Читать книгу Табакерка. Повести галантных времен - - Страница 4

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Глава третья. Переломление несчастной воли судьбы

Оглавление

Зима в Петербурге выдалась на диво холодная. Весь январь выла вьюга, от которой замерзали окна и трещало в углах. Печи, как не топи, не давали достаточно тепла, чтобы обогреть графские хоромы, что на Невском возле моста через реку Мойку.

Этот дом был построен еще прадедом – сподвижником самого Петра Великого и ярым сторонником всех его прозападных идей. Мало кто из природных аристократов в те времена поддержал молодого царя, но боярин Погожев поддержал, видя в них только доброе. Оттого был в большой милости и в доверии самодержца. Отсюда и капиталы, семьей нажитые. Отсюда и графское достоинство, закрепленное за семьей на вечные времена. Конечно, и до Петровских времен Погожевы были не бедны. Кроме обширных имений с хорошей черной землицей и вольготными выпасами для скота, были у них еще и промыслы солеваренные. И это именно оттого Погожевы Петровские реформы так живо восприняли, что видели в оных возможности для расширения промысла и торговли. Так оно и произошло.

Но Погожевым недолго плодами реформ дали насладиться. При Екатерине Первой предприятие прадедово отписали в казну – и вся недолга. Однако же то, что успели поднакопить Арсений Федорович, а за ним и Федор Арсеньевич, никуда не делось, а сыновьями, приученными к трудам и рачительности, было только приумножено. Вот оттого и особняк большой каменный Погожевский был чуть ли не самым первым в Петербурге – дань моде, вложение капитала и услуга короне, ведь не всякий вельможа из новоявленных мог себе позволить каменное строение, а императорский дом ой как ратовал за то, чтобы сделать Петров город истинно европейским и блистательным.

Алексей Васильевич стоял у высокого стрельчатого окна и сквозь кружевные узоры на стеклах смотрел на замерзшую, точно витязь панцирем покрывшуюся, реку, на качающиеся под ветром заиндевелые ветки деревьев, на закутанных по самые глаза прохожих, и в голове у него все яснее выстраивался план, который он сам про себя называл «Переломление несчастной воли судьбы». «Преломление» сие графу было совершенно необходимо, потому что вовсе ему не было никакого резону уезжать из Питера и становится вслед за дядюшкой деревенским помещиком, не знающим иной жизни, кроме той, что вяло течет в округе. Однако ж несказанно трудно было спорить с судьбой, и он чуть было не спасовал. Спервоначалу, это в тот самый день, как наткнулся на холодный прием при дворе и узрел множество затылков прежде почитавших честью водить с ним дружбу людей, Погожев впал в совершенную растерянность и даже слезу пустил, сбежав прямо с того памятного куртага в ближайший трактир.

Здесь его встретили куда любезней, и предложений последовало ему множество. Две крепкие и весьма фигуристые немки присели возле стола, сделав книксен какой-то уж очень затяжной и с таким низким поклоном, что это был уж вовсе не книксен, а целый реверанс. Однако целью сих див была демонстрация своих пышных прелестей, что вполне оправдывало средства, потому что демонстрировать было что, и на минуту Алексей Васильич забыл свои горести.

Потом после не известно уж какой рюмки хорошего рейнвейну, тискал он обеих немочек и засовывал золотые им прямо за корсет. Немочки кокетливо тупились и каждый раз говорили «битте», а потом уж лопотали на своем немецком, коему Погожев был выучен плохо, и оттого немочек еле понимал. Но что ему было до того. Какая разница чего они там стрекочут. Гораздо действеннее было для него одно слово, произнесенное по-русски.

– О, Полетаев! – Вскричал некто из глубины трактира и поднялся навстречу молодому князю, только что вошедшему с мороза.

Алексей Васильич поднял на него глаза и долго всматривался, почему-то ему казалось, что князь Полетаев должен был быть непременно с сестрой. И Варенька вроде бы и правда улыбнулась ему из-за плеча брата. Но потом он понял, что то была не Варенька, а трактирщица, и как только мог спутать! Да и что может делать молодая княжна в трактире? Глупость какая-то. Тьфу!

Постучал кулаком по столу. Потребовал, чтобы Гретхен или Амалия принесли ему еще вина. Одна из них встала – Гретхен или Амалия он и знать не знал. Но вроде бы Гретхен потоньше в талии, а Амалия покряжистее и вся в веснушках. Впрочем, может и наоборот. А как определить какова та, что ушла за вином, коли она ушла, ее уж и не спросишь, Гретхен она или Амалия. Погожев медленно повернулся к фройляйн, что осталась с ним за столом и теперь водила пальчиком по его ляжке, обтянутой бархатными штанами, и томно взирала то на него, то куда-то на угол поставца с расписными тарелками.

Алексею Васильичу очень хотелось спросить, Гретхен она или Амалия, но толи от томного взора, толи от шаловливого пальчика по его спине пошли мурашки и в паху произошло некое изменение. Гретхен или Амалия узрев сие, крепко схватила его за запястье и потащила куда-то, и, он точно помнил, что пошел за ней, но по пути взглядом наткнулся на князя Полетаева, который ужинал в дружеском кругу – без всяких там девок. Полетаев, как назло посмотрел прямо на графа и в чертах его граф увидел что-то знакомое до боли, что-то Варенькино, и оттолкнув Гретхен или Амалию, повернул к двери.

Впрочем, это ему казалось, что он пошел. На самом деле, Полетаев и его сотрапезники почти выволокли графа за дверь, нашли для него извозчика и даже заплатили за перевозку насмерть пьяного Погожева в родное гнездо. Но этого ничего Погожев уже не осознавал. Даже наутро, перебирая в мыслях подробности событий предыдущего дня, он мало что мог припомнить о своей попойке. Только иной раз всплывали в его памяти глаза князя Полетаева, так похожие на Варенькины и граф понимал, что что-то с ним такое связано, но вот что…

Чему и удивляться, в голове у графа царил такой сумбур, что и не мудрено. То ему мнился внимательный лучистый и величественно холодный взор самой императрицы, которая оторвалась от разговоров с Потемкиным и смотрела на него все то время, пока он проделывал путь от дверей парадной залы до ее возвышения. То он вспоминал сверлящий взгляд Циклопа. То вдруг переключался мыслями на придворных, что вежливо раскланивались с ним и даже улыбались, но все издалека, как будто он был чумной. Смотри, уж похоронили! А давно ли личики делали заискивающие и кланялись низко, ниже даже чем Гретхен с Амалией. Ну до чего ж лживые морды! Тьфу. Показать бы им. Вот, чтобы все они увидели, от кого нос воротят! Ведь, если разобраться, то две трети из них новорощенные аристократы – ни породы , ни особых достоинств. Он-то не в пример этим выскочкам, исконный боярин. Погожев!

Ничего! Он еще возьмет свое! Утрут носы и снова побегут в ножки кланяться. Дайте только срок.

Вот тут граф и задумался по-настоящему. В конце концов, государыня только женщина. Он хорошо рассмотрел ее глаза тогда, после их ночи. Глаза ее, когда она смотрела на него, коленопреклоненного, сверху вниз были полны надеждой, и столько в них было чувств – и нежность, и недоверие, и даже опасение полюбить так, что забудешь все на свете. Такая любовь, говорят, связывала ее с Григорием Орловым.

Мысли об Орлове невольно навели Погожева на воспоминание о подаренном некогда государыне графом большущем алмазе, названном в честь дарителя. Ходили слухи что подарок, хоть и был сделан к именинам, а всеж имел под собой еще одно основание – некую размолвку произошедшую между Екатериной и Орловым по причине любвеобильности последнего. Говорят, тогда Екатерина его простила. Государыня все же женщина, а женщины любят подарки, что коронованные, что и не коронованные, все равно.

А почему бы не преподнести государыне коллекцию драгоценных каменьев и минералов – раз она такая редкостная, так пусть ее величество тешится, подумал граф. Но, подумав еще немного, принял иное решение – нужно из минералов и драгоценных каменьев нечто такое соорудить, чтобы на всю столицу прогреметь. И красотой, богатством и великолепием вещица эта должна превосходить все, что отныне и до веку подарят государыне. Этим замыслом поделился он лишь с Федотом Проскуриным, и бородач, огладив бороду, тут же впал в такую глухую задумчивость, что графу лишь только с помощью окрика удалось пробудить его.

– Говорю, поди отбери все самые дорогие каменья. К ювелиру поедем.

Федот кивнул и поклонившись графу медленно пошел восвояси. Но глаза его были какими-то точно осоловелыми. Вот тут и опять впору задуматься честный он человек или только вид делает. Но графу было не до того, и он не задумался.

После визита к ювелиру Алексей Васильевич и вовсе повеселел. И вот сам бы не ответил, от чего больше – оттого, что повидавший на своем веку разное Функ, так живо заинтересовался его коллекцией или оттого, что он впервые так близко и накоротке поговорил с Варенькой, встреча с которой, он верил, не была ему случайной. Варенька расцвела пуще прежнего. Полгода назад она уже была хороша, но нынче красота ее стала уж и вовсе замечательной. И прикоснуться к Вареньке было страшно, потому что никак нельзя было понять – настоящая она или морок, что поселился в его голове, еще не совсем проветрившейся после вчерашних возлияний.

Но это все было еще до того, как Варвара скинула шубку, а уж как скинула, то он и вовсе дышать перестал и все мысли из его головы напрочь выветрились. Что там говорил Функ, на каких настаивал кондициях, он ничего не помнил, кроме ее глаз, точеной шейки, бархатных щечек и темных кудряшек. Варенька часто дышала и медальон на тонкой бархотке словно приседал в реверансе. Темный такой медальон весь в золотых завитушках, усыпанных мелкими диамантами. В пламени свечей он рассыпался снопом искорок, отчего вокруг Варвариной и без того аппетитной груди образовалось некое подобие нимба.

Графа от таких воспоминаний аж в пот бросило. Да и что это он? Мечтая возвратить мимолетное счастье быть государыниным амантом, думает все время о другой. Да не ясно ль, что к ней ему путь все одно заказан. Заказан стараниями Параськи Вертуновской. И на что только свела его с ней горькая судьбина? Но граф все же верил в свое счастье. И нынче, стоя у окна, а так же и прохаживаясь по кабинету, продолжал раздумывать над стратегией «переломления несчастной воли судьбы».

Раздумья его, когда они шли в правильном русле, касались до предмета, который разумно преподнести ее царскому величеству. И тут он все более склонялся к тому, что посоветовала ему Варенька, а именно – к табакерке. Но таковых у государыни было многое множество. Как бы сделать такую особенную, что была бы названа любимой и непременно погожевской. Мысль была очень заманчивой, и граф напрягал всю свою фантазию, но ничего такого необычного придумать не мог. Все, как будто, было уже опробовано ранее. Зашедши в полный тупик, он велел позвать Функа, а Федоту Проскурину сказал подготовить каменья для ювелира.

– Мне бы показать чего… – робко попросил Федот.

– Ах, после, братец, после, – поморщился граф, – и без тебя голова кругом. Потом покажешь.

Поджидая ювелира, Погожев продолжил расхаживать по кабинету, как вдруг услышал, что за спиной распахнулась дверь. Стройная фигурка в светлой материи вплыла в комнату. Степанида.

– Ну, чего тебе, красавица?

– От обоза прискакали.

– Что говорят?

– Что, должно, не менее недели придется ждать декораций-то. Да уж актеры сильно померзли. Не велишь ли хоть бы хористам да балету ехать вперед, оставив декорации.

– Вздор! А кто присмотрит? Там костюмов и машинерии на великие деньги, а ну разворуют дорогой.

– Воля твоя, батюшка-граф, – раскраснелась Степанида, – а, я чай, они живые люди. Померзнут дорогой, так болеть еще начнут. А с больных-то тебе какой прок.

– И ведь тоже верно, – вздохнул граф. – Чего делать-то?

Степанида плечиком пожала. Улыбнулась и ресницы опустила.

– Ну говори, лиса.

– Отправь к обозу хоть шуб каких-никаких, да жаровен для колымаг, особливо, где хористы едут.

– Отправь! Да кто ж поедет.

– А вон дворни мало чтоль! Одни лентяи. Чего сделать не допросишься. Один пьян, другой на боковой лежит. Распустила всех графинюшка!

– Это какая графинюшка? – нахмурился Погожев, – Ты это Параську графиней зовешь! Не смей, Степанида!

– Воля ваша, ваше сиятельство, – Степанида присела в реверансе. Душа ее ликовала. Так ликовала, что и сказать нельзя.

– Ладно, поди. Мне некогда теперь. Функ будет с минуты на минуту. Так ты сама распоряжения дай насчет тулупов и жаровен.

Степанида снова присела в знак покорности. Но уходить не торопилась, оттого, что знала, кто он такой есть господин Функ. На перстенек, графом дареный посмотрела украдкой. А ну как граф ей еще какой подарок сделает. Чего иначе он Функа этого позвал.

– Я вот еще думаю, – сказала она медленно, пытаясь тянуть время, – не послать ли туда хлеба, да солонины, да может еще вина, чтобы сугреться было чем, да…

– Пошли чего хочешь. На то моя воля, так и скажи управляющему. Теперь иди!

Степанида покорно направилась к двери, раздумывая, чего бы еще такое сказать, но тут дверь распахнулась, и маленький подслеповатый немец, а с ним немец помоложе с пухлыми папками в руках, появились в графском кабинете. Пока дверь за ними не закрылась, граф хорошо рассмотрел в дверном поеме проходящую по соседней зале Прасковью. Немец же, в силу своей слепоты, особу, именуемую графиней Погожевой не заметил, а принял за оную встретившую его на пороге графского кабинета Степаниду. Именно с ней он раскланялся и воздал все причитающиеся хозяйке дома почести.

Граф, которому не хотелось посвящать ювелира в свои семейные дела, не стал его разубеждать. Степанида и подавно. Она млела от счастья, подавая ручку старому немцу. А тот на очень корявом русском языке восхищался ее тонкими пальчиками и советовал графу заказать для нее гарнитур по эскизу, который он немедленно готов предложить.

Алексей Васильевич обещался. Ювелир, не тратя времени, снял с ее пальчика мерку и намекнул графу, что в его коллекции есть прекрасный опал-арлекин, который как нельзя лучше пошел бы красавице-графине.

Степанида стояла опустив очи долу и вздыхала мечтательно. Графу было вовсе не до гарнитуров для Степаниды и он махнул рукой.

– После обсудим. Поди, Стеша, да позови Проскурина с коробками.

Тут только старый немец задумался, потому что слыхивал историю графа Погожева от своих многочисленных клиенток, и не раз. И он уж точно знал, что супругу графа зовут Прасковьей, а вовсе не так, как назвал граф. Впрочем, немец был тертый калач и удивления не показал. Лишь почтительно поклонился даме и, взяв у подмастерья видавшую виды толстую кожаную папку, повернулся и протянул ее богатому заказчику.

– Это фсе ест эскизы, – проговорил он с некоторой даже гордостью в голосе. Видно было, что ювелир почитает свой вкус отменным, а придумки необыкновенными.

Граф нетерпеливо принялся листать. Но почти сразу поймал себя на том, что ничего нового и необычного в функовых эскизах не находит. Не находит, ну вот хоть тресни! Таковой в точности браслет видел он у княгини Голицыной. Эдакое кольцо у княжны Юсуповой, эдакое тоже мелькало где-то на балу.

– Да есть ли табакерки? – поинтересовался граф.

– Как ше ни быт! – Закивал Функ и тотчас взял у подмастерья другую папку и тоже протянул ее графу.

Погожев зашуршал листами. Немец давал пояснения.

– Фот сюда можно пустит яшму, а по краям сделат рамку из тумпазоф и на крышке большой сапфир. Фаша пейсашная яшма будет хараша к сапфиру. Это я фам гавару, Арнольд Функ.

– Хорошо, – мрачно согласился граф и уж было хотел возразить, что однако ж все это уж не ново, как дверь снова отворилась, впуская Федота Проскурина, тащившего коробки.

Подслеповатые глаза Функа заблестели. Подмастерье весь обратился в зрение. Но Федот, на физиономии которого отпечаталась некая досада, не торопился открывать крышки. И даже бесцеремонно отодвинул немцев, вплотную подошедших к ящикам.

– Я вам, ваше сиятельство, вот что скажу, – начал он свою речь без всяких предисловий. – Вы коллекцию-то из дому не велите выносить. Батюшка ваш меня к ней приставил, так, стало быть, я жизнь положу, чтобы ни одного камушка из нее не пропало. Так что, коли хотите делать подарок императрице, делайте, но только чтоб дома. Вот в задних комнатах оборудуем мастерскую. Станок шлифовальный поставим, так и пусть себе приходят как на службу и тут диковинку свою делают, не то ведь не уследишь.

Граф, хоть и хмурясь выслушал Федотову речь, да ругать его не стал. И даже подивился столь дельному предложению. Сам же кивнул и посмотрел на Функа, на лице которого было написано возмущение.

– Я ест честный ремесленник и знаю сфои рамки, граф Алексей Фасильефич. Однако, как фы ест мой спаситель в том деле с империалом для корзиношки ее императорского феличестфа, я не смогу фам отказат. Харашо, если фы так хотите, мы с Питером – это мой родстфенник и подмастерье, будем приходить и делат диковинка для нашей дарагой гасударыни.

Погожева вдруг кольнула совесть и от хотел было отказаться от таких услуг, но Федот вместо него ответил.

– Вот и славно! Батюшка бы одобрил, – с теми словами бородач отступил на шаг от коробок и открыл одну за другой крышки.

Граф в душе негодовал оттого, что Федот находит возможным вот так распоряжаться, но упоминание о батюшке его сразу отрезвило. И он себя убедил, что это не кто иной, как сам Василий Федорович с небес приходит снова к нему на помощь, говоря при этом от лица простого поморского рыбака, некогда пригретого им в своем доме. Ну, на этот раз так тому и быть.

Немцы, вооружившись лупами и еще каким-то малоизвестным инструментом, приступили к рассмотрению содержимого коробок. Коробок было всего три. В первой разложены самые дорогие каменья – диаманты, рубины, сапфиры, падпараджа, да несколько смарагдов, в том числе и тот большой, что был ценнее прочих. Каждый камень лежал в своей ячейке, обитой бархатом, а под бархат еще ветошка чистенькая была положена, чтобы камушку, не дай Бог, неуютно не было в его гнезде.

Василий Федорович камни-то живыми существами называл и всех уверял, что с ними судьба поступит также, как сами они поступают с каменьями. Вот поддал человек ногой камень, лежащий на дороге, ан и ему судьба також наподдала. А коли он его взял руками и легонько перенес на обочину, то и жизнь ему будет также сладка, как камушку этого человека прикосновение. Вот и слыл старший граф Погожев чудаком из чудаков. Не понимали его люди. Вот разве только Функ.

– Фаш батюшка был истинный ценитель! – Говорил он, не сводя глаз с разноцветного многообразия, – он теперь на небесах, где обретают покой фсе удифительные люди.

От первой коробки он перешел ко второй, где лежали самоцветы – разные кварцы, тумпазы, бериллы, аквамарины, турмалины всех известных цветов. От второй – к третьей. Здесь были поделочные камни – редкого окраса яшмы, ониксы, кремни, малахиты и другие разные, всех и не перечтешь. И у каждой Функ отдал дань порядку и почти нероссийской щепетильности в подборе и раскладке образцов.

Граф же тем временем шуршал листами принесенных Функом эскизов и все хмурился. Не того ему хотелось. Не таковое виделось. Не так как-то нужно. Вот это может быть? Виноградная кисть из самоцветов на крышке, а по основанию винные кубки эмалями выведены. Любопытно, но не то… граф чуть было во гневе не отбросил листок, как вдруг на что-то такое наткнулся. Что ж это было? Погожев начал ворошить листы с таким рвением, что мог их попросту все порвать, но вот тут-то и нашлось то самое. На клочке желтоватой бумаги красовался эскиз – ну ни дать ни взять подходящий. Изображал он табакерку, сделанную в виде небольшого пригорка. На вершине пригорка, опираясь пухлой ножкой на большой овальный камень, предположительно смарагд, стоял Амур и целился Золотым луком прямо в пастушка, вольготно разлегшегося возле сидящей на травке пастушки. Травка и цветочки в ней, само-собой должны были быть самоцветными, а ручеек, что сбегал с пригорка – тумпазным. В руке у пастушки был цветок, а внутри него – некая пружинка с секретом, нажатием на которую коробочка и открывалась, обнажая нутро, поделенное на несколько ячеек, как рекомендовала последняя мода.

– Вот! – Граф победно потряс бумагой у себя над головой.

Функ, сделав соответствующую мину, приблизился к столу, за которым восседал Погожев и вгляделся в рисунок.

– Но это не ест мой эскиз! – Сказал он возмущенно, – Не ест возможност сделат таких пастушков и пастореллин. Это ше ест камен, а не глина.

– А почто рисовал?

– То я рисовал, ваше сиятельство, – скромно отозвался Федот Проскурин, который от своего места возле ящиков ни на шаг не отступал.

– Ты, – подивился граф, – а чего молчал?

– Я уж хотел показать, а ваше сиятельство все молвили потом да потом. Вот уж я обманом. А этих пастушков с пастушками да божка Амура я уж выточу из кости. Тому научен. Правда, таких мелюсеньких еще делать не приходилось, да я спорый – наловчусь…. Коли надо.

Граф сказал, что надо. Функу же велел приглядеть, где какие должны быть камни. Но прежде, чем приступить к тому, Функ еще поартачился:

– Я долшен фас предупредит, граф Алексей Фасильевич, что табакерка по эскизу этот гаспадин ошень много займет места – будет торчат из одежда и нарушат элегантный фид.

– Это как раз не причина, чтобы отказываться от эскиза, – отмахнулся граф, – уж я-то знаю, что Екатерина Алексеевна табакерок с собой никогда не нашивает – они у нее во всех углах комнат разбросаны, а при себе у нее их никогда и нет. Это еще с давних пор повелось. Бывший государь наш Петр Федорович не любил табаку, так и вечно супруге своей выговаривал за сию привычку. Это она мне сама… Хм… Я слышал от многих… Оттого она и не стала табакерок при себе носить – чтобы искушения не было.

Немец не скрывал неудовольствия, но все же принялся за работу. Погожев, сияя от счастья, приказал Федоту тотчас заняться оборудованием мастерской для ювелира. Сам же еще раз вгляделся в эскиз, и тут, осененный идеей, чуть было не подпрыгнул на месте.

– А можно ли, Арнольд Христофорыч, там внутри коробочки выгравировать еще стихи?

– Если мы будем делат диковинка из подходящего камня, то это будет мошно.

– Так делай, Арнольд Христофорыч, я нынче же сочиню.

Немец снисходительно посмотрел на богатого заказчика, но все же поклонился и продолжил хлопотать над коробками с камнями, поминутно заглядывая в эскиз. Федот следил за ним точно недреманное око. Ну что ж, их вполне можно было теперь оставить, а самому – на конь, да проехать верст десять галопом, а то что-то засиделся.

                              ***

Довольный сверх всякой меры граф вышел из кабинета и тут в большой зале потянулся, бросив взгляд на портрет отца, который всегда сразу выделял, несмотря на множество других, висящих рядом. Подмигнул старику, мол, мы еще возьмем свое. И повернул к лестнице, что вела на нижний этаж дома. И вот тут, и вправду, услышал шум боевых действий, кои уже производились в его доме пока еще он не знал кем. Но коль скоро спустился, то тут же и узнал.

Прасковья в сбившемся набок парике, намотав волосы Степаниды на руку таскала ее по всем сеням, а та как могла извивалась, и норовила то ударить барыню, а то и укусить, но Прасковья не сдавалась. Злость придавала ей сил и напрочь отбивала чувствительность к маневрам Степаниды. Обе визжали точно резаные – одна от боли, а другая от злорадного удовольствия. Дворня, присутствовавшая при этой сцене, реагировала неоднозначно. Иные хихикали в кулачок, иные боязливо вытаращили глаза, дрожали, как бы и им не досталось на орехи. Нечего было и ждать, чтобы кто-то вступился за горемычную.

Увидав графа, все тотчас расступились. А на Прасковью новое остервенение нашло – она с такой силой дернула Стешку за косу, что в ее руке клок волос остался. Степанида вскрикнула и повалились без чувств, а Прасковья со злостью пнула ее ногой и убежала прочь.

Граф тотчас велел поймать мятежную супругу и запереть в ее комнате. Сам же склонился над примой и дутьем в лицо попытался привести певицу свою в чувства. Та приоткрыла глаза, жалобно застонала и рукой коснулась больного места.

– Перенесите Степаниду в постель, – скомандовал Погожев, – да доктора позовите. Но о том, что было, молчок! Кто слово вымолвит, тому тотчас також будет.

– Что же доктору сказать? – Осведомился просвещенный графский камердинер Прокопий Власьев, разглядывая свои ногти, – ведь чай спросит, что приключилось.

– А ты уж так и не придумаешь, – грозно насупился граф, – свали все на девку какую-нибудь сенную, да смотри, за Стешу мне все тут головой ответят!

Засим граф отвернулся от дворни и стал подниматься в комнату к нелюбезной супруге.

Прасковья рыдала и рвала волосы, но теперь уж себе. По ее некогда свежему лицу были размазаны сурьма, пудра и румяна, разведенные горючими слезами. Пожалуй, такого граф не ожидал. И еще того менее ожидал ее слов – как только он вошел, Прасковья кинулась к нему, воздевая руки к небу и вопя, что он ее мученически мучает, а она ни в чем нисколечко не виновата.

– Это ты-то! – Вскричал граф, который все то время, что прошло с их свадьбы именно себя считал жертвой, никак не ее.

– Ну в чем? В чем я виновата-то, скажи, я ведь любила тебя больше жизни, а ты надсмеялся, бросил. С девкой живешь! Девке ювелира вызвал! Девка во всем доме распоряжается! Сама решает, что куда отправить, кому что дать! А я! Кто здесь я? Вовсе не хозяйка, а только тень какая-то.

Смотри что удумала! Что он ювелира для Степаниды вызвал. Дурная!

– А чего ты хотела-то, Прасковья? Знала ведь, что добром такое не кончится. Почто гирю пудовую мне на шею взвалила и утопить хотела, ведь знала же, что не люблю!

Прасковья вдруг перестала рыдать и посмотрела на него огромными темно-синими глазами. Надо же! А он и не знал, что у нее такие глаза. Словно и не видел их никогда. Да ведь и правду сказать, чего он в ней видел кроме богатого всегда открытого бюста, почитай ничего.

– А говорил, что любишь, – медленно и все еще прерывисто дыша произнесла Прасковья.

Граф опустил голову. Сам тоже конечно виноват. Но ведь она так давила на него тогда. Да и тетка ее еще тут как тут, наверняка, все у них уж было подстроено. Эх, да что теперь.

– Иной раз чего не скажешь, – с тяжелым вздохом проговорил Погожев, – что ж всему верить. Ты-то Прасковья тоже поди за графским титлом, да за богатством моим за меня пошла, а не по любви…

– Неправда! – Закричала тут графиня и даже ногой топнула. – Неправда! Неправда! Неправда! Я всегда, с первых дней, любила тебя! Думала о тебе. Я же, – тут она подошла к Погожеву вплотную, так близко, что он ощутил ее запах, который показался ему теперь каким-то тяжелым и даже душным – я же знаю, что и ты тоже… только одну меня и видел ране-то. Ну разве не так?

При этих словах графиня руки развела так, чтоб ее роскошные формы были хорошо ему видны, но, так уж случилось, боле они ему не нравились. Напротив, огромные, вываливающиеся из корсета груди Прасковьи были ему противны и напоминали двух толстых поросят у кормушки. Тьфу! Он невольно отстранился.

– Послушай, Прасковья, – заговорил решительно, Прасковья хныкнула, но замолкла, – хочешь ты того или нет, но жена ты мне только перед людьми, жить я с тобой не хочу и не буду. Давай разойдемся полюбовно. Ты живи, как хочешь. Я буду жить, как могу. Уж коли виноваты вместе, так и вместе надо выбираться. Содержание я тебе положу хорошее. Амантов себе коли хочешь, найдешь. Только детей, тобой прижитых, своими не признаю, не жди, хотя, содержание дам, но не без счета, а сколько там полагается. С месяц-другой поживи здесь. Реши, куда тебе податься. Но хозяйку из себя не строй, не стать тебе истинной графиней Погожевой. Все. Боле от меня ничего не жди.

С тем граф резко повернулся и зашагал к выходу. В сенях он велел подать лошадь и вскочив в седло, пришпорил скакуна так, что тот рванул с места, и чуть было не поскользнулся. В горячах Погожев не сразу и заметил что под ногами гололед, хоть коньки надевай. Умный конь сам пошел так быстро как хотел хозяин и как он сам мог по этакой скользени. Но все же эта езда была более шагом, чем галопом. Графских растрепанных чувств она никак успокоить не могла. Однако и дома оставаться теперь ему не хотелось. Слишком многое нужно было скинуть с плечь, слишком от многого избавиться. Не завернуть ли в кабак? Может и не помешало бы! Жаль, не было у него в Питере ни одного верного хорошего товарища. Вот бы поговорить с ним, так глядишь, и беда с буйной головы долой.

Кабак был где-то там, в конце Невской перспективы, стало быть, ехать надо было по прямой. Погожеву не след было направлять жеребчика, и он слегка расслабился, предоставив разгоряченную голову созерцанию, отгоняющему неприятные мысли.


                              ***

Надобно сказать, что на ту пору уже вечерело, хоть и было всего часа четыре пополудни. Да ведь наши северные зимы известны как раз тем, что дня почти и не видно – лег спать темно, проснулся все темно, когда-когда увидишь бледный серый денек, чуть подкрашенный солнечным лучом, а так все сумерки. В сумерках созерцанию придаваться было не легко, тем паче, что фонарей в то время в Питере особенно много не было. На перспективе горели костры, возле которых грелась голытьба и всякий городской сброд, который поселился в этих краях еще в те поры, когда царь Петр сволакивал простой люд без чина и звания на строительство своего города. Оттого и название люди сии получили – сволочи.

В тот денек на перспективе было их куда как много, ведь время стояло студеное. Людишки эти были не безопасны. Одному подле их мест гулять было не гоже. Оно конечно, ты их не трогаешь – и они спокойны, но коли проявишь высокомерие или еще какое неуважение окажешь, то уж пеняй на себя. Погожев всегда сволочи денег подавал, коли просили, не скупился. Оттого они его не задирали, хоть трезв ехал, хоть пьян возвращался. А вот некоего господина, что в эту пору был окружен толпой недобро настроенной голытьбы, видно уж изрядно потрепали. Он, хоть и сидел еще на своей лошади, да был уж без шубы и так промерз, что, несмотря на свою явную храбрость, никак не мог дать достойный отпор лиходеям. Подъехав поближе, граф услыхал французские слова, слетавшие с окоченевших губ и еще какие-то совсем неумелые русские, которые и на слова-то не были похожи, а пуще на междометия. Вглядевшись получше, Погожев признал доброго своего приятеля графа де Сегюра, и тотчас же подьехал.

– Чего хотите-то, православные? – Спросил он у народца, кивком здороваясь с графом.

– А мы вот мусью этому говорим, мол, нашей водочки изведай, так и сугреешься, а он все свое талдычит, пардон да пардон, – заговорил бойкий мужик с клочкастой бородой и в шапке ушанке, указывая на большую бутыль, что стояла в отдалении от костра. – Вот она водочка-то. Мы ему уж и стакан налили, а он, слышь, утирать его стал, точно мы черти какие нечестивые. Вот мы ему кресты-то показали, а он, смотри, теперь уж и совсем заиндевелый, поди еще и околеет.

Толпа засмеялась. Многие состроили гримасы, иные с любопытством смотрели на «околевающего» графа, иные сверлили глазами Погожева.

– Я-то вижу! – Отозвался Алексей Васильевич, боковым зрением улавливая, что Сегюр, уж совсем синий в своем тонком шелковом камзоле. Сорвав с плеча шубу, он тотчас набросил ее на посланника. Сам же затребовал, – а ну дай стакан-то, чай не лето, не замерзнуть-бы.

Опорожнив махом полный стакан, поданный ему бродягой, дал на круг несколько монет и, взяв под уздцы жеребца де Сегюра, направил лошадей к дому.

Дома-то Алексей Васильевич все-таки уговорил француза испить водочки и когда лицо у того порозовело, а язык стал послушным, Сегюр прежде всего воскликнул, что благодарен Небу, что оно ему в спасители неизменно посылает именно Алексея Васильевича.

Признаться, и Алексей Васильевич был благодарен Небу за то, что оно уж во второй раз послало ему Сегюра. Вот ведь стоило попросить, и откликнулось на его мечту, искал товарища, и товарищ перед ним, тут как тут. Погожев велел накрыть стол побогаче и принести еще водки, а Сегюру сказал, что граф нынче его гость и он его никуда не отпустит. Сегюр и не сопротивлялся особенно, а только удивился, что не видит нигде прекрасной Стефании, как прозывал он Стешу. Неужели граф оставил такое сокровище в деревне? Погожев вздохнул, мрачно окинул взором столовую залу и, испросив у Сегюра клятву, что происшествие сие останется между ними, поведал французу о нынешнем своем бедствии.

Сегюр слушал с нескрываемым интересом.

– Ваша жена имеет темперамент, – раздумчиво проговорил он по окончании погожевского повествования, – я сделал некоторые наблюдения и поделюсь с вами, если хотите. Большой темперамент в народе происходит от климата, в котором народ живет. Он может происходить от сильной жары, в какой живут, например, мориски или от сильного холода, и этому достойный пример Россия.

Алексей Васильевич изумился основательности вывода. Но всеже это не сбрасывало с его плеч заботы. Каким бы ни был у Прасковьи темперамент, жизнь с ней ничего хорошего не предвещала.

– Мне-то что делать, – обреченно вздохнул Погожев, – разливая по рюмкам очередную порцию горячительного. – Ну, давай, граф, за здоровье.

Сегюр подумал немного, но рюмку все-таки взял, однако не опорожнил, а выпил лишь половину. Алексей Васильевич отнесся к сему снисходительно. Сам же опрокинул водочку одним глотком и замер в ожидании приятного тепла, что и говорить, без шубы-то и он промерз, до сей поры мурашки по спине бегали.

Сегюр невольно морщился. Водка ему была горька с непривычки. Алексей Васильевич подвинул к французу грибков соленых, да капусты. Попробуй, мол, заесть. После водки грибки да капуста первое дело. Сегюр нерешительно потянулся к миске с грибами. Алексей Васильевич показательно ткнул вилкой в румяную шляпку рыжика, поднес ко рту и положил на язык. Глаза закрыл удовлетворенно. А как открыл, то увидел, что и Сегюр вроде тоже доволен, и жует что-то. Ну, стало быть, можно продолжать разговор.

– Мне ведь видеть ее уж и то не в радость, а о прочем нечего и говорить.

Сегюр, прожевав, откинулся на спинку кресла и по блеску его глаз, Погожев понял, что тот уж немного пьян.

– Я не совсем понимаю вас, граф, – начал посланник, ставя локоть на бархатный подлокотник и кладя ногу на ногу, – графиня красива и довольно умна. Кроме прочего, она обладает такими формами м-м-м…

– Вот я, неразумный, на них и попался, – вздохнул Погожев, – если б не эти …. То жил бы сейчас совсем иначе.

Посланник, хоть и был немного во хмелю, сразу понял, о чем шла речь, но прежде чем ответить, посмотрел на Погожева с большим вниманием. Потом осторожно поинтересовался:

– Вы, граф, действительно так сожалеете о своей участи?

– Да как же иначе?

– Мне это странно слышать. Ведь я писал вам перед самыми Рождественскими праздниками, что рассказал ее императорскому величеству о театре вашем, о котором осталось у меня самое наилучшее впечатление, и императрица пожелала немедленно вызвать вас ко двору, чтобы вы дали представление в Новый год. Неужели письма сего вы не получали?

– Вот, значит, как, – Погожев пригладил волосы на затылке, – а я-то все думал, чего вдруг такая перемена.

Вздыхая и закусывая губы, Алексей Васильевич пересказал Сегюру всю историю с письмами. Покраснел, когда сказал, что сегюрова письма даже и не видел. Оно небось так и лежит в неразобранной горке у него на столе в барском доме в сельце Погожем. Глупо повел себя Алексей Васильевич, неаккуратно и вовсе не по-европейски. Посланник имел право осудить. Но тот лишь рассмеялся.

– С вами, русскими, никогда не знаешь чего ожидать! Право, мне очень нравится ваш национальный характер! Что-то в вас во всех есть истинное! Пожалуй, граф, налейте нам еще по рюмке. Мы выпьем за эти ваши чудачества и за то, чтобы боги удачи помогли нам поправить дело.

– А можно поправить? – С надеждой поинтересовался Погожев, разливая напиток.

– Несомненно! – Воскликнул граф и продолжил уж после того как поставил пустую рюмку на стол, а на языке у него податливо треснула и разлилась спелым соком клюква, положенная в рот вместе с квашеной капустой, – я теперь в некоей милости у ее величества. Сущая безделица, казалось бы, но…. Ее величество оценила.

Алексей Васильевич замер в ожидании. А граф Сегюр, отдав дань капусте, вдруг потянулся к студню и, положив кусочек к себе на тарелку, понюхал, слегка наклонившись, поднял бровь и принялся отрезать ножом малую толику, дабы ее сподручно было подцепить вилкой. Попробовал, хмыкнул и продолжил есть.

– Так что ж вы сделали, – нетерпеливо спросил Погожев, у которого вдруг пропал аппетит от волнения.

– О, мой друг! Это печальная история. Но дело прошлое. Я всего лишь написал эпитафию на смерть прелестной Земиры, которую ее величество сочла удачной, и даже велела начертать на надгробии сей особы.

– Это какой еще Земиры?

– Неужели вы не помните! Это собачка. Левретка. Леди Земира, если мне память не изменяет, – дочь не менее воздушного существа леди Дюшесы. Прелестное было создание. В начале зимы она преставилась, так ее величество сильно горевали, и тогда я преподнес ей эпитафию. Она посчитала ее любопытной и довольно скоро утешилась. Зато я теперь в милости.

Алексей Васильевич вздохнул. Этакой сегюровской легкости, свойственной, впрочем, многим французам, в нем отродясь не было. Все-то он себя пилил, мучил, не знал как подступиться к тому или к этому, а вот француз, р-раз, и в дамки! Каков!

– Не вздыхайте, граф, – дружески проговорил Сегюр, – поверьте, вашему горю вполне можно помочь. Расположение к вам императрицы вернется. Слышал, скоро у вас большие праздники. Русский карнавал. Как это? Масселиса…

– Масленица!

– Кажется так. Мне говорили, что это сплошное веселье. Балы, скачки, спектакли. Подготовьте несколько своих прекрасных представлений. Надеюсь, вы привезли с собой свой театр?

– Обозом тянется.

– Так вам главное поспеть. Я же сделаю, что смогу. Поверьте, ее величество примет ваше приглашение, ну а дальше, вам и карты в руки!


***

Нельзя сказать, чтоб Алексей Васильевич был уж очень легковерен, и на то, что Сегюру удастся изменить мнение императрицы, он не очень-то уповал, разве только преставится еще какая левретка и француз снова напишет изысканную эпитафию. Но всякое могло быть. Сегюровы легкость, обаяние и живость ума вполне могли сделать свое дело. Пожалуй, стоило положиться на судьбу, принявшую французово обличье и постараться не упустить последнюю возможность исправить положение. Дело было только за театром, который он ждал со дня на день и уж весь извелся, когда, наконец, получил весточку от передового обоза – мол, завтра въедет театральный поезд в славный город Питер.

Тем же вечером, а у Судьбы все так – то она тебя не замечает, то засыпает известиями, Сегюр явился к нему прямо с бала и, дружески пожав руку, обрадовал:

– Говорил нынче о вас с ее величеством. Мне показалось, что она к вам благосклонна, хотя, право, немного дуется из-за того, что вас не было на Рождество. Мне пришлось дать объяснения.

– Что же вы сказали?

– Правду, мой друг.

– К-как же так?

Алексей Васильевич замер от ужаса. Сегюр, взглянув на него, тотчас сжалился.

– Поверьте, друг мой, правда в подобных случаях лучше всего. Ну, как вы сказались бы больным, так по этому поводу немедленно должна была бы последовать отписка, а ее не было. Стало быть, вы невнимательны как подданный, а как обыватель обладаете плохой манерой не отвечать на письма. Это для вас не лучшая характеристика.

– Но я думал свалить все на почту.

Сегюр наклонил голову и скосил взгляд куда-то в угол.

– Вы молоды. Я несколько старше, поэтому позволю себе совет. Никогда не говорите монарху, что в его государстве что-то не так и плохо работает. Пострадают люди и возненавидят вас. Выгоды от этого не будет вам никакой. В следующий раз свинью подложат, и вам уж точно несдобровать.

Алексей Васильевич слушал мудрые наставления с открытой душой, но, вместе с тем, ощущал, что от них ему становится только хуже. Он почти почувствовал, как на шее его затягивается веревка, а из-под ног вышибают подставку. Граф без труда угадал его мысли и тут поднял холеный палец вверх, отчего белый кружевной манжет эффектно возлег на темно-синем бархате рукава.

– Теперь рассмотрим ваш случай. Вы не вскрывали писем целый месяц. Но отчего? Первое – оттого, что безмерно страдали от разрыва с той, о которой грезили, вам было все равно, даже если весь мир полетит в тартарары. Второе – оттого, что пытались забыться в работе и занимались упорным трудом, надеясь плоды трудов своих некогда представить предмету страсти. И, наконец, третье – не желали ничего слышать о ненавистной женщине, которая была виной всем вашим несчастьям.

– Граф, – потрясенно воскликнул Погожев, – но ведь это именно так и было!

– Не сомневаюсь, друг мой, то состояние, в котором я застал вас в деревне, очень красноречиво указывало на все вышесказанное.

– И вы все это донесли ее величеству?

– Не скажу, что все. Ведь о вас, друг мой, можно написать целую поэму, но в общих чертах я ей поведал все, что успел.

– Стало быть, она больше не гневается?

– Вы можете себе представить, чтобы она открыто это мне сказала? Разумеется, нет. Главное, что она слушала. Если б она о вас знать ничего не хотела, то тотчас бы переменила тему. Учтите, что при ней как всегда был этот несносный человек.

– Потемкин?

– Когда вышла государыня, он тотчас припал к ее руке, но вовсе не для того чтобы поцеловать, а лишь из любопытства, надела ли она какой-то там перстень, который он положил для нее в ящик Амура. Держу пари, в его кармане всегда есть ключ от ее спальни.

– Ну, вообще-то говорят….

– Не продолжайте, на вас ваши высказывания могут наложить некую ответственность, ведь это дело, скорее политическое, а я все-таки посол. Посему, лучше молчите. Когда, кстати, вы ждете театр?

– Уже завтра.

– Так поговорим лучше о нем. Что вы собираетесь представлять?

– Я думал, может какую пьесу самой государыни.

– Возможно, – раздумчиво протянул граф. – Я почту за честь быть в сем деле вам советчиком и сам еще подумаю над тем.

– Если б вы знали, как я вам признателен!

– Не торопитесь, друг мой, это все еще впереди, – Сегюр собрался уходить, но на полпути к дверям вдруг остановился и по-обыкновению снова поднял палец вверх. – Ящик Амура, кстати, совсем неплохое название для вашего представления. Образованным дамам всегда нравится что-то эдакое в античном стиле. А уж мужчины будут вдвойне вам благодарны, если вы оденете хорошеньких актрис древними гречанками или римлянками. Благоприятные отзыва, по крайней мере, я вам гарантирую.

Улыбаясь и пожимая дружески протянутую Сегюром руку, Алексей Васильевич вдруг почувствовал легкий укол совести. Совсем небольшой укол совести, но этого достало, чтобы погожевское рукопожатие вдруг совсем ослабло, хотя руку он у Сегюра не отнял, а так и стоял с протянутой правой, левую же возвел ко лбу и стукнул по нему кулаком. Он вспомнил вдруг Вареньку. Морозный день. Они стояли возле двери ювелирной мастерской Функа и разговаривали о совсем ничего не значащих вещах. Он нес околесицу в надежде задержать ее хотя б еще на минуту. Она что-то ему передала.

– Ящик Амура, – простонал граф Погожев, чем вызвал благосклонный взгляд графа Сегюра.

– Вижу, мой друг, вы уцепились за эту идею.

– Не в том дело, граф! Вернее идея превосходная, но я кое-что забыл. Если б вы могли оказать мне одну услугу….

– Для вас все что угодно, друг мой.

– Так вот. Я сейчас все расскажу вам. Этот ящик Амура он ведь у меня. Мне дала его одна особа.

Сегюр был озадачен.

– Ящик Амура самой государыни?

–Боже сохрани, граф! Это игра такая. Я вас посвящу, – и Погожев рассказал, что в данном случае скрывается за этим сочетанием слов.

– Угу, – задумался Сегюр, – но я чем могу помочь?

– Я просто передам вам сию вещицу, чтобы вы могли пустить ее дальше. Мне пока не надлежит показываться при дворе, а задерживать надолго сей посланец я не должен. Вы на свое усмотрение распорядитесь им и, если хотите, так ничего можете не класть.

– Ну, отчего же! Идея мне нравится. Я положу в него дешифровку писем некоторых англичан из торговой компании, думаю это подношение будет небезынтересно государыне.

– Вы шутник граф. Ну, беретесь?

– Я ведь уж сказал, что готов это сделать для вас, да мне, признаться и самому любопытно.

Не иначе, есть кто-то у графа Сегюра на сердце, подумал Алексей Васильевич, бросаясь вверх по лестнице в свою спальню. Посланец стоял возле зеркала, кажется на том же месте, где и был оставлен несколько дней назад. Погожев даже не удосужился его открыть, надо хоть теперь это сделать.

Перстень светлейшего светлым пятном выделялся в коварной полутьме ларчика, но и он не смог заслонить собой того, что граф увидел. Не мечтал, а увидел. Подумал, что ошибается, но потом снова вспомнил и узрел точно наяву сноп бриллиантовых искорок на высокой Варенькиной груди. Она тогда подошла к нему поближе, и он хорошо рассмотрел этот медальон. Но ему ли он предназначался? Не может быть, чтобы у такой красавицы до сей поры не было кавалера. Болтали что-то про князя Комарицкого, припомнилось тут, но Погожев, как не напрягался, не мог представить себе этого шута горохового с аршином пудры на физиономии рядом с Варенькой – свежей, искренней, и чуть смугловатой.

А вот уж дудки! Не получат он Вареньку. Не получит никогда! И Варвара не зря положила этот медальон в коробочку прямо тогда у ювелира, не заранее, нет, тогда, а прежде, как раз перед тем, подошла к нему поближе, чтобы он смог ее как следует рассмотреть. Да только верить ли такому счастью? Чай, не безмозглая она девица, чтобы связаться с ним? Кто он? Опальный, жена на шее пудовым камнем повисла. Но ведь Варвара все это знала. Знала и подошла, а потом положила в коробочку медальон.

Граф казался себе вором, когда вынимал драгоценность из ларчика. Руки его дрожали, пальцы не хотели слушаться, но он все-таки взял медальон. Взял и прижал к груди, уверенный, что никогда с ним боле не расстанется.

Табакерка. Повести галантных времен

Подняться наверх