Читать книгу Статьи и письма 1934–1943 - - Страница 8

Статьи
«Илиада», или Поэма о силе
(1938–1939)[11]

Оглавление

Эссе о великой гомеровской поэме – одна из наиболее часто издаваемых и читаемых работ Симоны Вейль. Кажется неслучайным, что именно с нее началось знакомство русскоязычной читательской аудитории с мыслью Симоны в уже столь далеком 1990 году. Трудно спорить с очевидным: для русского самосознания опорными точками, не только в чисто историческом, но прежде всего в нравственном плане, являются войны. Более того, в воображении русского человека война часто предстает отчаянно-захватывающей игрой со смертью, дающей и испытать совершенно особое, исключительное чувство полноты жизни, и ощутить себя на пороге бессмертия. Это переживание, близкое к религиозному экстазу, ярко выражено в стихах «нашего всего».

Есть упоение в бою,

И бездны мрачной на краю (…)

Всё, всё, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья —

Бессмертья, может быть, залог!

И счастлив тот, кто средь волненья

Их обретать и ведать мог1.


Русскому, в обыденной жизни раздавленному и униженному бездушием и тупостью деспотизма, кричащей иррациональностью нашего жизнеустройства, война дает острое чувство смысла. Народам многоплеменной и разноверной империи, соединяемой лишь силой центральной власти и огромностью евразийской равнины, нигде не ставящей для этой силы естественных преград, война позволяет забыть вековые обиды и неприязни в азартном счастье какой-то мальчишеской игры:

…Как весело перед строями

Летать на ухарском коне

И с первыми в дыму, в огне,

Ударить с криком за врагами!

Как весело внимать: «Стрелки,

Вперед! сюда, донцы! Гусары!

Сюда, летучие полки,

Башкирцы, горцы и татары!»

Свисти теперь, жужжи свинец!

Летайте ядры и картечи!

Что вы для них? для сих сердец

Природой вскормленных для сечи?

Колонны сдвинулись, как лес.

И вот… о зрелище прекрасно!

Идут – безмолвие ужасно!

Идут – ружье наперевес;

Идут… ура! – и всё сломили,

Рассеяли и разгромили:

Ура! Ура! – и где же враг?..2


Анализ психологии войны проводится Симоной не на материале войн современности, скрупулезно зафиксированных печатью, фото- и кинохроникой во всем их неприкрытом ужасе, а на материале эпических описаний, выполненных с помощью традиционных, стандартизованных элементов и речи, характеризующейся «уравновешенно-созерцательным спокойствием».3 Но делает это она с таким сильным и непосредственным чувством, будто речь идет о чем-то совершенно недавнем и близком, имеющем к нам самое прямое отношение. Как бы там ни было, она пишет не психологическое исследование и не литературное эссе. Задача Симоны становится понятнее из ее работ 1940–1943 годов – того периода, когда у нее сложилось видение духовного переустройства христианской, а вслед за нею и мировой цивилизации на основе мистического возрождения.

Преобладающей тенденции своего времени – политическому тоталитаризму, водворяющемуся под видом «народных революций», «восстания масс», чтобы полностью подчинить себе как социальное и личное бытие, так и сознание этих масс диктатуре государства, – Симона противопоставляет идею религиозно-мистической революции, имеющей целью максимально освободить ум и совесть человека от социального давления, поставить один на один с Богом – но Богом не всемогущим, карающим, судящим, а Богом, страдающим в лице нашего мучимого, отверженного, гибнущего собрата.

Показательно, что именно в «Илиаде», поэме, посвященной описанию массового человекоубийства, Симона находит выражение истинного религиозного духа. Она проводит прямую линию от «Илиады» к Евангелиям, находя здесь и там наиболее чистое свидетельство как о власти над миром необходимости, так и о преодолевающей эту власть «сверхъественной справедливости».

Тем самым любовное и внимательное изучение гомеровского эпоса становится важнейшим средством воспитания в духе новой мистики и, как следствие, – элементом общественного переустройства, принципы которого излагает Симона в ряде работ 1942–1943 годов. Всем сторонам жизни общества должен быть возвращен, по мнению Симоны, искони им свойственный религиозный смысл. Религиозный в вышеописанном понимании религии как наставницы в сверхъестественной справедливости.

В отличие от марксистов, Симона не верит в возможность создания мира без насилия и войн. Гомеровское сострадание врагу, как человеку, так же, как ты, бессознательно устремленному ко благу, и так же, как ты, подвластному сокрушительному закону необходимости, – это и есть, по Симоне, расположение духа, с каким только и возможно выходить на бой. Сознание «правого дела» никого на самом деле не оправдывает. Победа, пусть и в «справедливой» войне, является тяжелейшим нравственным искушением, преодолеть которое, не уронив себя до унижения, ограбления, притеснения поверженного противника, под силу только святому, не боящемуся пойти против преобладающего в собственном лагере настроя. «Беглянкой из лагеря победителей» называет Симона справедливость в Тетрадях 1942 года4. «Любить и быть справедливым, – пишет она, – может только тот, кто познал на себе власть силы – и научился не угождать ей»5.


Подлинным героем, подлинной темой, подлинным центром «Илиады» является сила. Сила, которой распоряжаются люди, сила, подчиняющая людей, сила, перед которой сжимается человеческая плоть. Мы постоянно наблюдаем здесь, как отношения силы изменяют человеческую душу, как увлекает и ослепляет душу сила, которую она, казалось бы, имеет в своем распоряжении, как сгибает душу гнет силы, когда она ему подвергается. Те, кому мечталось, что благодаря прогрессу сила уже отходит в прошлое, могут рассматривать поэму Гомера как исторический документ. Но те, кто способен видеть, что сила и сегодня, как прежде, находится в центре всей истории человечества, найдут в «Илиаде» самое лучшее, самое чистое из зеркал.

Сила есть то, что превращает в вещь каждого, на кого она воздействует. Действуя до своего предела, сила делает человека вещью в самом буквальном смысле: она делает его трупом. Был человек, миг – и нет никого. «Илиада» не устает показывать нам эту картину:

…много коней крутошеих

С грохотом мчало в прорывы меж войск колесницы пустые,

Жадно томясь по возницам. А те по равнине лежали,

Больше для коршунов, чем для супруг своих милые видом.6


Герой стал вещью, которую тащит в пыли колесница:

…растрепались

Черные волосы, вся голова, столь прекрасная прежде,

Билась в пыли. В то время врагам громовержец Кронион

Дал над трупом его надругаться в его же отчизне.7


Горечь этой сцены нам дано вкусить в чистом виде; Гомер не пытается разбавить ее никакими ободряющими фантазиями. Ни тебе утешительного «бессмертия», ни пошлого ореола «славы» или «родины».

Члены покинув его, душа отлетела к Аиду.

Плачась на участь свою, покидая и крепость, и юность.8


Еще добавляет горечи – так болезнен этот контраст! – внезапно возникающее и тут же исчезающее напоминание об ином мире, о далеком, непрочном и трогательном мире домашнего покоя, семьи, где каждый человек для своих близких есть самое дорогое:

А пышнокосым служанкам своим приказала поставить

Медный треножник большой на огонь, чтобы теплая ванна

Гектору в доме была, когда он вернется из битвы.

Не было в мыслях у глупой, что Гектор, вдали от купаний,

Чрез ахиллесовы руки смирён совоокой Афиной.9


Поистине, он был далек от теплых ванн, несчастный. И не только он. Почти все действие «Илиады» проходит вдалеке от теплых ванн. Почти вся жизнь человеческая всегда проходила вдали от теплых ванн.


Сила, которая убивает, – лишь суммарный и грубый образ силы. Насколько же более разнообразна в своих методах, насколько более изощренна в своих эффектах другая сила, та, что не убивает. Скажем так: которая еще не убивает. Обязательно ли она убьет, или, может быть, убьет, или только задержалась над головой того, кого готова убить в любой момент: в любом случае она обратит человека в камень. Из власти превратить человека в вещь, убив его, проистекает другая власть, тоже способная на чудесные превращения в своем роде: это власть обращать в камень еще живого человека. Он жив, у него есть душа; и, однако, он – вещь. Очень странное существо – одушевленная вещь; странно для души это состояние. Кто сможет высказать, сколько душе приходится поминутно скручиваться и сгибаться, чтобы к нему приспособиться? Она ведь не создана обитать в вещи; когда ее к тому принуждают, в ней не остается ничего, что не страдало бы от насилия.

Безоружный и нагой человек, на которого направлено копье, становится трупом еще до того, как его коснется оружие. Еще мгновение он на что-то рассчитывает, что-то делает, на что-то надеется:

Так размышлял он и ждал. А тот приближался в смятенье,

Чтобы с мольбою колени обнять Ахиллеса. Всем сердцем

Смерти злой избежать он стремился и сумрачной Керы…

……………………………………

…одною рукой с мольбой обнимал его ноги,

Острую пику другой ухватил и держал, не пуская.10


Но скоро он понял, что копье от него не отведут. И вот, все еще дыша, он уже не более как вещь; все еще думая, он не способен думать ни о чем.

Так Приамов блистательный сын обращался к Пелиду

С словом мольбы; но в ответ неласковый голос услышал…

………………………………………..

У Ликаона мгновенно расслабли колени и сердце.

Выпустил пику из рук он и на землю сел, распростерши

Обе руки. Ахиллес же, свой меч обнажив отточенный,

Около шеи ударил в ключицу, и в тело глубоко

Меч погрузился двуострый. Ничком Ликаон повалился.

Черная кровь выливалась и землю под ним увлажала.11


Когда, вне всякого сражения, слабый и безоружный чужак умоляет воина, он тем самым не обрекает себя на смерть; но одним нетерпеливым движением воин может отнять у него жизнь. И этого довольно, чтобы плоть его утратила главное свойство живой материи. Кусочек плоти свидетельствует о том, что жив, прежде всего способностью вздрогнуть; лапка лягушки под током вздрагивает. Вид вблизи или прикосновение чего-то ужасного или устрашающего заставляет содрогнуться любую массу из плоти, нервов и мускулов. Только тот, кто просит пощады, не вздрагивает, не трепещет, ему не оставлено даже этого; сейчас он прильнет губами к предмету, который более всего внушает ему ужас:

В ставку великий Приам незаметно вошел и, приблизясь,

Обнял колени Пелида и стал целовать его руки, —

Страшные, кровью его сыновей обагренные руки.12


Вид человека, доведенного до такой степени несчастья, леденит почти как вид трупа.

Так же, как если убьет человек в ослепленье тяжелом

Мужа в родной стороне и, в другую страну убежавши,

К мужу богатому входит и всех в изумленье ввергает,

Так изумился Пелид, увидав боговидного старца;

Так изумилися все и один на другого глядели.13


Но пройдет лишь мгновение, и самое присутствие страдальца будет забыто.

Плакать тогда об отце захотелось Пелееву сыну.

За руку взяв, от себя старика отодвинул он тихо.

Плакали оба они. Припавши к ногам Ахиллеса,

Плакал о сыне Приам, о Гекторе мужеубийце.

Плакал Пелид об отце о своем, и еще о Патрокле.

Стоны обоих и плач по всему разносилися дому.14


Не бесчувственность побудила Ахилла одним мановением оттолкнуть на землю старца, обнимавшего ему колени; напротив, слова Приама, вызвав у него в памяти образ старого отца, тронули его до слез. Просто он вдруг обнаруживает себя столь свободным в своих отношениях, в своих движениях, как если бы его колен касался не умоляющий человек, а бездушный предмет. Любое человеческое существо рядом с нами обладает некой властью одним своим присутствием остановить, задержать, изменить любое движение, намеченное нашим телом. Прохожий заставляет нас свернуть с дороги иным образом, чем это сделала бы табличка с надписью. Когда мы дома одни, мы встаем, ходим по комнате и снова садимся не так, как если бы у нас был гость. Но это необъяснимое влияние человеческого присутствия теряется у людей, которых одно нетерпеливое движение другого человека может лишить жизни – и еще прежде, чем его мысль успеет приговорить их к смерти. Перед этими людьми другие ведут себя так, будто их здесь нет; в свою очередь, перед угрозой быть мгновенно превращенными в ничто они как будто и сами превращаются в ничто. Толкнешь их – они упадут, а упавши, останутся на земле до тех пор, пока кому-нибудь не придет в голову их поднять. Но даже если их поднимут, если их удостоят теплого слова, они все равно не решатся принять это воскрешение всерьез, не посмеют выразить свое желание; раздраженный голос моментально повергает их в молчание.

Так он сказал. Испугался старик и послушал приказа.15


В лучшем случае умоляющие, однажды получив милость, вновь становятся такими же людьми, как и остальные. Но есть существа более несчастные, которые, не умирая, остаются вещью в течение всей жизни. В их днях нет больше ни отрады, ни простора, ни места для воли, которая исходила бы от них самих. Это не значит, что их жизнь суровее, чем у других, или что они поставлены ниже в социальном отношении; просто это уже иная человеческая порода – компромисс между человеком и трупом. Что человек может быть вещью – это противоречит логике; но когда невозможное делается реальностью, тогда противоречие становится в душе разрывом. Ежеминутно эта вещь стремится быть мужчиной, женщиной – но ей это ни на миг не удается. Смерть, растянувшаяся на целую жизнь; жизнь, которую смерть парализовала задолго до того, как ее прекратить.

Вот участь, которая ждет девственную дочь жреца:

Не отпущу я ее! Состарится дочь твоя в рабстве,

В Аргосе, в нашем дому, от тебя, от отчизны далёко,

Ткацкий станок обходя и постель разделяя со мною.16


Молодую женщину, молодую мать, жену царского сына, такая судьба ожидает:

Будешь, невольница, в Аргосе ткать для другой, или воду

Станешь носить из ключей Мессеиды или Гиппереи:

Необходимость заставит могучая, как ни печалься.17


А вот что суждено мальчику, наследнику царского скипетра:

Быстро отсюда их всех увезут в кораблях быстролетных,

С ними со всеми – меня. И сам ты, о сын мой, за мною

Следом пойдешь, чтобы там неподобную делать работу,

Для господина стараясь свирепого…18


Такая судьба ребенка в глазах его матери страшна, как сама смерть; супруг желает погибнуть прежде, чем увидит, как эта судьба свершится над его супругой; отец призывает все кары неба на войско, которое обрекает на такую судьбу его дочь. Но на кого обрушивается эта жестокая судьба, в тех она стирает способность проклинать, возмущаться, сравнивать, размышлять о будущем и о прошлом, почти что даже и вспоминать это прошлое. Ибо не дело раба – хранить верность своему городу и своим умершим.

Зато когда пострадает или умрет один из тех, кто отобрал у него все, разграбил его город, перебил у него на глазах его родных, вот тогда-то раб плачет. А почему не плакать? Ведь только тогда ему и позволены слезы. Они ему даже вменены в обязанность. Впрочем, слезы у раба разве не готовы излиться всякий раз, когда за плач не угрожает наказание?

Так говорила, рыдая. И плакали женщины с нею, —

С виду о мертвом, а вправду – о собственном каждая горе.19


Ни в какой ситуации рабу не позволено выразить чего-либо другого, как только сочувствие своему господину. Вот почему, если среди столь мрачной жизни в душе раба и возникнет некое чувство, способное ее согреть, оно будет не чем иным, как любовью к господину. У раба для способности к любви любой другой путь закрыт – подобно тому, как оглобли, вожжи и удила не дают запряженному коню идти никаким путем, кроме одного. И если каким-то чудом рабу представится надежда некогда вновь стать кем-то, – до какой степени не дойдут его признательность и любовь к тем самым людям, перед которыми его недалекое прошлое должно было бы внушать ему один только ужас:

Мужа, которого мне родители милые дали,

Я увидала пронзенным пред городом острою медью,

Видела братьев троих, рожденных мне матерью общей,

Милых сердцу, – и всех погибельный день их настигнул.

Ты унимал мои слезы, когда Ахиллес быстроногий

Мужа убил моего и город Минеса разрушил.

Ты обещал меня сделать законной супругой Пелида,

Равного богу, во Фтию отвезть в кораблях чернобоких,

Чтобы отпраздновать свадебный пир наш среди мирмидонцев.

Умер ты, ласковый! Вот почему безутешно я плачу!20


Никто не теряет больше, чем раб; ведь он теряет всю свою внутреннюю жизнь. И он не вернет ее, даже в малой степени, разве что появится возможность изменить свою участь. Таково царство силы: оно простирается так же далеко, как и царство природы. Ведь и природа, когда требуют ее жизненные нужды, заглушает всю внутреннюю жизнь – и даже материнскую скорбь:

Пищи забыть не могла и Ниоба сама, у которой

Разом двенадцать детей нашли себе смерть в ее доме, —

Шесть дочерей и шесть сыновей, цветущих годами.

Стрелами юношей всех перебил Аполлон сребролукий,

Злобу питая к Ниобе, а девушек всех – Артемида.

Мать их с румяноланитной Лето пожелала равняться:

Та, говорила, лишь двух родила, сама ж она многих!

Эти, однако, хоть двое их было, но всех погубили.

Трупы кровавые девять валялися дней. Хоронить их

Некому было: народ превращен был Кронионом в камни.

Их на десятый лишь день схоронили небесные боги.

Вспомнила все ж и Ниоба о пище, как плакать устала.21


Не передать острее горе человека, чем изобразив его потерявшим способность чувствовать свое горе.

С того момента, как сила приобретает власть над жизнью и смертью другого человека, она так же тиранически правит его душой, как и смертельный голод. Она правит с таким холодом, с такой суровостью, будто власть безжизненной материи. Человек, повсюду чувствующий себя столь слабым, и посреди городов так же одинок, и даже еще более одинок, чем тот, кто потерялся в пустыне.

Глиняных два кувшина есть в зевсовом доме великом,

Полны даров, – счастливых один, а другой – несчастливых.

…………………………………………………….

Тот же, кому только беды он даст, – поношения терпит,

Бешеный голод его по земле божественной гонит,

Всюду он бродит, не чтимый никем, ни людьми, ни богами.22


Но как без милосердия сила крушит несчастных, так немилосердно опьяняет она всякого, кто обладает ею (или думает, что обладает). На самом деле ею не обладает никто. Люди не разделяются в «Илиаде» на побежденных, рабов и просителей, с одной стороны, и победителей и вождей – с другой. Здесь нет ни одного человека, который в какой-то момент не был бы вынужден склониться перед силой. Воины, хотя они свободны и отлично вооружены, не менее других несут бремя ее велений и ударов.

Если же видел, что кто из народа кричит, то, набросясь,

Скиптром его избивал и ругал оскорбительной речью:

«Смолкни, несчастный! Садись-ка и слушай, что скажут другие,

Те, что получше тебя! Не воинствен ты сам, малосилен,

И не имел никогда ни в войне, ни в совете значенья».23


Терсит дорого платит за свои слова, хотя они вполне разумны и подобны словам Ахилла.

Молвил и скиптром его по спине и плечам он ударил.

Сжался Терсит, по щекам покатились обильные слезы;

Вздулся кровавый синяк полосой на спине от удара

Скиптра его золотого. И сел он на место в испуге,

Скорчась от боли и, тупо смотря, утирал себе слезы.

Весело все рассмеялись над ним, хоть и были печальны.24


Но и сам Ахилл, гордый, никем не побежденный герой, в самом начале поэмы предстает плачущим от унижения и бессильной боли, когда на его глазах увели женщину, что он хотел сделать своей женой, а он не осмелился даже противоречить.

Тотчас покинул,

Весь в слезах, друзей Ахиллес и, от всех в отдаленьи,

Сел близ седого прибоя, смотря в винночерное море…25


Агамемнон сознательно унижает Ахилла, желая показать, кто тут хозяин:

…чтобы ясно ты понял,

Силой насколько я выше тебя, и чтоб каждый страшился

Ставить со мною себя наравне и тягаться со мною!26


Но спустя несколько дней сам верховный вождь, в свою очередь, плачет, вынужденный смириться, умолять, и ему еще больнее оттого, что эти мольбы напрасны.27


Ни один из сражающихся не избавлен и от того, чтобы испытать бесчестие страха. Герои трепещут, как и все прочие. Один только вызов Гектора приводит в замешательство всех греков без исключения, кроме разве что Ахилла и его воинов, которые отсутствуют.

Так он сказал. В глубочайшем молчаньи сидели ахейцы.

Вызов стыдились отвергнуть, равно и принять ужасались.28


Но стоило выступить вперед Аяксу, и страх овладевает противоположным лагерем:

Трепет ужасный объял у троянца у каждого члены;

Даже у Гектора сердце в могучей груди задрожало.

Но уж не мог он никак отступить и в фаланги троянцев

Скрыться назад…29


Через два дня и Аякс испытает ужас:

Зевс же, высоко царящий, испуг ниспослал на Аякса.

Стал он в смущении, за спину щит семикожный закинул,

Вздрогнул, взглянувши, как зверь, на толпу…30


Сам Ахилл однажды затрепещет и завопит от страха, правда, не перед человеком, а перед рекой. За исключением Ахилла, абсолютно все персонажи показаны нам в какой-то момент побежденными. Доблесть героя меньше участвует в решении исхода борьбы, чем слепой рок, представленный золотыми весами Зевса:

Взял промыслитель Кронид золотые весы, и на чаши

Бросил два жребия смерти, несущей печаль и страданья, —

Жребий троян конеборных и меднодоспешных ахейцев.

Взял в середине и поднял. Ахейских сынов преклонился

День роковой. До земли опустилася участь ахейцев.31


Этот рок, будучи слепым, устанавливает что-то вроде справедливости, тоже слепой, которая настигает людей, взявшихся за оружие, карой возмездия. «Илиада» сформулировала этот закон задолго до Евангелия и почти в тех же терминах:

Равен для всех Эниалий: и губящих также он губит.32


Каждому ли из людей с рождения суждено страдать от насилия? – вопрос, на который власть обстоятельств запирает человеческий разум, как на ключ. Ни сильный не силен абсолютно, ни слабый не слаб абсолютно, но ни тот ни другой не знают этого. Оба не верят, что они суть одно и то же: слабый не считает себя подобным сильному, как и тот не рассматривает его в этом качестве. Обладающий силой проходит сквозь среду, не оказывающую сопротивления, и в человеческой массе вокруг него никто не проявляет нормального человеческого свойства – образовывать между порывом к действию и действием краткий интервал, который занимает мысль. Где не находится места для мысли, там не остается места ни для справедливости, ни для осмотрительности. Вот почему люди с оружием поступают так жестоко и безрассудно. Их копье пронзает безоружного врага, поверженного к их ногам; они торжествуют над умирающим, расписывая ему те бесчестия, которым будет подвергнуто его тело33. Для Ахилла так же естественно заклать двенадцать троянских юношей над погребальным костром Патрокла, как для нас – срезать цветы на могилу34. Сильные, в то самое время как используют свою власть, никогда не раздумывают, что последствия их поступков, в свой черед, однажды пригнут к земле их самих. Когда ты можешь одним словом заставить старца умолкнуть, затрепетать и повиноваться, разве подумаешь о том, что проклятия жреца будут иметь важность в очах небожителей?35 Разве удержишься отобрать у Ахилла любимую им женщину, если знаешь, что ни она, ни он не посмеют воспротивиться? Ахилл, с удовольствием наблюдая за жалким бегством греков, разве может подумать, что это бегство, которое происходит теперь и будет прекращено по его воле, приведет к гибели его друга, а затем и его самого? Получается, что те, кого судьба одалживает силой, гибнут из-за того, что слишком полагаются на силу.

Их гибель неизбежна: не считая свою силу ограниченной величиной, они и свои отношения с другими не рассматривают как баланс неравных сил. Присутствие других людей не обязывает их делать в своих движениях паузы, из которых только и происходит наше внимание к себе подобным. Из чего они выводят, будто судьба предоставила им право на всё, а тем, кто ниже их, не позволено ничего. По этой причине они выходят за пределы силы, которая им принадлежит. Они неминуемо нарушают границы, забывая, что их сила ограниченна. Отчаянно отдаются они на волю случая, и вещи больше им не повинуются. Иногда им везет; в другой раз случай им препятствует, и вот, они оказываются наги перед лицом несчастья, утратив доспехи могущества, чем прикрыть душу, утратив всё, что помогло бы им сдержать бессильные слезы.

Статьи и письма 1934–1943

Подняться наверх