуры, отличающейся как от культуры Запада, так и от культуры Востока. Российская культура имеет смешанную природу, соединяя в себе европейское личностное и азиатское общинное начала.
Русская культура изначально возникает как нечто неорганическое (неоднородное) и движется к органичности через длительную эволюцию. Вследствие этого история России является прежде всего историей постоянных культурных трансформаций.
Неорганичность российской культуры проявляла себя во времени как неравномерность исторического развития. Периодические коллапсы культуры имманентны российскому типу развития. Именно в такие моменты происходит переход от одного внутреннего «культурного типа» к другому. Российская революция есть прежде всего культурная революция. Политическую историю Россию формирует борьба не социальных, а культурных классов.
Разрывы постепенности в историческом развитии выражены поэтому в русской истории более рельефно, чем в истории многих других народов. Смена эпох в России выглядит как полный разрыв со своим культурным прошлым. Из революций русские выходят «нерусскими», другим народом. И только позже оказывается, что они, как никто другой, умеют оставаться самими собой.
Именно поэтому центральным пунктом истории российской государственности является раскол. Раскол отнюдь не чисто русское явление. Но только в России государственность возникла не из преодоления раскола, а на его основе. Русское государство – это государство раскольников, нашедших в нем уникальную форму сосуществования.
В истории России можно выделить пять эпох, олицетворяющих собой различные типы культуры: древнекиевский период, время удельных княжеств, Московское царство, Российскую империю и Советскую Россию. Строго говоря, российской истории принадлежат только три последних. Древняя Русь и феодальные княжества под татаро-монгольским господством – предыстория России, когда закладывались предпосылки ее культуры. Собственно российская история как история развития особой цивилизации начинается с возникновением Московского государства.
Как пишет К. Д. Кавелин, на первый взгляд, Московское царство было азиатской монархией в полном смысле слова1. По его мнению, государственный строй был точным слепком с патриархально-общинного уклада, а тип вотчиновладельца – полного господина над своими имениями – лежал в основании власти государя и повторялся на всех уровнях, вплоть до последнего подданного.
Все подчинялось закону общины. Само государство, казалось, было лишь моментом в ее вечном и неизменном движении. Нигде на поверхности общественной жизни индивидуальность не проявляла себя. Государственная власть ничем не выказывала того, что на нее возложена какая-то особая миссия, не обнаруживала своей главной функции – генератора общественного развития.
Тем не менее индивидуальное начало незримо присутствовало в российской истории испокон веков. Было готово к выполнению своей особой миссии и государство. Просто в Московском царстве истинная роль личности и державы были едва видимы под старыми традиционными формами2.
Однако об этом можно судить лишь по косвенным признакам, например, по тому размаху, который приняло движение казачества. Внутри традиционного уклада, а часто и вопреки ему рождалась личность, которой было тесно в общине с ее неподвижными устоями. Она не хотела покорно нести вместе со всеми тяготы коллективного «государственного рабства» и рвалась на простор.
Власть своими действиями сама подспудно усиливала роль личностного начала в государственной и общественной жизни. Государь сам был личностью. Сопротивляясь местничеству, он боролся за собственную эмансипацию от патриархального мира, за право властвовать по своему разумению и воле, а не в соответствии с традициями.
Петровская империя, признанная самой неорганичной эпохой российской истории, обычно противопоставляется Московскому царству как времени единства культуры и народного бытия. Такое противопоставление, по-моему, некорректно. В культурном отношении Московское царство было таким же неорганичным, как и наследовавшая ему империя, но в скрытой (латентной) форме3. Петровская эпоха не породила неорганичность, а лишь актуализировала, сделала явным то, что было заложено с самого начала.
Задолго до Петра I в общественной и государственной жизни Московского царства определилось противостояние двух начал, составляющих основу российской культуры, – личностного и общинного. Просто рано или поздно должен был наступить момент, когда это противостояние проявит себя выпукло как полный разрыв, как противопоставление. Это и случилось в XVII веке, когда власть в России вплотную подошла к необходимости осуществления глубоких реформ.
По словам В. О. Ключевского, в это время внутри России вновь началось великое брожение. Сотни тысяч людей бросали насиженные места, порывали с общиной и уходили на окраины в казаки. Государственное управление деградировало. Традиционные властные институты не действовали в новых условиях. Кризис охватил православие. Сохранялась лишь внешняя религиозность, о чем свидетельствовали резкое падение нравов, повсеместное распространение пьянства и варварства4.
В таких условиях, как ни странно, резко усилилось влияние государства на культурное развитие. Дело не в реформах, затевавшихся властью. Важнее другое: государство, содействуя развитию личностного начала, приступило к последовательному «насаждению» новой культуры. В результате расслоение общества по «культурным типам» намного увеличилось.
В столице России появлялось все больше самостоятельно мыслящих людей, подвергавших сомнению непоколебимость старинных устоев5. Но в провинции все оставалось по-прежнему. Суеверие и идиотизм деревенской жизни господствовали на огромных просторах. И у этой массы были свои пастыри, фанатичные начетчики, истово ненавидящие всякую самостоятельную мысль, всякое не освященное древней традицией слово.
В этот момент отчетливо обозначилась пропасть между двумя культурными типами, выраставшими на российской почве. Все меньше общего оставалось между двумя частями одного народа. В подобных обстоятельствах не могла не возрасти роль государства как единственной силы, способной соединить эти культурные «классы» в одно целое.
В то же время государство, которое должно было соединять культурные классы в единое целое, оказалось поставлено в условия, при которых само было вынуждено постоянно нарушать статус-кво, ускоряя процесс культурного расслоения.
Государство тонуло в этом культурном раздвоении, но продолжало раскачивать лодку. Русские цари прилагали титанические усилия, чтобы заполучить практические знания европейцев. Конечно, при этом они пытались исключить возможность духовного влияния Европы на русских людей. Борис Годунов предпочитал отправлять молодых людей учиться в Европу, стремясь избежать приглашения наставников в Россию. Кстати, почти никто (по свидетельству историков, вообще ни один) из посланных за знаниями не вернулся на родину, поэтому в XVII веке в Московию все-таки пригласили православных киевских и греческих монахов, знавших европейские науки. Этого оказалось достаточно, чтобы процесс пошел с удвоенной силой.
К середине XVII века в России подспудно сформировались два взаимоисключающих культурных типа: «русские индивидуалисты» с самостоятельным мышлением и независимой волей и «русские коллективисты», испытывающие страх перед самостоятельной мыслью и живущие «по традиции». Они расходились между собой дальше и дальше, и в конце концов власть была принуждена делать политический выбор между ними.
Повод не заставил себя ждать. Разгорелся спор в связи с начатой по инициативе верхов работой по исправлению церковных книг. В нем власть поддержала молодых, преимущественно малороссийских богословов. Но «пошел вопль» от старых исправителей книг, оскорбленных обвинениями в их искажении.
С. М. Соловьев пишет, что стоило раздаться кличу: вера в опасности, ее «переменяют», – как слова эти нашли сильный отзыв, тем более что и в других сферах уже началось движение к новому, ранее неизвестные обычаи бросались в глаза, раздражали. Пришли люди, провозгласившие наступление «последних времен» и надобность «стать и помереть за веру». Возникло массовое движение. Явился раскол6.
Раскол – важнейший пункт российской истории. Им заканчивается первый ее цикл. С него же начинается следующий. Раскол – это внешнее проявление гетерогенного, неорганического характера российской культуры. Исподволь протекавшее культурное расслоение превратило государство в единственного гаранта культурной целостности народа. Но оно оставалось при этом и гарантом общественного развития. Власть не только не могла приостановить дальнейшую культурную стратификацию, но и выступала катализатором данного процесса.
В стремлении преодолеть общественный кризис власть вначале широко открыла двери России для европейского опыта, а затем, пытаясь адаптировать его к российским условиям, была вынуждена инициировать «реформу» самого православия. Эти меры чрезвычайно ускорили процесс культурного расслоения и привели общество к окончательному расколу.
Положение власти оказалось незавидным. Она очутилась, если говорить иносказательно, между Сциллой с ее собачьими головами и зевом-водоворотом Харибды, и ощущения у нее (власти) были, думается, сродни Одиссеевым.
С одной стороны государством же востребованные реформаторы желали решительных перемен везде и во всем. Критика распространялась как эпидемия. В рассылаемых по всей стране «обличительных письмах» бичевались казавшиеся незыблемыми вековые устои и нравы. Но власть не хотела, да и не могла двигаться вперед столь быстро, как того требовали сторонники прогресса. B. О. Ключевский пишет, что сам царь Алексей Михайлович был человеком переходного времени. Не чуждый новым веяниям, мягкий, склонный к компромиссам, он в то же время оставался целиком в плену традиций7. Между властью и нетерпеливыми приверженцами перемен все чаще стали возникать трения, и многие из последних не избежали опалы.
С другой стороны стояли защитники старины, «раскольники», яростно выступившие против нововведений. За ними была сила, шли огромные массы людей. Но лозунг этого движения, ярко сформулированный протопопом Аввакумом: «До нас положено, лежи оно так во веки веков», – был совершенно неприемлем с точки зрения государственных интересов России. Потому, по мнению C. М. Соловьева, власть обречена была вести беспощадную борьбу с раскольниками8.
Для понимания исторического момента полезно вспомнить характеристику В. О. Ключевского, данную им тогдашнему государю Алексею Михайловичу: «Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении. Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины… Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной; но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, смотреть на иноземную потеху „комедийное действо“, и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в крещенский сочельник до звезды»9.
Раскол, на мой взгляд, есть нечто большее, чем историческое явление, обычно обозначаемое данным термином. Это не столько массовое движение второй половины XVII века, сколько сущность нового типа российской культуры, пришедшего на смену культуре Московии. Это была особая, единая, но внутри себя расчлененная надвое культура.
В одном народе как бы сосуществовало два социума, различавшихся между собой условиями жизни, бытом, ментальностью и языком. Иногда кажется, что верхи и низы (условно) российского общества в XVII–XIX веках имели разную историю, – настолько велика была пропасть между ними. На самом деле то были две ветви одной культуры, а сама раздвоенность – определенный способ ее бытия в рамках данного исторического периода.
Раскол должен быть понят как цивилизационное явление. Он был новой фазой в развитии присущего российской культуре противоречия, которое при всей своей уникальности изменялось в соответствии с общими для любого противоречия правилами. Известно, что «на поверхности явлений развивающееся сущностное противоречие до определенного момента выступает в облике разнообразных форм движения, которые носят – как ни парадоксально – непротиворечивый характер»10. Очевидно, что именно в таком скрытом виде противоречие между общинным и личностным началами в российской культуре проявляло себя в эпоху Московского царства. По мере созревания непротиворечивые формы сменяются непосредственным проявлением противоречия в виде антиномии, т. е. конфронтации внешне обособленных противоположностей.
Раскол как раз и свидетельствовал, что развитие противоречия, формирующего природу российской культуры, вступило в эту новую открытую фазу. Борьба двух начал в российской культуре проявилась на поверхности в виде борьбы между собой двух культурных «классов» – «мыслящих» (европеизированных) верхов и «чувствующих» патриархальных (азиатских) низов.
Общество не могло долго оставаться в расколотом состоянии, иначе оно неминуемо погибло бы. Противоречие должно было перейти в следующую фазу, когда движение противоположностей опосредуется каким-либо третьим началом11.
Именно такую роль в отношениях между двумя культурными «классами» общества сыграло «государство нового типа», созданное Петром I (не на пустом месте, конечно, а на платформе, основание которой заложил еще Иван Грозный). Выступив вначале как обыкновенный медиатор, оно постепенно вобрало в себя обе крайности и превратилось в итоге в опосредствование самого себя. В этом, на мой взгляд, разгадка «тайны» Российской империи.
Империя не создала раскол. Она, напротив, его устранила с поверхности общественной жизни. Она сделала уже существующий раскол своим внутренним содержанием.
Начав реформы, власть спровоцировала давно назревавшую культурную революцию. Не Петр, сын царя Алексея, изменил Русь. Напротив, когда он взошел на трон, перед ним уже лежала другая Россия, где господствовала новая, двуликая, как Янус, культура.
Таким образом, задача, стоявшая перед властью, усложнилась. Она должна была не только довершить реформы, направление которых было предопределено историческим развитием последних полутора столетий, но и приспособиться к новой культурной среде, к пронизавшему общество расколу, к культурному противостоянию, разрывавшему народ на части.
К концу XVII века становится заметным, что основное общественное противоречие как бы удваивается. Наряду с выраженным противостоянием двух культурных классов внутри общества отчетливо вырисовывается противоречие между обществом в целом и государством. В этой сложной фигуре взаимоотношений положение государства было довольно замысловатым.
С одной стороны, чем дальше культурные крайности расходились между собой, тем труднее было государству управлять общественными процессами, тем менее эффективной была его деятельность. С другой стороны, чем острее становилась общественная борьба, тем более угрожающе государственная власть возвышалась над ослабленным народом.
Ни один из лагерей не представлял собой сколько-нибудь мощной самостоятельной силы, на которую власть могла бы опереться. С. М. Соловьев замечает по этому поводу с горечью: «Ученые, призванные в Москву для защиты православия научными средствами, разногласят друг с другом…»12 Но и на другом, патриархальном, ортодоксальном берегу не было единства. И здесь С. М. Соловьев вынужден констатировать: «Отвергнувши раз авторитет церковного правительства… раскол… должен был распрыснуться на множество толков по множеству толковников»13. В мире борющихся «партий» одна власть сохранялась как монолит. И чем больше было партий, тем сильнее на этом фоне выглядело государство.
Россия познала силу и бессилие власти – вполне заурядный парадокс политики. Чем менее эффективным было государство, тем более мощным оно становилось в сравнении с обществом. Рано или поздно оно должно было поглотить общество вместе со всеми его противоречиями.
Однако старое государство эпохи Московского царства было не в состоянии сделать это. Оно «разрывалось на части», пытаясь раздельно решить две задачи: сохранить единство общества и стимулировать его развитие. Нужно было реформировать само государство, чтобы совместить обе цели.
Решение именно этой задачи оказалось по плечу энергичному Петру. Для созданного им государства спасение и развитие России – уже не разные задачи, а лишь стороны одного процесса. Такое государство занимает по отношению к обществу активную позицию и почти мгновенно «проглатывает» его, разом огосударствляя все ранее самостоятельные сферы общественной жизни.
Вместе с тем и раскол принимает государственную форму. Противоречие, породившее ранее два непримиримых культурных «класса», стало с того момента свойством государства. Власть окончательно приняла вид обруча, намертво обхватившего общество и не дававшего ему распасться вследствие борьбы враждующих группировок.
С этого момента и так слабая способность общества к единению и вовсе атрофировалась. Так человек, привыкший ходить опираясь на палку, со временем теряет способность без этой палки жить и двигаться. Бремя единства стало злым роком русской власти. Стоило кому-то попытаться оторвать русское государство от общества, как это общество тут же разбрызгивалось на беспомощные, враждующие между собой фрагменты. Русскому обществу с государством всегда плохо, а без государства невозможно. В этом была его историческая трагедия.
Государство стало соединительной тканью общества, опосредствованием всех его внутренних отношений, оно растворило общество в себе и само растворилось в обществе. Это опосредствование было, безусловно, и высшей формой движения, скрытого в русском обществе противоречия, но не оно было его разрешением. Это обнаружилось, когда уже в зрелой империи «противоположности», невидимые до поры до времени, стали сталкиваться, ломая сложившиеся опосредствующие государственные связи14.
Если в допетровскую эпоху раскол был чем-то внешним для власти и усиливавшееся культурное расслоение народа не ослабляло государство непосредственно, то в эпоху империи раскол стал внутренним моментом его жизнедеятельности. Поэтому внешне незаметное, непрекращавшееся углубление раскола непрерывно подтачивало устои державности.
После того как российское общество было поглощено государством, все, что раньше ослабляло общество, стало впрямую истощать власть. С момента наибольшего возвышения государства над обществом началось и его неизбежное разрушение.
Казалось бы, и общество и государство были обречены. Если в основании мы имеем два враждующих между собой культурных класса, то власть неизбежно должна провалиться в зазор между ними либо они должны разорвать ее на части, как сдетонировавшая взрывчатка разрывает бомбу. Но этого не произошло. «Русская система» продемонстрировала никем не предвиденный потенциал устойчивости. Властный обруч оказался настолько сильным, что враждебные элементы культуры длительное время оставались в постоянном соприкосновении друг с другом, как будто сдавленные гигантским прессом.
В пределах империи при продолжающемся углублении раскола начался и встречный ему процесс. Благодаря сдерживающему, опосредствующему влиянию государства отталкивание двух внешне обособленных культур было ограниченным. Накрепко прикованные властью друг к другу, они вынуждены были взаимодействовать между собой. На границе этого взаимодействия, там, где культурные «волны» накатывались друг на друга, зарождалась третья сила – некая синкретическая культура, в которой противоречие между общинным и личностным началами находило не мнимое, временное, а действительное разрешение.
Таким образом, в Российской империи одновременно протекали два разнонаправленных культурных процесса. Углублялся распад общества на два культурных класса. Вместе с тем в постоянном их столкновении возникал третий класс, который был носителем новой культуры.
Но при этом и третья сила, развиваясь, действовала в отношении российской государственности в том же направлении, что и раскол. Она ослабляла власть, подрывала ее устои. Это кажется парадоксальным только на первый взгляд. Ведь государство было не альтернативой расколовшейся культуре, а ее органическим продолжением, опосредствованием заключенного в ней противоречия. Значит, рождавшаяся из раскола новая культура, в которой должно было найти свое разрешение основное цивилизационное противоречие, была враждебна как самому расколу, так и созданной им государственности.
С этого момента российская власть принуждена была вести борьбу на два фронта: и против своих оснований (раскола), и против своих следствий (нового синтетического культурного класса). Будучи очень разными по своей природе, эти две силы действовали на власть в одном направлении: подтачивая ее силы.
Было, однако, и отличие. Раскол разрушал государственность пассивно, ослабляя ее самим фактом своего существования, т. е. неповиновения части общества. Новая культура боролась с властью активно, с самого начала демонстрируя свою агрессивность.
С течением времени она будет в силе взорвать российское государство и вместе с ним уничтожить собственные культурные предпосылки. Но прежде новая культура должна была получить адекватное социальное, идеологическое и политическое воплощение. На это ушло более полутора веков.
В первые десятилетия империи не могло быть и речи о том, что рядом с властью в обществе образуется какаянибудь иная социальная, политическая или духовная сила. Кроме всего прочего, поначалу власть вбирала в себя почти весь образованный класс российского общества, и потому иногда казалось, что они тождественны между собой15.
Некоторое время власть была не только единственным политическим, но и единственным духовным центром общества. Такое положение сохранялось, пока социальная база власти была очень узка. Желая укрепить стабильность режима, государство стремилось к расширению своей опоры, поэтому к началу XIX века произошло «отделение дворянства от государства» и власть выступила представителем обоих культурных классов общества: «просвещенных верхов» и «темных низов». Именно на данной стадии развития государство окончательно превратилось из посредника между двумя внешне обособленными культурами в опосредствование самого себя.
По мере расширения социальной базы власть утрачивала свое монопольное право быть лучом просвещения в темном царстве: «образованный класс» стал шире, чем государство. И почти сразу же возникло, если так можно выразиться, диссидентство. Его представляли, естественно, выходцы из аристократических слоев. Это был еще не новый культурный класс, но уже его предтеча.
Происходило нечто вроде удвоения идеологии. Наряду с официальными появились и неофициальные взгляды на народ, политику, экономику, а также опальные идеологи: Новиков, Щербатов, Радищев. В результате торжество окончательного становления империи при Николае I было омрачено восстанием декабристов.
После прямого столкновения между государством и аристократической оппозицией развитие перешло в новую стадию. Началось непосредственное оформление того специфического культурного класса, который впоследствии был назван российской интеллигенцией.
Пока формирование интеллигенции происходило в недрах европеизированного, образованного, а главное – властвовавшего культурного класса, основным для нее был вопрос об отношении к своей противоположности – народу, представленному большей частью патриархальным крестьянством. На этом этапе интеллигенция разделилась по преимуществу на западников и славянофилов, которые выясняли отношения между собой в узком кругу.
Однако социальный состав интеллигенции стремительно менялся. Экономическое развитие России шло полным ходом, что требовало распространения образования уже на весьма значительные массы населения: образованные слои российского общества стали заметно шире просвещенного европеизированного культурного класса.
Существеннейший момент: у выходцев из народной среды образованность сочеталась с патриархальными взглядами и предрассудками. Внутри интеллигенции они сравнительно быстро обособились в отдельную группу разночинцев. Вопрос об отношении к народу был для них менее актуальным и болезненным, чем для старых интеллигентов, происходивших из высших слоев общества, так как разночинцы сохранили непосредственно «народное» мироощущение. Зато у них гораздо сильнее была тяга к практическому переустройству народного быта, господствовавших общественных отношений.
Постепенно противоречие между европеизированным и патриархальным культурными типами в России интериоризировалось как противоречие между различными течениями внутри русской интеллигенции. Прения западников и славянофилов утратили в этот момент свою актуальность. Их сменили разногласия с далеко идущими политическими последствиями: между либералами, представленными главным образом выходцами из дворянско-буржуазной среды, и народниками, преимущественно разночинцами.
Это была качественно иная фаза становления интеллигенции как нового культурного класса. Опять произошло раздвоение единого, произошел раскол. На этот раз раскол в среде интеллигенции. С этого момента эволюция интеллигенции напоминала ускоренную съемку эволюции русского общества. То, что произошло с русским обществом и государством в течение двух столетий, теперь происходило с интеллигенцией в течение нескольких десятилетий.
Я пытался показать, как двумя веками ранее раскол в обществе породил внутреннее раздвоение государства прежде, чем государство оказалось готовым поглотить ослабленное общество. Теперь же раскол в государстве вызвал к жизни раздвоение в среде интеллигенции прежде, чем она созрела для того, чтобы подчинить себе терявшее силы государство. Интеллигенция оказалась эмбрионом новой государственности, выношенным в утробе старой государственности. Естественно поэтому, что социальный онтогенез стал повторением социального филогенеза.
Либерализм и народничество как течения внутри российской интеллигенции были односторонними, причем каждое в своем роде.
Либерализм, родившийся из взаимопреодоления западничества и славянофильства, был одинаково критичен как относительно искусственного европеизма верхов, так и относительно традиционной патриархальности народа. Вместе с тем ему недоставало активного волевого начала, необходимого для свершения практического переворота в общественных отношениях.
Народничество было движением «энергии и воли», но оно совершенно некритично, механистически отвергало культуру верхов и фетишизировало культуру низов.
Дальнейшее историческое развитие требовало, чтобы рационализм и воля соединились в единое целое. За два века до того для восстановления государственного единства понадобился приход к власти нового поколения государственных деятелей. Теперь же, чтобы соединить волю и разум, была нужна новая генерация интеллигенции.
«Новые люди» появились в среде российской интеллигенции в 80-е годы XIX века. На смену романтическому и эмоциональному приходит жесткий и большей частью прагматичный тип личности16.
Идейной же формой, в которой осуществился синтез воли и рационализма, стал русский марксизм. Он имел мало общего со своим прародителем. Просто интеллигенция, к тому часу полностью сложившаяся как особый культурный класс, нуждалась в адекватной ее устремлениям идеологии. Как это уже бывало (и будет еще) в российской истории, соответствующая идеологическая система была импортирована с Запада и приспособлена к «домашним» потребностям. Данный процесс был растянут во времени. Окончательная адаптация европейского марксизма к российским условиям завершилась с появлением большевизма.
Большевизм был наиболее полным, законченным и логически последовательным воплощением нового типа российской культуры – своеобразного и неповторимого синтеза европеизма и патриархальности, индивидуальности и коллективности.
Иными словами, большевизм есть итог развития интеллигенции как особого культурного класса, возникшего на стыке двух основополагающих начал российской культуры. Правда, интеллигентская среда дала жизнь и другим направлениям. Но именно в большевизме присущие российско-интеллигентскому типу черты воплотились в наиболее адекватном, очищенном от исторических случайностей виде.
Большевизм знаменует собой завершение культурного развития интеллигенции. В его рамках происходит политическое оформление этого нового культурного класса в «протогосударственное образование».
То, что Лениным было осторожно названо «партией нового типа», являлось на деле зачатком государственности будущего, зачатком «власти-эмбриона». Следовательно, в недрах старой культуры развивался не просто новый культурный тип. В недрах старого государства рождалось новое. Победа этого нового государства над изжившим себя старым, его переход из политического небытия в бытие означал, как представляется, конец эволюции российской интеллигенции, выполнившей таким образом свою историческую миссию.
«Обрыв» исторического развития в 1917 году, деление истории на российскую и советскую существуют, думается, лишь в воображении многих, а не в действительности. Советская история логически продолжает линию развития цивилизации, идущую через Российскую империю от самого Московского царства.
Попытки обосновать представления о революции как о бессмысленной трагедии – пример «науки отрицания». В истории не существует крупных событий, лишенных целесообразности, а белые пятна есть в ней лишь для тех, кто не хочет или не умеет читать. История создает даже тогда, когда разрушает. Задача социальной науки видится не в критике революции, а в понимании ее на новом уровне знания, уяснении, в чем, собственно, состоит ее исторический смысл.
Октябрьскую революцию действительно трудно объяснить, если смотреть на нее как на обыкновенную социальную революцию, в ходе которой происходит смена одного экономически господствующего класса другим. Дело в том, что ее подготовил и осуществил особый, не экономический, а культурный класс. Только в мифологии большевизма он был передовым отрядом пролетариата. В реальности это был авангард российской интеллигенции.
Победа революции означала прежде всего успех нового культурного типа. Он был рожден старой культурой и одновременно глубоко враждебен ей. Исторический смысл революции состоял именно в том, в чем этот тип разнился с предшествовавшим.
Главной отличительной чертой нового «культурного типа» была его гомогенность, внутреннее единство. В его рамках внешне преодолевался раскол, присущий культуре эпохи империи. Таким образом, историческое значение революции состояло, на мой взгляд, в преодолении раскола, раздвоенности российской культуры, что означало преодоление ее внешней неорганичности.
В возобладавшем культурном типе личностное и общинное начала уже не являлись чем-то раздельным внутри целого. Теперь это были лишь разные стороны, моменты единого целого. Каким бы ужасным ни казался послереволюционный культурный класс в сравнении с классами предшествовавшей эпохи, он имел перед последними одно неоспоримое преимущество – он был органичным.
Большевистская революция естественно вписывается в логику российской истории. Ею завершается важный этап длительного, многовекового процесса трансформации культуры, ее движения от неорганичности к органичности. Эта революция замыкает череду скачкообразных культурных подвижек, которые несколько раз на протяжении истории потрясали общество. После нее начинается совершенно новый цикл развития России, «развертывания» ее уже внешне органичной культуры в нечто новое, ранее неведомое.
Означает ли вышесказанное, что революция была неизбежной? Для ответа нужно провести разграничение между исторически необходимым и исторически случайным.
Исторически необходимым следует признать преодоление раскола. Культурное противостояние к концу XIX века стало главным тормозом общественного развития, что постепенно осознавалось на самых различных уровнях. К примеру, столыпинская программа была прямым конкурентом революционных проектов интеллигенции. Она нацеливалась на решение тех же вопросов, которые впоследствии были разрешены революцией. Реформы Столыпина предполагали постепенное уничтожение пропасти между образованными слоями и патриархальной массой, что, в свою очередь, должно было подготовить то перемирие между властью и умеренными элементами общества, без которого он не видел спасения17. Столыпин, таким образом, также стремился к созданию органичной культуры, но хотел достичь этого поэтапно, эволюционным путем.
Исторически случайным был именно способ, которым одолевался раскол. Как почти всегда, в истории была альтернатива – между стихийно-насильственным и управляемо-правовым устранением культурного противоречия, раздиравшего Россию. Однако вероятность первого и второго вариантов была разной. Требовалось стечение слишком многих «счастливых» обстоятельств, чтобы раскол был снят цивилизованно, под контролем власти. Это было маловероятно и не произошло. Поэтому все стоявшие перед обществом и властью задачи были решены насильственно в ходе революции.
В связи с этим следовало бы различать исторически необходимые и исторически случайные последствия Октябрьской революции.
К исторически необходимым, а значит, неизбежным ее результатам можно отнести само преодоление раскола и установление господства нового культурного типа.
К исторически случайным, т. е. необязательным эффектам, – воздействие, оказанное на общество в целом и на каждую отдельную личность революционным, насильственным способом преодоления раскола.
Состояние российского общества так долго определялось прежде всего тем, как (каким способом) возобладал новый культурный тип, что это мешало осознать, о каком именно культурном типе идет речь.
За представителем новой культуры, возобладавшей в результате революции, прочно закрепилось уничижительное название «гомо советикус». Его подпорченный имидж стал предметом едких насмешек. Однако те, кто сегодня активно бичует нарицательные черты гомо советикуса, как правило, не задаются вопросом, какие из них являются сущностными характеристиками данного культурного типа, а какие были приобретены в результате многолетнего применения по отношению к человеку чудовищного насилия, порожденного революцией.
Если отказаться от мифологизации российской интеллигенции18, то можно обнаружить, что многие из приписываемых гомо советикусу черт вполне соответствуют душевному строю русского интеллигента XIX века. Обращусь за подтверждением сказанного сразу к двум авторитетным суждениям.
Н. И. Бердяев писал: «При поверхностном взгляде кажется, что в России произошел небывалый по радикализму переворот. Но более углубленное и проникновенное познание должно открыть в России революционной образ старой России, духов, давно уже обнаруженных в творчестве наших великих писателей, бесов, давно уже владеющих русскими людьми. Многое старое, давно знакомое является лишь в новом обличье»19. О том же пишет В. Н. Муравьев: «Революция произошла тогда, когда народ пошел за интеллигенцией. Конечно, народ по совершенно независящим от последней причинам должен был куда-то идти. Великое народное движение, во всяком случае, должно было произойти в результате кризиса русской жизни, усугубленного войной. Но путь, по которому пошел народ, был указан ему интеллигенцией»20.
Однако интеллигентское миросозерцание, став народным мировоззрением, т. е. будучи таким образом многократно растиражированным, утратило определенность и остроту, сделалось более сглаженным, аморфным. Во много раз снизился уровень образованности, малозаметной стала одержимость, обостренность воли. И свету явилась та безликая и агрессивно-пассивная посредственность, которая известна сегодня под именем «гомо советикус».
Каким бы существенным ни казалось на поверхности различие между гомо советикусом и российским интеллигентом – это представители одного культурного типа. Для него характерен синтез индивидуального, личностного и коллективного, общинного начал в единое органическое целое.
Гомо советикус исторически является финальным продуктом культуры раскола, в котором она изживает себя. В этом продукте ни общинное, ни индивидуальное начала уже не проявляют себя непосредственно, а интериоризированы новой, уже синтетической, но не ставшей после этого симпатичной личностью. Таким образом, Россия, вслед за Европой, самобытно завершила процесс индивидуализации21.
Но при этом Россия так и не стала Европой. Она встала рядом с Европой. Она вошла в шеренгу культур «победившей индивидуальности», но заняла в этой шеренге последнее место. Потому что индивидуализация в России не сопровождалась персонализацией. «Советский человек» был больше именно индивидом, чем личностью. «Азиатчина» была вытеснена из его сознания в его подсознание.
В гомо советикусе разрядилась энергия более чем двухвекового противостояния верхов и низов, Европы и Азии, образовав внешне однообразную массу посредственных субъектов. На самом деле это очень энергетически насыщенная протоплазма, способная стать питательной средой, «бульоном» для новых культурных подвижек (скачков) в России.
Гомо советикус – это и первый массовый тип личности, рожденный на почве российской культуры. Очень долгое время облик этой личности определялся тем насилием, которое она испытала при появлении на свет. Родовая травма, полученная «советским человеком» при рождении и усиленная тоталитарным воспитанием, обременяла его до самой смерти.
Все в советской эпохе было промежуточным, половинчатым, незаконченным. Сам «советский человек» оказался переходным культурным типом. И в этом был глубокий исторический смысл. Потому что советская культура была преддверием Нового времени России. Она подготовляла почву для будущего, латала какую-то дыру в историческом развитии.
Что это была за дыра? В России практически отсутствовала почва для буржуазных отношений, хотя бы потому, что в ней не было никогда феодальных отношений, из которых выросло третье сословие в Европе. Вот эту прореху и нужно было закрыть. Постфактум советская эпоха должна была решать исторические задачи, которые в рамках западной культуры решались в эпоху феодализма.
Особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествует особый («эмбриональный») период развития, в рамках которого происходит вызревание элементов культуры модерна.
Советская эпоха – это компенсатор отсутствовавших в России феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время. Именно поэтому советскую эпоху можно обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.
Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени, на первый взгляд, опровергается явной антибуржуазной направленностью Октябрьского переворота. Но на самом деле в ходе большевистской революции уничтожалась мнимобуржуазная культура одной десятой части общества и создавались условия для будущего (отнесенного на несколько столетий в историческом времени) усвоения буржуазной культуры девятью десятыми общества, находившимися в 1917 году на дофеодальной ступени развития.
Понимание советской культуры в качестве эмбриональной формы российского Нового времени позволяет опровергнуть миф о тоталитаризме как состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие.
Только поверхностному наблюдателю советское общество кажется застывшим. На самом деле внутри него происходило весьма интенсивное развитие. Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.
Если ранний тоталитаризм выглядит как феодализм, впитавший в себя достижения научно-технической революции, то поздний тоталитаризм похож на капитализм, обремененный пережитками феодализма и отсталой технической базой.
Россия еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии. Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация.