Читать книгу Как переучредить Россию? Очерки заблудившейся революции - Владимир Борисович Нейман, Владимир Борисович Каниковский, Владимир Борисович Бычин - Страница 7

Часть I
Очерки посткоммунистической цивилизации
Очерк 3
Советская реформация. Скрытая динамика тоталитаризма

Оглавление

Быстрота освоения россиянами в 1990-е годы палитры современных идеологий поражает воображение. Люди, которым еще недавно был доступен лишь язык коммунизма, заговорили едва ли не на всех известных идеологических наречиях. Нет такой идеологии, которая не заявила бы сегодня о себе в России. Вслушиваясь в этот многоголосый хор, теоретики и практики посткоммунизма прилагают титанические усилия, чтобы по окрошке из идей определить, в какую эпоху они живут и действуют. Это бесполезное занятие. Идеологии отражают происходящее в обществе, а не наоборот. Это положение не становится автоматически ошибочным лишь потому, что аналогичной точки зрения придерживался не очень почитаемый ныне в России Карл Маркс, поэтому разговор об идеологиях – это всегда разговор об эпохе, в которой мы живем.

Отправными точками анализа могут быть два вполне очевидных положения. Первое касается исторической поры появления идеологии, как известно, существовавшей не всегда. Идеология знаменует собой начало Нового времени. Второе относится к функциям идеологии, возникающей как элемент властеотношений в логической связи с кардинальным изменением роли государства.

До Нового времени роль государства в жизни человека и общества была достаточно ограниченной, оно было корпоративным, «частным» институтом, а всеобщее значение имела только религия. Единство средневекового общества есть единство религиозное.

Новое время меняет соотношение между религией и властью, так как происходит одновременно эмансипация государства и «разгосударствление» религии. При этом государство не просто освобождается от религиозного влияния. Оно перестает быть «частной корпорацией» и становится всеобщим. Религия же не просто отделяется от государства, а теряет всеобщность, превращаясь в частное дело граждан.

Единство общества Нового времени есть государственное единство. Государство Нового времени наносит поражение религии. Но одновременно оно обретает собственную «внутреннюю религию», свою душу – идеологию, что закрепляет его всеобщность.

Формы всеобщего исторически изменчивы. Единство племени держалось на традиции. Единство народа имеет религиозную основу. Нация объединена посредством государства.

Уже в примитивном обществе в зачаточном состоянии можно найти элементы религии и государственности, а когда на месте племени появляется народ, традиции не исчезают, но лишь теряют значение всеобщности. С движением времени всеобщий характер обретает религия, затем государство; религии же вместе с традициями с этого момента отводится в жизни общества частная роль.

Возникновение идеологии, таким образом, знаменует момент образования нации. Нациогенез поэтому есть сущность любой идеологии, а не только национализма. Последнее замечание кажется парадоксальным лишь потому, что в российской научной традиции представления о нации и национализме остаются неопределенными, противоречивыми.

Для И. А. Ильина и его последователей, к примеру, нация есть всё; она – самая глубокая сущность и основа основ. «Проблема истинного национализма разрешима только в связи с духовным пониманием Родины, – пишет он, – ибо национализм есть любовь к духу своего народа, и притом именно к его духовному своеобразию»35. Антитеза была сформулирована П. А. Сорокиным – нация как социальная реальность не существует: «В процессе анализа национальность, казавшаяся нам чем-то цельным, какой-то могучей силой, каким-то отчеканенным социальным слитком, эта национальность распалась на элементы и исчезла. Вывод гласит: национальности как единого социального элемента нет, как нет и специально национальной связи. То, что обозначается этим словом, есть просто результат нерасчлененности и неглубокого понимания дела»36.

Справедливы, однако, оба подхода. Просто в рамках первого из них нация рассматривается как род, а в рамках второго – как вид. Как род нация действительна; как вид, т. е. «особое» объединение, – мнимая величина.

Государство Нового времени, выступая в качестве всеобщего, есть отрицание общества, его противополагание. Оно противопоставляется обществу как воображаемая общность – действительной. В рамках этого противопоставления общество Нового времени предстает в качестве гражданского или реального, действительного общества.

В свою очередь, нация противополагается государству Нового времени (мнимой общности) в качестве действительной общности «второго порядка». Нация – это отрицание отрицания общества Нового времени и потому – синтез гражданского общества и политического государства. Но она действительна только как род, как некое высшее, виртуальное единство гражданского общества и государства. Именно в данном смысле был прав Ильин.

Нация, однако, не сразу предстает в своей законченной форме. Она развивается, последовательно проходя стадии «в себе», «для себя», «для других».

Сначала нация проявляет себя как антифеодальное движение; это еще стадия небытия, своего рода отрицательное существование. Затем она предстает в своей непосредственной форме – как нация-государство, некое нерасчлененное единство, новая историческая общность. Это стадия бытия, на которой нация наиболее зримо являет себя социальной реальностью, хотя ее сущность еще скрыта. Наконец, на третьей стадии нация как бы перестает быть непосредственной реальностью и раскрывается в качестве дихотомии гражданского общества и государства. Эта стадия инобытия и является истинным существованием нации, ибо ее родовая субстанция открыто проявляет себя.

В то же время на последней стадии нация обнаруживает присущее ей внутреннее сущностное противоречие как противоречие между гражданским обществом и государством. Вначале оно проявляется в форме различия; затем гражданское общество и государство уже противопоставляются друг другу, и в итоге нация воспринимается лишь в качестве их опосредования.

Так появляется ложный образ нации не как высшего единства гражданского общества и государства, а как существующего рядом с ними «третьего», которое тем не менее есть нечто большее, чем гражданское общество и государство сами по себе.

В этом смысле прав Сорокин, отрицающий реальность нации как вида, действительность неких особых, бытующих вне гражданского общества и государства национальных отношений.

Таким образом, по-разному может быть истолкован национализм. Во-первых, поскольку возникновение идеологии – обязательное условие, или момент, конституирования нации, постольку национализм есть родовая сущность любой идеологии независимо от ее конкретного содержания. Во-вторых, национализм – это и одна из идеологий, которая нацелена на конституирование нации в качестве особого (ложного) политического субъекта, поглощающего гражданское общество и государство. В последнем случае национализм есть движение за создание фантомного «национального государства».

Рассмотрение национализма во втором смысле не относится к задачам настоящего очерка, хотя предложенная интерпретация проблем наций и национализма позволяет, думается, увидеть, что так называемое национальное государство – идеологический фантом, не имеющий действительной почвы. Но первое положение подсказывает возможные ответы на вопрос о развитии идеологии.

Идеология проходит те же стадии, что и нация. Рождается она в отрицательной форме, как критика религии, сначала скрытого квазирелигиозного, а позднее открыто атеистического характера. Затем идеология выступает как откровенная апология нации-государства; это недолгий век идеологий «наполеонов» и «бисмарков». Зато в развитой идеологии национализм продолжает существовать уже только в «снятом» виде. Он растворен в либерализме, настаивающем на разделении гражданского общества и государства, разумеется, в рамках их высшего единства, признаваемого как нечто само собой разумеющееся.

В развитой идеологии, которой является либерализм, просто нет необходимости подчеркивать каждый раз, что гражданское общество и государство есть лишь две стороны одной медали – нации. Но каждый раз, когда по тем или иным причинам либеральная идеология оказывается в кризисе, вопрос о нации и национализме всплывает на поверхность.

От того, как идет формирование нации, всецело зависит и становление идеологии. В ней находят концентрированное выражение все особенности нациогенеза. В то же время появление идеологии гораздо более рациональный процесс, чем рождение религии, ибо идеологии складываются в обществах, где господствует критическое сознание. Потому идеология отражает прежде всего взгляды того специфического общественного класса, который в эпоху Нового времени является основным носителем критического сознания. Функция этого класса по отношению к идеологии двойственна: он выступает и как основной потребитель, и как основной производитель идеологии. Назовем его условно – идеологический класс.

В процессе формирования нации происходит эволюция этого класса. Выступая первоначально как среда, сформировавшаяся вокруг экономически господствующего класса, он постепенно конституируется как самостоятельный субъект, как «средний класс». Только сформировавшийся средний класс производит идеологию в ее развитой и законченной форме.

В Европе элементы Нового времени созрели в недрах средневекового феодализма. В ходе буржуазных революций вполне уже жизнеспособные нации сбрасывали устаревшую политическую оболочку. Россия же вступает в эпоху Нового времени долго и мучительно, прокладывая к нему особенный путь.

В России феодализма, феодальной культуры в европейском понимании не было. В то время, когда Европа вступала в эпоху модерна, Россия представляла собой неорганическое смешение патриархальной культуры с вкраплениями заимствований из культуры Нового времени. Эту взвесь долгое время выдерживали в имперской дубовой бочке, пока наконец под напором революций начала XX века эта бочка не треснула и из нее не вылилось нечто, по природе своей оказавшееся протокультурой Нового времени.

И вот в этой-то весьма питательной, но малоприятной на вкус и запах культурной среде, которая сформировалась как итог русских революций начала XX века, должны были «подрасти» те элементы, которые в Европе формировались еще в эпоху Возрождения.

Таким образом, особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествовал особый (эмбриональный) период развития, в рамках которого происходило вызревание элементов модерновой культуры. Это компенсировало отсутствие феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время. Именно поэтому советскую эпоху можно, думается, обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.

Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени, своего рода ее эмбриональной форме опровергает миф о тоталитаризме как о состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие. На поверхности советское общество казалось застывшим, но внутри него происходило весьма интенсивное развитие. Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.

Если мерить историческое время по европейской шкале, то Россия до сих пор еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии. Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация.

Вместо нации возникло специфическое образование, получившее название «новой исторической общности – советского народа», которая была не чем иным, как преднацией. С одной стороны, это было единство, в основании которого формально лежала государственная связь, что приближало данную общность к уровню нации. С другой – реально эта общность держалась благодаря распространению «коммунистической религии» и определялась как некое «идеологическое и психологическое единство» советских людей. Стоило рухнуть коммунизму, и советский народ перестал существовать.

Здесь мы подходим к очень важному обстоятельству. Следовало бы признать, что поскольку в России / Советском Союзе нация так и не сформировалась, в ней никогда не существовало идеологии в ее строго научном понимании. В рамках описанной выше предмодерновой культуры сформировалась своеобразная протоидеология, своего рода промежуточная форма между религией и идеологией, – большевизм.

Большевизм почти всегда примитивно отождествляется с коммунизмом. На самом деле это разные вещи. Коммунизм – случайный и несущественный признак большевизма, который вполне мог быть и антикоммунистическим и вообще некоммунистическим. Главное в большевизме то, что он представляет собой внутренне противоречивый сплав европеизма с российским традиционализмом.

По форме большевизм выстроен вполне рационалистически – как «критическое» учение, что сближает его с идеологией. Но по сути он совершенно иррационален, поэтому вряд ли чем отличается от религии. Большевизм не столько цель, сколько метод ее достижения, крайне субъективное стремление к преобразованию действительности и воплощению в ней некой абстрактной истины. Рациональные идеи трансформируются им в иррациональные планы, программы, концепции и т. д. Большевизм исходит из необходимости стимулировать общественное развитие в нужном направлении и поэтому всегда ориентирован на лозунг, «скачок», шоковую терапию или нечто подобное.

Оборотной стороной всех большевистских начинаний является насилие над историческим процессом. Понимаемый в таком ракурсе большевизм более всего близок ранним, зачаточным формам идеологии века европейской Реформации, когда последняя носит еще квазирелигиозный характер. Тогда возник и новый тип сектанта-праведника, чья политическая задача состоит в радикальном разрушении унаследованного светского и религиозного порядка и в столь же фундаментальном возведении заново общества.

Если абстрагироваться от Бога и не обращать внимания на религиозную терминологию – перед нами якобинец или революционный коммунист. И по аналогии с сектами кальвинистского типа, боровшимися в XVI–XVII веках за политическое господство над значительной частью Европы, в конечном счете большевизм выступал как превращенная форма русского православного мессианства, стремившегося экспортировать под прикрытием коммунизма и интернационализма русскую идею.

Связь большевизма с Марксовым коммунизмом диалектически противоречива. С одной стороны, то, что большевизм окончательно сформировался, приняв оболочку марксизма, есть историческая случайность. С другой – нельзя не увидеть в этом и определенной закономерности.

Неорганичная культура России, приближавшейся к порогу Нового времени, не могла воспринять ценности эпохи модерна в их положительной форме. Марксизм, являясь наиболее полным и систематизированным отрицательным выражением идеологии Нового времени, был наиболее удобной формой восприятия европеизма. Русский коммунизм в этом смысле – негативное усвоение идеологии Нового времени и (параллельно) предпосылка и условие будущего позитивного усвоения.

Таким образом, большевизм можно понимать как предварительную стадию в развитии идеологии современной России, своего рода промежуточное образование между религией и идеологией. Если в Европе идеология вырастала из религии как ее критика, то в России идеология должна вырастать из большевизма – как критика большевизма.

Было бы ошибочным и слишком поверхностным видеть смысл перестройки лишь в разрушении коммунизма. Перестройку вообще нельзя рассматривать как самостоятельную фазу исторического процесса. Это отнесенный во времени на несколько десятилетий действительный итог Октябрьского переворота.

По сути, Россия, начав преобразования в середине 80-х годов прошлого века, совершила завершающий рывок к своему Новому времени. В течение нескольких десятилетий в рамках советской протокультуры вызревали отношения и институты модерна. Когда же этот эмбриональный период развития закончился, новые отношения обнаружили себя и начали активно уничтожать более ненужную промежуточную оболочку.

Я предложил бы рассматривать идущие в России с 1985 года идеологические процессы в описанном выше контексте. Думается, что критика коммунизма – лишь поверхностный слой гораздо более глубокого и сложного движения. Россия мучительно преодолевает не коммунизм, а большевизм. И вместе с тем она совершает переход от предыдеологии к идеологии. А это все значит, что Россия вплотную подошла к задаче формирования нации, которая должна заменить наконец империю как единственную до сих знакомую России форму государственности. От того, как Россия справится с этой задачей, зависит ее будущее.

Критика большевизма неслучайно начинается с критики коммунизма, его внешней формы выражения. Вместе с тоталитаризмом большевизм проделал длительную и непростую эволюцию. Чем старше он становился, тем больше слабела связь между смешанными в его содержании элементами европеизма и традиционализма, тем очевиднее проявлялась их взаимная противоречивость.

Внешне это выражалось в усиливающейся рационализации коммунизма. Ведь первоначально его русская версия была алогичным набором квазирелигиозных догм, мало рассчитанных на критическое осмысление. Но постепенно росла его претензия быть научной доктриной. Постоянная рациональная систематизация большевизма привела к тому, что его европейские, рациональные черты становились более рельефными и, напротив, его традиционалистская («православная») начинка – все менее заметной.

В результате возникло противоречие между формой и содержанием большевизма. Сегодня об этом не принято вспоминать, но в позднетоталитарный период происходило очевидное отторжение коммунизма от большевизма. В самом деле, трудно представить более противоестественную оболочку для революционного большевизма, чем бюрократический коммунизм времен Брежнева. Таким образом, коммунизм в пору позднего (вырождавшегося в авторитаризм) тоталитаризма перестает быть адекватной формой выражения большевизма. Более того, в своем рационализированном виде он становится фактором сдерживания большевистского фундаментализма.

К середине 1980-х годов в форму коммунизма облекался уже не большевизм, а нечто иное. В это время в советском обществе зарождаются и укрепляются опосредованно буржуазные отношения. Соответственно, и коммунизм мимикрировал в опосредованную форму выражения либеральной идеологии.

Либеральное перерождение коммунизма происходило поэтапно. Вначале рационализация коммунизма потребовала нового подхода к критике либерализма; вместо огульного отрицания он подвергался подобию рационального анализа. Такая критика незаметно стала формой массового усвоения либеральных ценностей. Вскоре это усвоение приобрело более откровенный характер: в коммунистическую доктрину по-русски встраивались квазилиберальные идеи, такие как «социалистический рынок», «социалистическая законность», «права человека при социализме» и т. д.

По сути, шло заимствование элементов чуждой идеологии, сопровождаемое обязательной оговоркой, что в рамках социализма эти идеи имеют совершенно иное звучание. На определенном этапе количество таких заимствований привело к рождению нового качества, и Россия получила своеобразный вариант коммунистического либерализма. Андропов уже вплотную подходит к идее реорганизации отношений собственности, в научной литературе начинает обсуждаться тезис о «социалистическом правовом государстве».

Однако коммунистический либерализм был противоречием в себе самом. Либеральные идеи вырастали в нем из отрицания либерализма. Настал момент, когда дальнейшее усвоение чуждых ценностей без опровержения основополагающих постулатов коммунизма сделалось невозможным. Новое содержание не умещалось в старую коммунистическую форму, и потому опосредованный либерализм вроде бы должен был превратиться в непосредственный.

Необходимо видеть всю сложность идеологической ситуации середины 1980-х годов. В то время коммунизм был и фактором, сдерживающим проявления большевизма, и фактором, препятствующим дальнейшему развитию либерализма. Поэтому накладывающиеся друг на друга процессы крушения коммунизма и распространения либерализма неизбежно должны были привести к рецессии большевизма.

Идеология «демократического» движения второй половины 1980-х годов была двойственной – либеральной по форме, большевистской по сути. Когда закончилась «эра Горбачева», выяснилось, что коммунистический либерализм уступил место либеральному большевизму.

Либеральный большевизм конца XX века является детищем советской интеллигенции в такой же мере, в какой коммунистический большевизм начала века был порождением российской интеллигенции.

Поколение советской интеллигенции, вышедшее из шинели XX съезда, в течение трех последних десятилетий жизни советской империи было совестью народа и хранителем культурной традиции. Но параллельно интеллигенция была носителем большевистской традиции даже тогда, когда номенклатура уже окончательно распрощалась с большевизмом. Либерализм был воспринят основной интеллигентской массой столь же иррационально и догматически, как в свое время марксизм.

Однако при определенном внешнем сходстве либеральный большевизм (как упадочная, декадентская форма, запрограммированная на самораспад) существенно отличается от изначального коммунистического большевизма ленинской гвардии, который был явлением восходящим. Большевизм шестидесятников – явление нисходящее.

Корни старого большевизма были скрыты глубоко в массовой культуре той эпохи; он вырастал из общества и постоянно подпитывался им. Корни нового большевизма – в тоталитарной власти, десятилетиями вскармливавшей его. Разрушение этой власти лишает его энергии, заставляя существовать по инерции, пока продолжает свое бытие советская интеллигенция.

Либеральный большевизм наших дней может быть рассмотрен и как ложный либерализм. Явление это для России не новое. В основе возникновения ложного либерализма в конце XIX – начале XX века лежало неравномерное распространение в обществе элементов заимствованной культуры европейского Нового времени. Тогда общество было расколото на два культурных класса – на небольшую европейски образованную элиту, отличавшуюся достаточной интеллектуальной самостоятельностью, и на противостоявшую ей во всех смыслах огромную патриархальную массу, всецело находившуюся под культурным влиянием восточного коллективизма.

Сознание элиты индивидуализировалось стремительно, и на рубеже веков свобода личности воспринималась ею уже как значимая ценность, требующая особой защиты. Именно в этой среде сложились условия для появления либеральных идей. В массах же, где господствовало коллективистское сознание, личность, напротив, представляла собой какую-либо ценность лишь постольку, поскольку была частью коллектива. Индивидуальная свобода расценивалась отрицательно – как фактор, разрушающий традиции и освященный веками порядок.

На переломе прошлого и нашего веков настроение подавляющей части российского общества было скорее агрессивно-антилиберальным. Это и предопределило две специфические формы существования русского либерализма того времени.

Во-первых, в отличие от европейского, отечественный либерализм был не массовой общественной идеологией, а узкоэлитарным, не связанным с демократизмом течением. Настоящим русским либералам приходилось опасаться не столько деспотического государства, сколько самого народа, в своем огромном большинстве рассматривавшего индивидуальную свободу как зло. Поэтому во имя защиты действительной свободы русский либерализм был вынужден оставаться антидемократическим или в лучшем случае недемократическим.

Во-вторых, в России уже тогда преобладали ложные (превращенные) формы и версии либерализма. Представители этих идейных групп заимствовали европейские либеральные постулаты формально и некритически, не понимая или не думая, что парламент, разделение властей, всеобщие выборы и тому подобные идеи и институты ценны не сами по себе, а лишь постольку, поскольку являются средствами защиты индивидуальной свободы.

Для этой формы либерализма (в отличие от первого) были характерны радикальность и абсолютность демократических требований. Он существовал вне конкретного пространства и времени, поскольку для тогдашней России его лозунги были действительно по большей части неприемлемы, ибо вели не к укреплению, а к уничтожению зачатков свободы.

К концу XX века реальная основа для развития истинного либерализма в России, судя по всему, так и не появилась. Либеральные идеи заимствуются из Европы, уже в чем-то изживающей свой модерн. Они, однако, распространяются не столько благодаря усвоению массами соответствующих ценностей, сколько благодаря ослаблению тоталитарных скреп (с учетом всех авторитарных издержек современное русское общество намного свободнее, чем при коммунизме).

Такой либерализм мало похож на оригинал, который был следствием уже произошедших в Европе общественных изменений, когда тип активной, самостоятельной личности стал массовым. В России либерализм по-прежнему остается странным образом средством для совершения общественного переворота, итогом которого должно стать рождение его собственных предпосылок.

Существует, правда, разница между ложным либерализмом начала и конца XX столетия. В начале века самостоятельная личность как массовый тип вообще отсутствовала. В конце века такой тип личности принципиально уже сложился, но он погружен в летаргию после долгого тоталитарного шока.

Тем не менее рано или поздно пробуждение должно состояться. Поэтому если ложный либерализм начала века канул в Лету, не оставив после себя заметных следов, то сходный феномен конца века может помочь проложить в Россию дорогу действительному либерализму, сыграв хотя бы роль его катализатора.

В Европе образование особого «среднего класса» свидетельствовало о том, что формирование идеологии вошло в завершающую фазу. Европейский средний класс – это носитель идеологии. В коммунистической России прототипом этого среднего класса выступала, разумеется, советская интеллигенция37. Ее развитие завершилось только в позднетоталитарный период, в 1960-е и 1970-е годы. Выполняя в советском обществе функции, аналогичные роли европейского среднего класса, интеллигенция очень сильно от него отличалась. Средний класс на Западе изначально формировался как самодеятельное образование, приспособленное к существованию в свободной, конкурентной экономике. Его ядро до сих пор составляют лица свободных профессий; их можно рассматривать как простых товаропроизводителей, занимающихся интеллектуальными видами деятельности, которая оплачивается господствующим классом (даже тогда, когда они находятся в непосредственных трудовых отношениях с государством).

Буржуазия – главный работодатель для среднего класса, поэтому последний заинтересован в том, чтобы между ним и буржуазией стоял арбитр в лице государства. Отсюда вполне естественное стремление среднего класса выделить государство из гражданского общества, сделать его равноудаленным от всех социальных групп. Именно такая позиция среднего класса в европейском обществе эпохи модерна превращает его в главного носителя базовых либеральных ценностей и национальной идеи в ее наиболее развитом виде как публичных истин.

Положение интеллигенции в России совершенно иное. Все отношения в обществе еще с досоветских времен опосредованы государством, которое после 1917 года выступает для интеллигенции и единственным работодателем. Советская интеллигенция изначально сложилась как класс, материально и духовно зависимый от государства. Такая несамостоятельность создала у основной массы интеллигентов своего рода комплекс неполноценности, который с лихвой компенсируется присутствием особой, часто иррациональной агрессивности в отношении к государству, воспринимающемуся как безусловное зло.

Таким образом, если представитель европейского среднего класса – самодеятельный «ремесленник-интеллектуал», то советско-российский интеллигент – это, если воспользоваться формулой Ильфа и Петрова, «пролетарий умственного труда». Отношение к государству у такого пролетария двойственно. С одной стороны, скрытые, присутствующие на уровне подсознания закомплексованность и тяготение к политической сфере, с другой – «компенсирующее», демонстративно открытое отторжение власти.

Как переучредить Россию? Очерки заблудившейся революции

Подняться наверх