Читать книгу Грааль и цензор - - Страница 6

Часть IV
Явите Грааль!

Оглавление

Когда Мари Толстая эмоционально объявила мужу о том, что слабое здоровье не позволит ей высидеть пять часов в театре на «Парсифале», Михаил Алексеевич спорить не стал. Граф догадывался, что на самом деле её тяготил принятый в Народном доме дамский театральный этикет – платья без декольте, строгая одежда тёмных тонов и минимум украшений, – по мнению Мари, он оскорблял молодость и красоту.

Михаил пригласил на спектакль Сергея Реброва, и друзья начали заблаговременно готовиться к премьере. За закрытыми дверями своей конторы в Министерстве внутренних дел они вели ожесточённые споры о написанной специально для премьеры брошюре Святослава Свириденко[11] «Парсифаль», которую Толстому прислал граф Шереметев. Главным предметом спора друзей стала суть вагнеровского творения: Ребров настаивал на том, что она христианская, а Толстой спорил – общечеловеческая.

Утром в четверг 18 декабря камердинер позвал собиравшегося на службу Михаила к телефону. Звонил статский советник Ребров по безотлагательному делу.

– Доброе утро, дорогой граф, – услышал Толстой знакомый голос в телефонной трубке, – чем ты планируешь заняться в воскресенье вечером?

– Какого чёрта, Сергей! Разве мы не можем обсудить это чуть позже в конторе?

– Обсудить-то мы можем, но я счёл своим долгом сообщить тебе, как только сам узнал, что в воскресенье вечером нам выпала честь увидеть первое в России представление мистерии Рихарда Вагнера «Парсифаль».

– Как, ещё раз? Мы же с тобой завтра идём в Народный дом!

– Идём, чтобы увидеть большую надпись на входе, гласящую о переносе премьеры на воскресенье. В этот вторник была генеральная репетиция. Помещение театра не отапливали, и госпожа Литвин, что должна исполнять партию Кундри, слегла с ужасным гриппом. Врач приказал – никаких спектаклей до воскресенья! Сегодня изменят все афиши и дадут объявления в газетах.

– Да что же за напасть такая, Сергей! А как быть с первенством русской постановки после Байройта?! Я с ужасом представляю себе состояние, в котором пребывает Шереметев… Безо всякого сомнения, идём в воскресенье!

Вплоть до дня премьеры Толстого не покидала тревога: состоится ли долгожданное представление? Газеты тем временем сообщали о триумфальном шествии «Парсифаля» по Европе. Театр «Лисеу» в Барселоне, чтобы стать первым, начал спектакль ровно в полночь 1 января. Эта новость немного успокоила Михаила: русская публика ночью в театр точно не придёт, что делало соревнование с Барселоной бессмысленным. Вечером того же дня мистерия прозвучала в Берлине, Болонье, Бремене, Будапеште, Вроцлаве, Киле, Мадриде, Праге и Риме. На понедельник была заявлена премьера в Париже. «У нас остался шанс, – подумал Михаил, – опередить хотя бы Францию».

Долгожданный вечер 21 декабря наконец-то наступил. Ожидая прибытия экипажа Реброва у парадного входа в Народный дом Императора Николая II, Михаил Алексеевич осматривался по сторонам. Он приятно удивился огромному количеству собирающейся молодёжи: граф Шереметев выполнил своё обещание бесплатно раздать студентам по шестьсот билетов на каждый спектакль.

Неожиданно Толстой услышал за спиной знакомый голос:

– Не подскажете, здесь празднуют первое в России представление оперы «Парсифаль»?

– Сергей Константинович, дорогой, рад тебя видеть, поздравляю с праздником! – обернулся он к подошедшему Реброву и крепко пожал ему руку.

– Радость твоя исчезнет, когда скажу я тебе, что начало спектакля задержится на час-два. Во дворце случилось возгорание, и Шереметев, будучи главным советником Государя по пожарным делам, отправился его тушить. Мы с тобой сейчас пойдём в ресторан, выпьем и подождём, пока граф потушит пожар, сменит мундир на фрак, огнетушитель – на дирижёрскую палочку, а свои обязанности перед Императором – на долг перед Вагнером.

– Ты серьёзно говоришь, или это шутка такая? – с сильным волнением перебил его Толстой.

– Эх, неплохо я тебя разыграл, ты даже позеленел! Шутка моего собственного сочинения! Я с утра голову ломал, как бы мне тебя так деликатно проверить на предмет серьёзности твоего отношения к «Парсифалю», – засмеялся Ребров. – Идём!

Толстой впервые оказался в построенной два года назад аудитории принца Ольденбургского и впечатлился её размахом – недаром она считалась самым большим оперным залом Европы. Все кресла, за исключением двух мест в первом ряду партера прямо у дирижёрского пульта, подаренных ему Шереметевым, были заполнены. Михаил не мог поверить своим глазам: залысина на голове сидящего неподалёку господина во фраке принадлежала не кому иному, как графу Татищеву, его начальнику. По соседству располагался господин с гладко прилизанными седыми волосами – сенатор Лыкошин, а рядом с ним торчали огромные чёрные усы министра внутренних дел Маклакова…

«Приди ещё обер-прокурор Святейшего Синода, – шепнул он на ухо отвешивавшему приветственные поклоны Реброву, – и в сборе будут все крёстные, пардон, цензурные отцы русского «Парсифаля»!»

Ребров обернулся и посмотрел на друга укоризненным взглядом, которому тот не придал особого значения.

Наконец друзья заняли свои места. Свет в зале погас. Шереметев встал за пульт, поклонился публике и, казалось, подмигнул Михаилу. «Toi! Toi! Toi[12], граф!» – шепнул Толстой поворачивающемуся к оркестру дирижёру.

Вступление к мистерии заворожило Михаила Алексеевича: торжественная, грандиозная музыка, от которой мурашки пробегали по коже, перемежалась со щемящей сердце мелодией не то страдания, не то тревожного ожидания. Толстой пытался угадать, к какой именно части уже хорошо знакомого ему либретто относится каждый мотив, и за своими раздумьями чуть не пропустил начало первого акта с неприметными декорациями: стволы деревьев на авансцене и на заднике указывали на то, что действие происходит в лесу. Монотонный рассказ старого рыцаря Гурнеманца мальчикам-пажам в белых одеждах об истории Грааля погрузил Михаила в полудрёму. Ему показалось, или же сидящий рядом Ребров в самом деле усмехнулся над тем, как граф изо всех сил старался не сомкнуть глаз? Словно в тумане, проплыли перед Толстым дикарка Кундри с бальзамом для истекающего кровью короля Амфортаса, а затем и юноша Парсифаль, безучастно взирающий на происходящее. Молодой вагнерианец мучился в полусонном состоянии целый час, пока не услышал из уст Парсифаля вопрос, всё время крутившийся в его собственной голове: «Что значит Грааль?»

Оркестр заиграл загадочную и одновременно величественную мелодию трансформации сказочного леса в храм Грааля, и Толстой окончательно проснулся. Сцена тем временем совершенно преобразилась: деревья медленно исчезали, а в глубине появилось подобие внутреннего убранства итальянских соборов с колоннами и сводчатым куполом. Под колокольный звон рыцари в белых одеждах и в шлемах, как на картинках из старых книг, торжественно шествовали на службу.

Служба! Михаил Алексеевич совсем забыл про свою службу! А ведь к либретто именно первого действия «Парсифаля» у обер-прокурора было больше всего замечаний, и служебный долг обязывал Толстого убедиться в том, что они полностью учтены при постановке!

«Сжалься надо мной!» – пропел со сцены кающийся Амфортас, объясняя собравшимся в храме рыцарям, почему он, грешник, не может служить перед Граалем.

«Сжалься надо мной! – мысленно вторил ему Михаил. – Я не хочу думать о Святейшем Синоде, об обер-прокуроре и о цензуре, я хочу слушать Вагнера!»

«Явите Грааль!» – прозвучал из-под купола театра голос старого короля Титуреля. Графу почудилось, будто это Татищев и Маклаков в унисон обращаются к нему: «Следи за текстом, Толстой!»

Михаил наслаждался доносившимся с разных ярусов театра волшебным пением и не мог оторваться от заворожившего его обряда причастия рыцарей, преклонивших колена перед Граалем, озарённым струёй яркого света с небес. Заставив себя сосредоточиться, он попытался разобрать слова исполняемых артистами партий, но, увы, не смог.

«Понял иль нет?» – спросил Гурнеманц Парсифаля, наблюдавшего за обрядом из-за колонны. «Ничего не понял», – прошептал Михаил, имея в виду самого себя. «Верь и надейся», – пропел голос с верхнего яруса, и занавес начал медленно опускаться.

Эмоции переполняли Михаила. Он уже приподнял руки для аплодисментов и вдруг почувствовал, как их крепко сжал сидящий рядом Ребров:

– А вот этого делать не стоит. Сам Вагнер просил публику не устраивать оваций после первого акта. В день премьеры он даже специально вышел на сцену и объяснил всем, что нужно соблюсти подобающую сценическому священнодействию тишину.

– Помилуй, Сергей, прислушайся к залу! Таких бурных аплодисментов я уже давно не припомню!

– Мы к ним присоединимся в конце мистерии, а сейчас давай помолчим в знак признательности композитору. Хотя мне и не терпится узнать о твоих первых впечатлениях от музыки Вагнера, если ты их не проспал, конечно, – улыбнулся Ребров.

Стесняясь своих покрасневших от ехидного замечания друга щёк, Михаил отвёл взгляд в сторону и вымолвил после небольшой паузы:

– Он сумасшедший… Нет, он – гений!

– Одно другому не мешает, – отозвался Ребров. – Ты, кстати, заметил, что Грааль был сделан не из хрусталя? Какое безобразие! Разве что электрическая лампочка внутри чаши отличает этот вагнеровский Грааль от нашего православного потира, но Синод, в принципе, может быть спокоен…

Весь антракт друзья промолчали, каждый из них мысленно переживал увиденное и услышанное.

Во втором действии мистерии музыка преобразилась. Короткая прелюдия – музыкальное знакомство с Клингзором, отвергнутым рыцарем храма Грааля, обманом получившим Святое Копьё, а теперь мечтающим о завладении Святой Чашей и о порабощении её служителей, – показалась Толстому до дрожи демонической. Поднялся занавес, и… вместо ада зрители увидели замок в узорах, напоминающих персидские ковры. Сам Клингзор предстал перед публикой в виде колдуна из восточной сказки: с бородой, в чалме и цветастом халате. Михаилу стало смешно, но стоило Семёну Ильину начать петь, как приступ смеха сменился искренним восторгом: бас Ильина был столь же красив, сколь прекрасной была его актёрская игра.

А ещё граф с нетерпением ждал появления парижской примадонны Фелии Литвин в роли обольстительницы Кундри. Он читал об её успехе в Мариинском театре в партиях Брунгильды и Изольды, но ни разу не слышал приму на сцене, если не считать короткого появления Литвин в первом действии «Парсифаля», которое Михаил, к своему стыду, проспал.

Тем временем сцена преобразилась в настоящий сад: пальмовые ветви, цветущие кусты, обилие нежных цветов. И среди них, как алые розы на фоне белых лилий, выделялись прекрасные девы, приветствовавшие Парсифаля, получившегося у певца Николая Куклина энергичным, немного застенчивым, простоватым юношей. Молодой, с открытой улыбкой, он был одет в простой сценический костюм: платье без рукавов и сандалии.

Все девы-цветы были как на подбор: стройные, пышногрудые, длинноволосые брюнетки в белых блузах и ярко-красных юбках. Толстой насчитал ровно тридцать две настоящих Кармен.

«Не напрягай так сильно зрение, ослепнешь!» – со смехом шепнул Ребров прямо в ухо Михаилу, тщательно пытавшемуся рассмотреть глаза и губы каждой из дев-цветов.

Граф улыбнулся, подумав: как хорошо, что он пришёл сегодня в театр без Мари, иначе скандала вечером было бы не избежать.

«А ты с пеной у рта твердил, что эта опера христианская! Да она самая что ни на есть общечеловеческая!» – прошептал он другу.

Наконец, появилась Фелия Литвин-Кундри в длинном светлом платье с глубоким декольте. Её облегающий пышное тело наряд был украшен яркими камнями. Нити из драгоценностей переплелись в широкие бретели, такие же нити обвивали обнажённые руки, их блеск переливался с ярким светом бриллиантов в длинных серьгах, крупных кольцах и на украшавшей фату диадеме. Впрочем, несмотря на эффектный костюм, привезённый певицей из Парижа, сцена соблазнения ею Парсифаля не впечатлила Толстого. Она напомнила ему прочитанную когда-то историю о выжившей из ума овдовевшей купчихе преклонных лет, склонявшей своего молодого приказчика к женитьбе.

«Какое безобразие, – размышлял Михаил по ходу действия, – подростка пытается склонить к любви эдакая усыпанная бриллиантами матрона, на четверть века старше его, грузная, статичная как скала. Голос её, безусловно, сильный и мощный, но нет в нём и намёка на эротизм, вожделение, страсть. Найдутся, конечно, любители и на такую, но я бы на месте Парсифаля тоже разрушил замок Клингзора, забрал Священное Копьё и убежал от этой соблазнительницы подобру-поздорову спасать Амфортаса и рыцарей Грааля, вдруг она и туда доберётся!»

Во втором антракте Толстой и Ребров решили присоединиться к окружившим Маклакова чиновникам. Давным-давно министр слушал «Парсифаля» в Байройте и по праву знатока заключил, что постановка Шереметева вписалась в видение самого Рихарда Вагнера. Конечно, на подготовку спектакля у графа было очень мало времени, поэтому некоторые декорации получились трафаретными, а какие-то мизансцены – полными суеты. Но с деньгами графа (а по слухам, постановка обошлась ему как годовое содержание своих оркестра и хора) он сможет легко поправить все недочёты в будущем. Министра буквально забросали вопросами, понравилось ли ему выступление Фелии Литвин, на что Маклаков совершенно неожиданно обернулся к Михаилу Алексеевичу:

– Вы ведь, граф, воздадите должное мужеству прославленной певицы, самоотверженно взявшейся за исполнение такой сложной партии в болезненном состоянии?

– Несомненно, Ваше Сиятельство. Но мне не хватило страсти в её образе, – ответил Толстой.

– Это да, – мечтательно промолвил Маклаков. – Тереза Мальтон в Байройте выглядела гораздо более опытной искусительницей! Только вы, пожалуйста, не говорите об этом графу Шереметеву, чтобы он не расстроился таким отзывом, особенно от вас. Наслышан я от Александра Дмитриевича, какие вагнеровские ростки прорастают в нашем Главном управлении по делам печати! Да и не расстраивайтесь вы так сильно по поводу Литвин, граф, иначе не сможете ощутить всю прелесть музыки Страстной пятницы в третьем акте.

– Я смотрю, Михаил, о тебе в вагнеровских кругах начинают складывать легенды, – с улыбкой произнёс Ребров, когда друзья, откланявшись, вернулись на свои места. – Литвин исполнила свою партию безупречно чисто, но ведь тебя, бьюсь об заклад, гораздо больше впечатлила та грациозная, лупоглазая Кармен посередине сцены. Какими глазами ты на неё смотрел! Придётся мне завтра обо всём рассказать Мари, и этот «Парсифаль» станет первым и последним в твоей жизни… Видел бы ты себя сейчас: щёки словно переспелый помидор! Прямо и пошутить нельзя! Давай успокаивайся, через несколько минут специально для тех, кто уснул в начале первого действия, Гурнеманц повторит историю Грааля…

Друзья захохотали от души. Когда в зале начал гаснуть свет, Михаил Алексеевич погрузился в свои мысли: «Что же это за музыка Страстной пятницы такая? Когда-то меня заинтриговал ею Ребров, а теперь и сам министр…»

Перед началом третьего акта публика наградила вышедшего к пульту графа Шереметева бурными овациями. Когда они стихли, дирижёру потребовалось почти две минуты, чтобы сосредоточиться в полной тишине, перед тем как зрительный зал и абсолютно тёмная сцена, без каких-либо приметных декораций, снова наполнились звуками тревожного ожидания.

Певческая манера Селиванова (Гурнеманца) показалась Толстому невыразительно-нудной. Граф перестал стесняться своей сиесты в первом действии и даже с усмешкой вспомнил саркастичную шутку Оскара Уайльда: «Бедные вагнерианцы, целый час сидят – мучаются, затем ещё час, потом смотрят на часы: прошло всего двадцать минут».

Михаил Алексеевич поймал себя на мысли, что он даже не следит за неспешным действием на сцене, а просто пытается сопоставить с музыкой слова хорошо сохранившегося в памяти либретто мистерии. Время от времени поглядывая на Николая Куклина, преобразившегося из глупого юноши в настоящего рыцаря, Михаил стремился понять, что именно помогло Парсифалю преодолеть многолетние невзгоды, сохранить в целости Святое Копьё, вернуть его в Храм Грааля и восстановить могущество Храма. Ведь сам Вагнер об этом напрямую не говорил, только намекал…

В какой-то момент мрачная, тяжёлая для восприятия музыка, написанная явно пожилым, глубоко познавшим жизнь человеком, сменилась ласкающими слух звуками свежести, чистоты и непорочности. Протяжный бас Гурнеманца пропел хорошо знакомые Михаилу Алексеевичу строки, объясняющие Пар-сифалю, что в день Страстной пятницы природа не скорбит, а благодарит Спасителя за явление в наш мир:

Сегодня слёзы покаянья,

Священная слеза

Кропит луга, леса.

Природа стала храмом!

Ликует всяческая тварь,

И поле блещет, как алтарь,

И воскуряет фимиамом!


Эти глубокие по смыслу слова, равно как и превращение невзрачной сцены театра в освещённый софитами луг нежно-зелёного цвета, всколыхнули в памяти Толстого воспоминания о берёзовой роще в имении его родителей в Царском Селе. Весной, стоило только появиться первоцветам, маленький Михаил выжидал по утрам, пока его оставят одного, без присмотра, и изо всех сил мчался в рощу – попробовать на вкус росу на распускающихся подснежниках. Граф зажмурил глаза, и увидел себя ребёнком: он беспечно нежился на освещённой ярким солнцем молодой траве, слизывая языком прохладные капли росы с источающих нежный аромат белоснежных цветов, а в это время в воздухе разливалась мелодия Страстной пятницы. Словно из ниоткуда появился отец, совсем ещё молодой, схватил Михаила на руки и крепко прижал к своей груди…

А потом видение изменилось: уже взрослый Толстой стоял перед алтарём Спасо-Пребраженского собора, ожидая, когда он сможет взять на руки своего только что крещённого первенца Александра. Малыш размахивал руками и ногами, и под звуки той же самой музыки Страстной пятницы лицо Михаила покрывалось каплями воды из купели. На вкус эти капли один в один напоминали ему свежую росу на подснежниках из детства.

Очнувшись, Толстой осознал, что весь театр слушает продолжение мелодии из его короткого сна. Образ Парсифаля на сцене кардинально изменился: на певце более не было ни шлема, ни кольчуги, ни меча с изображением лебедя. Распущенными длинными волосами, усами и бородой, белыми одеждами он напоминал образ Христа на картине Рафаэля «Преображение». Единственным отличием было настоящее копьё в руках.

Михаил Алексеевич перевёл взгляд на Шереметева и поразился тому, как поменялась его дирижёрская манера: от военной выправки и статики ни осталось и следа; его лицо, руки и всё тело пластично двигались в унисон музыке, голова была запрокинута, глаза закрыты – граф дирижировал без партитуры, по памяти. Михаил захотел поделиться своими наблюдениями с сидевшим рядом Ребровым, но, обернувшись к другу, застыл в изумлении и не решился его потревожить. По щеке сурового, надменного и ироничного цензора Сергея текли слёзы…

Последние полчаса оперы показались Толстому пересыщенными. Неспешное омовение и помазание Парсифаля на царство, а затем крещение Кундри напомнили ему статичные картинки из учебника «Закон Божий». Волнительный обряд похорон Титуреля, первого короля Грааля, с демоническим отречением его сына Амфортаса от служения Граалю (певец Григоров наконец-то распелся), походили на мрачные литографии Данте…

«Не может быть, – начал волноваться Михаил, – чтобы на этом всё завершилось, ведь текста либретто осталось всего на пару четверостиший!» Он тогда ещё не предполагал, что за призывом Парсифаля «Откройте Ковчег! Явите Грааль!» последует долгая музыка очищения и спасения, заставляющая сердце трепетать.

Парсифаль достал из бархатного ковчега Грааль, поднял его над головой, и все рыцари пали ниц, вскинув руки к спадающему на Грааль яркому свету, струящемуся из-под купола театра. Свет озарил и рыцарей на сцене, и сидевшего в первом ряду Толстого, и граф на миг ощутил божественное благоговение. Это чувство он испытывал очень редко: когда клялся перед алтарём в супружеской верности Мари, крестил своих мальчишек, исповедовался в церкви и отпевал почивших родителей. «Даже представить себе не могу, – подумал Михаил, – что у Святейшего Синода могут быть претензии к этой музыке. Хочу, чтобы она звучала на моих похоронах».

«Тайны высшей чудо, Спаситель днесь спасённый», – донеслось из-под купола театра, и занавес начал медленно опускаться. Нарушив театральный этикет, Михаил Алексеевич встал со своего кресла и, загородив вид всем сидящим позади, начал аплодировать стоя. Ладони уже устали, а граф и не собирался прекращать – то было его личное признание в любви к таланту Рихарда Вагнера.


11

Псевдоним Софии Александровны Свиридовой, поэтессы-переводчицы, автора работ о творчестве Рихарда Вагнера.

12

Тьфу, тьфу! (нем.), в смысле «ни пуха, ни пера!».

Грааль и цензор

Подняться наверх