Читать книгу История тысячи миров - - Страница 2

Певчий чердак

Оглавление

Софи было девять лет, когда она впервые услышала песни на чердаке. Там, у самой крыши, слышались голоса, слово пели чудаковатые духи, быть может, перебравшиеся под крышу с ветвей раскидистой ивы, росшей у дома. Их голоса были то грустными и неприветливыми, то отчаянно весёлыми, но Софи редко удавалось расслышать мотивы и слова их песен.

Когда девочка спросила об этом мать, женщина ответила, что так разговаривает с Софи сам дом, что в его стенах есть некое живое существо, отвечающее за порядок и покой, и если ему становится скучно, то существо забирается повыше, чтобы видеть весь дом. А видит это существо отменно, иначе чем люди – прямо сквозь пол, сквозь тела жителей дома, зоркими глазами цепляясь за души, и то, что он в них видит, о том и поёт.

Однако Софи эта история всегда казалась глупостью, так как история с духами была куда вероятней – у природы могут быть причудливые создания, но никак не у дома, сотворённого руками человеческими. Только Создатель мог распоряжаться жизнью, и по своему усмотрению он селил её там, где она была нужна. Но никак не человек. В природе она видела нечто таинственное, необыкновенно сильное и хрупкое единовременно, пугливо прячущееся от человеческих глаз и потому никогда не показывавшееся ей на глаза. Только создание природы могло петь столь прекрасным голосом. Да и если мать была права, то в чьих же душах это существо находило тоску или печаль, раз пело таким жалобным голосом?

Нет, чердак однозначно населяло множество маленьких духов, быть может, таких же крошечных, как феи из книжки Софи, сказочных существ, хитрых и непредсказуемых. И если она и хотела найти выход на чердак, чтобы увидеть их и расслышать, наконец, их красивые мелодии, хотя бы тайком, то всегда продумывала, как будет изворачиваться и хитрить, чтобы не разозлить этих духов, чтобы не навлечь на себя беды. Феи из книжек, помимо прочего, бывали и злыми, похищали детей. И хотя Софи была полностью уверена, что давно уже выросла, то такой же уверенности в том, что феям не придёт никакая другая пакость в голову, она не питала.

Но на чердак хода не было – винтовая лестница, ведущая на все три этажа её дома, упиралась своими последними ступеньками во всегда запертую дверь чулана, где отец хранил свои старые инструменты, по какой-либо причине им заменённые. Ключ от чулана Софи ни разу не довелось видеть, а потому, она могла только гадать о том, где его можно бы было одолжить, чтобы пробраться туда. Всякий раз, когда отец или слуги по его указу поднимались по лестнице к заветной двери, Софи оказывалась либо на лужайке у дома, либо в саду, либо где угодно ещё, слишком далеко, чтобы прибежать и посмотреть на то, что же там находится. Она ни капли не сомневалась, что именно там, в чулане и таится последний подъём на чердак, хоть через замочную скважину ей и не удавалось разглядеть ничего, кроме парившей в воздухе пыли.

Иногда, когда занудный учитель, друг отца, приходил, чтобы провести с ней очередные, слишком частые уроки пения, она могла с замиранием сердца слышать, как голос с чердака поёт вместе с ней, и этому голосу всё удаётся – и высокие ноты, до которых не доставал голос Софи, и слишком сложные пируэты из звуков, которые надо было взять без фальши…

Но мать в это не верила, а учитель утверждал, что никакого другого голоса он никогда не слышал, и что ей надлежало быть куда менее рассеянной на его уроках, сосредоточиться на музыке аккомпанемента, а не на глупых фантазиях. Однако Софи знала – голос не выдумка. И если матери было удобно делать вид, что его не существует, чтобы не отвечать на её расспросы о ходе на чердак, а занудному учителю отказывал слух его заросших седыми волосами ушных раковин, то это ещё ничего не означало. Отец только смеялся над её рассказами, но и он не мог знать ничего о песнях сверху наверняка, он слишком редко бывал дома!

Со временем, когда она стала чуть старше, интерес к чердаку поубавился, словно выгорел, как свечка. В особо грустные и беспросветные дни Софи просто приходила на последние ступени винтовой лестницы, когда наверху начинали петь, садилась там и слушала мелодии голоса, даже почти различая слова. Ближе к источнику звука, разумеется, лучше было слышно. У неё по-прежнему не выходило петь так же красиво – может, дело было в отсутствии таланта, о котором частенько поговаривал наверняка начисто оглохший учитель пения, выходя при этом с отцом в другую комнату, а может потому, что духи на чердаке тоже совершенствовались и достигали в пении, куда большего успеха. Она даже однажды попросила мать уговорить отца перенести её спальню на третий этаж, чтобы с потолка днём и ночью на неё нисходили эти дивные голоса. Но мать так разозлилась на Софи в тот день, что до самого ужина не произнесла в её адрес ни единого слова.

После того, как ей исполнилось одиннадцать лет, когда Софи стала чаще бывать в городе с выступлениями и посещать с отцом концерты и театры, у неё появились первые друзья, и вместе с ними фантазии о крошечных духах, как и о многих прочих прекрасных тварях природы из детских книг, стали тускнеть в её воображении. Не потому, что приоткрывшийся ей мир казался чем-либо интереснее или так уж манил, а потому, что никто в этом мире не считал её фантазию уместной. Эти новые люди, их культура и взгляды были такими строгими и беспричинно сухими, такими условными казались их ценности и такими размытыми, но совершенно непреклонными представали запреты, что первое время Софи часто путалась и не находила себе места, больше слушая, чем говоря, больше впитывая, чем показывая.

Очень скоро новый мир, со всем своим нахальством и настырностью других детей, горделивых и по пустякам обидчивых, стал Софи совершенно неинтересен. В обществе девочек царили разговоры о побрякушках и нарядах, про абсурдность мальчишек и возвышенность нелепых историй о любви. А в обществе мальчиков, куда Софи занесло всего пару раз по чистой случайности, было шумно и больно из-за постоянных толчков во время их подвижных игр. Не говоря уже о том, что мальчики оказались куда более ранимы и ябедничали в два, а то и три раза чаще. Она не раз становилась свидетельницей того, как они тайком друг от друга всеми силами стремились нарушать правила своих игр.

Книжки из библиотеки отца, куда более толстые и тяжёлые, совершенно иного слога, но и притом захватывающие, заменили Софи её детские книжки с картинками и всех быстро испарившихся друзей. Она читала о приключениях чаще, чем о нудных историях про отношения, где рукой матери в пору её собственной юности были выделены особо полюбившиеся моменты. Случалось, конечно, и Софи находила в книгах достойные примеры любви, но вот любовь сама по себе казалась ей неизъяснимой, неопределённой, овеянной флёром недосказанности. Она знала, что любит мать и совсем не питает того же к отцу, которого лишь уважала и боялась, она знала, что лишена любви к урокам пения, музыки, фортепиано и нотной грамоты, пустой болтовне и деньгам, о которых частенько говорили за столом родители, только там и пересекающиеся.

Софи считала, что любовь важная часть жизни, дающая ключ к наслаждению своим существованием. И эти мысли, несвойственные её сверстникам, подпитывали её жизнерадостность, давая увидеть действительность, приукрашенную веяниями романтизма, позволяя мечтам облачиться в явь с долгими дождями и неспешными прогулками в саду или у озера за домом. Она знала, что любит просыпаться рано утром, вслушиваясь в безлюдную тишину дома и, открывая окно, вдыхать запах свежести и испаряющейся росы, пропитанной тысячей тонких ноток окружающей дом природы.

Но ту любовь, к которой стремились её сверстники, верящие в навязанные им представления о ценностях жизни, ту самую любовь – гармоничные отношения между двумя люди непременно противоположного пола и с небольшой разницей в возрасте, да ещё, желательно, с одним социальным статусом и схожим происхождением, она никак не могла разгадать.

Для неё важнее было совершенно не то, что говорил отец, а говорил он снова и снова следующее: «Ты должна выучить то, чему я тебя стараюсь обучить. Учись, Софи, и ты станешь успешной. Такой, как я. Будешь иметь всё, что захочешь в этом мире. Сможешь насмехаться над неудачниками и проявлять милосердие к кому захочешь и когда вздумается. У твоих ног будет власть. Всё что тебе нужно – это то, что я стараюсь вложить в твою голову. Наша семья не одно поколение занимается музыкой. И вокал для тебя будет самым оптимальным решением. Учись, Софи, не ударь в грязь лицом!».

Также Софи старательно не принимала и то, что говорила ей матушка за каждым завтраком, проверяя между делом, не перестаралась ли кухарка с едой для дочери, не положила ли она слишком много калорийного в её тарелку: «Ты зря не хочешь поехать в город, Софи, сегодня просто чудесный день. Разве твои друзья совсем тебя не приглашают? Я уверена, что это всё ты упрямишься и ленишься выйти из дома! В такую пору, мой котёночек, тебе уже нужно присматривать себе ухажёров. Ты же не думаешь, что красота – это навсегда? Что бы ни говорил твой отец, карьера далеко не самое важное в жизни. Тем более что с музыкой у тебя не особо получается, ты же знаешь… Одинокой быть нельзя, а не то пойдут сплетни. Ты ведь не хочешь умереть в одиночестве, бездетной старой сморщившейся девой! Оденься поярче, да поезжай сегодня в город, хорошо? Я заплету тебе волосы… а хочешь, дам поносить свои украшения? В них ты будешь точно неотразима! Послушай мамочку, я знаю как будет лучше».

Нет, конечно же, не карьера делает человека счастливым, уж точно не та, к которой тебя подводят за руку и с которой через силу венчают. Бесспорно, любимое дело сделало бы Софи гораздо более улыбчивым и беззаботным ребёнком. Но что бы она ни придумывала себе в качестве подходящего дела – всё не шло впрок, и всё в пух и прах высмеивал отец, слушая её тщательно составленные планы за ужином со скептической насмешкой и тем самым взглядом, который бросал на тех людей, к которым относился с пренебрежением.

И, разумеется, не семья составляла пределы мечтаний Софи. Она искренне недоумевала, как матери приходило в голову постоянно напоминать ей о старости, какой бы далёкой она в её годы ни казалась, при этом пытаясь напугать дочь байками об одиночестве.

Для себя Софи определяла совершенно иное в качестве воистину ценного в жизни. Она знала, что ближе всех к гармонии те, кто умеет наслаждаться своим одиночеством, порой сами того не осознавая. Кто, погружаясь во мрак рассуждений обо всём на свете, обо всем, что их окружает, даже испытывая от полученных выводов ужас, не прекращают своих поисков истины. Отважный исследователь извечных тайн, докапывающийся до сути окружающих вещей. И если своё одиночество она считала недостаточным, то ей казалось, что голоса на чердаке всё давно уже поняли и осознали.

Для Софи важно было то хрупкое единение, которое она получала наедине с природой, вслушиваясь в шелест ивы за своими окнами. Она любила проводить дождливые вечера на веранде, вчитываясь в труды давно преданных забвению прозаиков. Могла подолгу сидеть с закрытыми глазами на самой отдалённой скамейке в парке, подставляя лицо ослепляющему свету.

На самом деле, было лишь одно из всего того, что заставлял её учить отец, что приносило свои плоды. Ей нравилось писать музыку, хоть она никому и не показывала своей работы. Поначалу казавшаяся утомительной и крайне скучной, нотная грамота постепенно укладывалась у неё в голове. И вот, когда её охватило смутное предчувствие внутренней эмоциональной бури, что было с ней не впервые, Софи дотянулась до нотной бумаги и карандаша. Сначала её мысли не выдавали чётко сформулированной постановки музыки, она выходила на свет с трудом, с огромным трудом, но только первые две строчки, чтобы затем изливаться стройной, податливой своим берегам-строкам речкой. Это была музыка, ещё не знавшая своих инструментов, ещё никогда не высвобождавшаяся через инструмент.

Но едва закончив своё первое произведение, Софи уже загорелась желанием поскорее сыграть это. Она испытывала беспокойство и вполне ощутимые муки от невозможности ждать, когда, наконец, дом опустеет в очередное воскресенье, когда мать уедет утром со своими замужними подругами в город и оставит её на попечении слуг. Когда инструменты в гостиной никто не услышит и она, наконец, сможет подобрать тот, что отразит её замысел, что был предначертан. В голове она слышала не какую-то определённую партию. В её голове мелодия напевалась голосом.

И вот, настала долгожданная суббота. Софи едва удерживалась, чтобы не подскакивать на месте, ожидая, когда же мать выйдет за порог, и она, конечно же, это заметила.

– Всё в порядке, дорогая? Тебе нездоровится? – уже на крыльце осведомилась она, напуская озабоченный вид.

– Нет, нет, мам, со мной всё в полном порядке, езжай.

Софи слышала, как её голос торопится, как интонации смазываются, явно обозначая нечто необычное, выдавая её нетерпение. Но мать только одарила её ещё одним обеспокоенным взглядом и направилась к экипажу. И дверь, наконец, отрезала её от дочери, ту же метнувшейся к заветному фортепиано. Начать Софи хотела именно с него, так как именно фортепиано давалось ей более других инструментов без ощутимого труда, и так как, пока мать раздавала строгие указания слугам на время своего отсутствия в доме, она уже мысленно подобрала все необходимые клавиши в своей мелодии. К гостиной Софи бежала уже с нотным блокнотом, в котором были заложены три заветных исписанных листа.

Но фортепиано с первых нот показало себя невыдающимся образом. Мелодия на нём была абсолютно невыразительна и лишена того чувственного обаяния, которым наделяло ноты воображение Софи. Она взяла в руки скрипку, но вновь промахнулась, на сей раз совсем переборщив с эмоциональным уклоном, да ещё и в очередной раз, огорчившись своим слабым владением этим инструментом. Когда же очередь дошла до гитары, лицо Софи просияло.

Это было бесспорное попадание, хоть с первых двух попыток сыграть мелодию получилось недостаточно точно. Она сидела на фортепианной скамье и, уложив листок на крышку закрытого инструмента, прикладывала все свои силы, чтобы достаточно сильно зажимать струны и сменять аккорды без получасовых пауз. Этот инструмент отец называл простонародным и открыто не уважал, однако для его дочери уроки игры на гитаре были гораздо интереснее занятий с арфой или флейтой. В гитаре чувствовалась лёгкость и многогранность, гитара была не так пластична к мягкости и оттенку звука, как то же фортепиано, но она была всё-таки лучше громоздкого ящика, удобно лежала в руках, ближе к сердцу.

Спустя несколько проб, Софи подобрала нужный ритм, более подходивший тем или иным местам мелодии и необходимую громкость, изловчилась быстро переставлять пальцы. Щёки её сводило от улыбки, а когда ей удалось сыграть своё произведение ни разу не сбившись, она победоносно вскочила со своего места и, подняв гитару над собой, громко рассмеялась.

Это ощущение было несравнимо с прочими. Это был восторг от проделанной работы, от собственного труда, всецело принадлежавшего ей одной. Это было нечто, что было отныне непросто очередной её тайной мыслью, а тем, что смогло появиться на свет, обрести чёткую форму и существовать отдельно от неё. Это была её музыка, порождение её сердца.

И на какой-то миг Софи осенила безумная, но такая притягательная идея. Ей захотелось сейчас же подняться на последние ступени лестницы и сыграть своё небольшое произведение духам на чердаке. И, чёрт возьми, ничего не могло остановить её в этом. Пока она бежала по лестнице, аккуратно придерживая гитару перед собой, её сознание замирало от счастья. Ей так нравилось повторять те слова, которые запрещали родители, называя дурным тоном, когда ей было хорошо. Ей так нравилось не видеть их, знать, что их нет поблизости. И ей так нравилась мысль, что духи могут услышать её…

Едва она добежала, то явственно поняла, что стук в висках и сбившееся дыхание не дадут ей справиться с задачей так же хорошо, как она сделала это в последний раз в гостиной. Спешка не сыграла ей на руку. Только отдышавшись хорошенько, Софи смогла сесть на последнюю ступеньку и поудобней примостить инструмент.

– Ты слушаешь, чердак? Я хочу с тобой поделиться. – Громким заговорщическим шёпотом произносила она, глядя на дверь позади себя. – Эта мелодия для тебя.

И она начала играть, изо всех сил стараясь, чтобы не было ошибок, чтобы все звуки рождались из-под её пальцев такими, какими должны были быть. Конечно, она пару раз ошиблась, но, проиграв свой мотив три раза подряд, к концу уже играла без запинки. Её счастье улеглось воспоминанием, а дыхание, как и биение сердца, успокоились окончательно.

Софи просто не могла вместить в себя больше эмоций. Но теперь она знала наверняка, что собственную музыку играть ей было по душе, что мелодия её мыслей была способна затронуть душу и принести удовлетворение.

Она прислонилась к холодной двери чулана, и закрыла глаза. Сколько прошло минут, прежде чем она решила встать, вспомнив, что ноты её остались на крышке фортепиано, для Софи осталось тайной.

Уже в своей комнате, унеся гитару с собой, она попыталась сочинить нечто новое, но первая мелодия вытесняла все мысли, царствуя в голове заевшей пластинкой, и она очень скоро бросила своё занятие. На какое-то время на неё даже нашёл страх, что больше сочинить ничего у неё так и не выйдет. Если бы отец видел Софи сейчас, то непременно отругал бы её – он запрещал ей уносить инструменты из гостиной, а уж тем более залезать с ними на кровать. Но откуда он мог это увидеть? Он был в филармонии, далеко отсюда, и приехать должен был только в среду.

Посреди ночи Софи разбудило пение с чердака. И она с замиранием сердца, даже не выходя к последней ступеньке, различила в его голосе свою мелодию. Страхи Софи не оправдались. Едва голос прекратил свою прекрасную арию, она тут же взялась за бумагу и карандаш, при скудном свете луны, у окна набрасывая новый мотив, волнительный и столь стремительно загорающийся в голове, что она едва успевала излить его на нотный стан.

Теперь уже в голове её определённо звучала гитара. Но, несмотря на соблазн, ночью пытаться наиграть новую партию она так и не рискнула. Музыка эта должна была оставаться тайной.

Она лежала в кровати до самого утра, в ещё большем нетерпении, чем накануне. Отклик чердака будоражил её воображение, составляя в её голове некую тончайшую связь с чем-то волшебным, магическим, необыкновенно прекрасным. Это было воистину великолепное ощущение, и она вновь встала с постели, едва зоря прокралась на небосвод, чтобы заполнить своими переживаниями ещё несколько листов блокнота.

Такого с Софи никогда прежде не случалось. Перед её мысленным взором обрисовывались берега, пробившиеся сквозь туман смятения и давящего страха неопределённости. Она с замиранием сердца рассудила, что эти события могут раз и навсегда переменить её жизнь.

***

Это было тяжёлое время. Я вырос в четырёх стенах и смутно представлял, что же такое – жизнь, хотя, определённо, был жив, несмотря на свою «особенную», отличительную природу. Именно особенность заставляет человека в страхе упрятать результат роковой ошибки судьбы, это отклонение от негласных стандартов. Между мной и моими создателями лежал ров отрицания и решётка неприемлемости, во рву копошились ядовитые змеи, а решётка была из прочной стали.

Я много рассуждал – у меня не было других занятий. Просто сидел на мягкой подстилке, на которой обычно спал, передвигая её к двери. Я наблюдал как крохотные частицы, видимые, только если заставить взгляд застыть и не моргать, очень медленно, в хаотичном потоке оседают на меня. Даже пыль была наделена красотой, даже пыль имела больше шансов оказаться снаружи этих стен, вырываясь в щель под дверью с неожиданным сквозняком. Но не я. Я буду здесь вечно. От этой мысли всегда начинало болеть сердце, и очень скоро я научился не думать о подобном. А ведь я мог сидеть на одном месте совершенно без движения вплоть до тех пор, пока моё тело, внутри и снаружи, не начинало заполняться чисто физической болью. Иногда, забываясь в беспамятстве, я не обращал на неё вовремя внимания, а потом с трудом мог встать с места и распрямить спину. Я был уверен, что когда мне надоест это тягуче текущее время, я смогу прекратить всё это, просто вовремя не встав. Тогда я врасту в подстилку под собой и дверь за спиной и закончу своё существование.

Я не был совсем уверен, когда начал существовать: видеть и слышать. Но я был точно уверен, что раз у этого имеется начало, то, несомненно, есть и окончание.

На моём единственном окне были набиты доски, и находилось оно слишком высоко, чтобы дотянуться. Всё что я видел – полоски голубого полотна, где иногда мелькал свет огромным жарким шаром, иногда плавно перетекали белые пятна, а иногда всё чернело и покрывалось белыми точками. Движение, которое происходило в этих полосах, а также, временами льющаяся с этого полотна на стекло окна влага, освежавшая мою клетку, была единственной отрадой в моей жизни.

В моей клетке было всего две вещи помимо стен – моя подстилка, впитавшая мой запах, а ещё дыра слева, у той стены, в которой было окно, куда я со временем отправлял то, что постоянно выходило из моего тела. Ничего больше. Каждую шероховатость на полу, потолке и всех четырёх стенах, а также двери, каждую ворсинку на подстилке я изучил взглядом и на ощупь бесчисленное множество раз. И всё это надоело мне до такого состояния, в котором из глаз не начинала сочиться влага, истощая меня и вызывая жажду.

До той поры, пока я впервые не услышал внизу необычайные звуки. Я знал, что подо мной есть другая жизнь. Она издавала шумы, иногда совсем близко, когда она толкала в щель под дверью тарелку, на которой было то, что я чисто инстинктивно начал есть, когда внутри всё заболело, и я стал слабеть до такой степени, что едва мог пошевелиться. Слабость эта до сих пор пугала меня настолько, что я съедал всё, что мне посылали через закрытую дверь, вне зависимости от того, нравилось мне это на вкус или же нет.

То, что давала мне эта жизнь снаружи, придавало мне сил, позволяло мне двигаться. Когда тарелок стало много и они занимали чересчур много места, я стал выталкивать их – грязь на их поверхности источала больше не запах еды, а что-то неприятное, как и та еда, с которой я не знал что делать в самом начале – она какое-то время стояла красивая и приятная, а затем изменялась внешне и переставала заставлять мой желудок беспричинно болеть при взгляде на неё. Не изменялась только жидкая прозрачная еда, которую мне давали в глубокой тарелке чуть чаще, чем еду обычную. От этих вещей с долгим временем я становился всё больше и больше, увеличиваюсь я даже сейчас. Может, когда-нибудь я смогу даже встать на ноги и заглянуть в окно. Я вожделел этого и до ужаса боялся, не смея представить, что же я там увижу.

Те, кто были снаружи, позволяли мне жить, знали, что было условием для моей жизни. Они были осведомленнее меня.

Было в них и то, что превозносило в моё существование крошечные приятные мгновения. Как я узнал многим позже – это зовётся музыкой. Обыкновенно они могли шаркать, переговариваться странными переливами, громкими и ужасно тихими, резкими или плавными, постукивать, хлопать. Но бывало и так, что они принимались издавать нечто удивительное, странной красоты, заманчивое… точно пение существ, иногда появляющихся за моим окном.

Звуки, которые я слышал, сколько себя помню, были поначалу гармоничны, так прекрасны, что я всякий раз застывал настигнутый ими, сражённый, забыв, как дышать и оттого пугаясь им. Они лились совсем издали, не были голосами живших внизу, но, наверное, воспроизводились ими каким-нибудь неизвестным мне способом и были настолько громкими, что я мог уловить их отчётливое течение. Звуки слаженные и плавные спустя много времени стали сменяться очень обрывочными, резкими и некрасивыми, будто подражание. И я мог вообразить себе, что если бы жившие там позволили мне попытаться издать такие же звуки, я сделал бы это поначалу так же неуклюже.

Со временем я научился различать звуки по неизъяснимым мне признакам. Какие-то нравились мне больше, какие-то совсем не нравились и я просто их не слушал. Но они, любые, раз за разом сопровождались неуклюжим повтором, и повторы эти с течением какого-то времени стали звучать почти так же красиво, как изданные перед ними. Повтор всегда был из тех же звуков, которые шли сначала. За один период времени, в который за окном полотно оставалось голубым, звуки могли быть разными, но ночью вся жизнь внизу утихала насовсем. Я же мог ходить по клетке независимо от цвета полотна и наличия света.

Я не помню, когда впервые в горле моём что-то запросилось наружу, скребясь и задерживая воздух. Но знаю только, что это произошло не так много времени спустя с той поры, как появилась красота в живших внизу звуках, а повторы ещё звучали неуклюже.

Я сам научился издавать звуки. Не те, что были как простые звуки от ходьбы, еды или справление нужды у дыры, а те, что так похожи были на красоту. Они зазвучали однажды, такие оглушающе громкие и напугавшие меня настолько, что я подумал, будто в груди моей от их появления вот-вот лопнет огромный шар, как тот, что висел на небе и излучал свет. Звук этот хрипел и прыгал без какого-либо контроля, и я просто позволял ему бежать из моего рта наружу и впиваться в стены. Звук отскакивал от стен и возвращался в мои уши, пугая и завораживая.

Я повторял это. Раз за разом, снова и снова, пока не понял, как делать его тише и во много раз громче, пока не сообразил, как играть им, как заставлять его плавно нарастать и затухать, как выпускать его высоко или держать низко. От моих проб постоянно болело горло и сохло, часто хотелось пить, но я был так счастлив. Впервые за всё время я почувствовал это самое счастье, разливающееся во мне волнами тепла без света и еды. Беспричинно.

Я овладел звуком совсем скоро так, как того хотел. Я мог повторять им услышанное снизу, я мог делать так, как мне вздумается, и это было прекрасно, настолько, что я пускался кружиться по клетке, огромными прыжками перескакивая то туда, то сюда, играя с тарелкой и пуская её тонкой стороной так, что она катилась по полу с забавным звоном. Я даже поднял с пола подстилку и кружил с ней в руках, наблюдая, как от созданного потока мечется бешено пыль, как развивается в моих руках гибкая серая тряпка.

Я стал удерживать в голове не только услышанное снизу, но и придуманное мной самим. И если некоторые мои выдумки внушали желание двигаться, прыгать в попытках увидеть то, что за окном, то другие делали меня таким плохим. Они загоняли меня под подстилку, зажимая в страхе перед любым звуком снизу, перед собственным дыханием, но не давали закончить течение звука из моего горла, доводя его до полного иссушения, а меня самого до ужасной истомы.

Со своим открытием мне стало жить гораздо легче. Это было занятие куда более приятное, чем все те, что уже ужасно надоели. Самым страшным для меня стало перестать слышать, потерять возможность различать звуки навсегда.

И однажды снова произошло то, что меня удивило. Снизу, совсем близко ко мне, там, где часто слышались постукивания и шорохи, но гораздо ближе, чем все прочие, однажды начали литься звуки. Но их мотив не был схож с большинством слышанных мной раньше. Я слушал, обратившись во внимание, отринув остальной мир. Я запоминал, стараясь уловить в точности всё, что расслышал.

Эти созвучия мне нравились, и они впервые оказались со мной так близко. Я подумал, что может это мой шанс. Может мне удастся как-то приобщиться к жизни вокруг, если я пойму что всё это значит, если я смогу показать, что я услышал…

Как только звуки закончились, а постукивания удалились, в воцарившейся тишине я снова и снова настраивал своё горло, чтобы повторить запомненную мелодию. Я сильно переживал, в страхе, что расслышал что-либо не так или забыл часть звуков. Я делал это тихо, осторожно, чтобы, когда придёт час, повторить их для жизни внизу, я сделал это насколько возможно хорошо. И вот, когда мои старания дали результат, когда я слышал, что мелодия почти та же, я собрал все свои силы и запел настолько громко, насколько мог.

Было страшно, но в то же время, так необыкновенно… Я не смог усидеть и встал на ноги, что есть мочи направляя свои звуки к полу, туда, вниз, где жил некто, создавший те созвучия, которые я воспроизвёл. Я хотел быть услышанным, не зная, к чему это приведёт, я просто хотел этого, как иногда безудержно желал выглянуть в окно.

Когда же я закончил, повторив мотив столько же, сколько его повторило существо снизу, то горло моё ныло и першило. Я кашлял, глотая пыль и раздувая её, но в вернувшейся тишине не мог успокоиться. Я не хотел, чтобы вокруг меня снова было так тихо, и вплоть до смены полотна за полосками окна на светлое, тихонько подбадривал себя разными мягкими звуками.

Нужно было ждать, будет ли знак от существа снизу, покажет ли он, что услышал меня, или же окажется, что я только напрасно напрягал горло.

Следующие два дня я не получал тарелок из-под дверной щели, даже с жидкой едой. К двери с противоположной стороны никто не подходил. Результатом для меня оказался голод. И это ощущение мне сильно не понравилось, так как о нём я успел уже позабыть. Я ослаб настолько, что когда снаружи послышались постукивания по полу, и в клетку влетела тарелка, то я не смог заставить себя подползти к ней. Я лежал на подстилке у стены с окном, так, чтобы иссушающий свет не заставлял меня ещё больше хотеть жидкой пищи, и смотрел на тарелку. То, что было на ней, было невкусно, но я так хотел съесть это, что даже не ощутил бы, чем это было. Меня это так пугало, что из глаз потоками хлынула жидкость.

Я решил, что существу не понравилось то, что я сделал. Что оно разозлилось на меня. И больше повторять звуки снизу не посмел. Хотя они и повторялись, снова так близко, снова красивые. Такие, как предыдущий раз. Но я не смел открывать рта. Я не хотел ослабнуть, я ещё не готов был перестать быть. Созвучия, то одни, то другие, повторялись всё чаще, и я злился на них, будто они дразнили меня своим существованием, зная, что со мной будет, если я повторю их.

Я молчал даже наедине с самим собой, не издавал больше даже совсем тихих звуков, не понимая, почему живущие снизу не хотели слышать меня, почему им так не понравились мои звуки, хотя они в точности повторяли их собственные. Я чувствовал себя слабым, даже когда ел, не понимая, что случилось со мной. Больше подстилку к двери я не придвигал. И даже чувствовал какое-то странное беспокойство от шагов за дверью, которые завершались получением тарелки с едой.

Удивительное новое принесло мне в результате только тишину и непонимание.

История тысячи миров

Подняться наверх