Читать книгу Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919 - - Страница 6

Часть первая
Война
Глава 2
В юнкерском училище

Оглавление

Как-то на одном собрании, после моей горячей речи о необходимости подчинить все интересы войне, Керенский заметил, что, если я хочу быть последовательным, я сам должен идти на войну.

– Не беспокойтесь, – с раздражением ответил я ему, – вы меня вскоре увидите в военном платье.

И действительно, с 1 декабря я преобразился в юнкера Павловского военного училища, в «павлона», как нас называли тогда. Трудно представить себе больший контраст, чем это превращение представителя вольной профессии в предмет цуканья[17] и неустанной муштровки.

Уже первые впечатления изумили меня. Мы, новички, стояли еще разношерстной толпой в очереди на докторский осмотр, когда все здание (а здание было выстроено на славу прочно, николаевскими временами дышали стены двухаршинной ширины) стало дрожать от мерных ударов наверху. Причем до нас доносились какие-то странные истерические крики, значения которых мы не могли разобрать. В тот же день я узнал, в чем дело: это воспитанники шли ротами в столовую, держа «ногу твердо», то есть выбивая ногами изо всех сил, причем старшие в качестве погонщиков шли по сторонам, выкрикивая все время «лева-права» или «ать-два-три-четыре».

К концу моего пребывания в училище начальство вынуждено было само прекратить эти прогулки, так как здание не выдержало и полы стали давать трещины. Но в первое время, дивясь себе и другим, я выбивал ногой, как другие, причем единодушное мнение моего начальства было, что я феномен по неумению ходить и в особенности махать руками.

Вечером новая неожиданность. Мы, юнкера, остались в роте одни, без офицеров – все вчерашние студенты, помощники присяжных поверенных; словом, молодежь. Казалось бы, можно на минуту позабыть о махании руками и поворотах головы… Но не тут-то было! Нам, новичкам, или, как мы назывались по-юнкерски, «козерогам», надо было представляться «старшему учителю», тоже юнкеру старшего выпуска, то есть поступившему в училище двумя месяцами раньше. Процедура состояла в том, что надо было пройти «вольно», то есть махая руками, шагов двадцать, потом, за четыре шага до старшего учителя, поднять руку к фуражке, держа ногу твердо, а за два шага остановиться и произнести стереотипную фразу: «Молодой человек со стороны, фамилия такая-то, представляется по случаю зачисления в Павловское военное училище». Потом – полуоборот направо, не отрывая глаз от учителя, и с первым шагом отвести руку от фуражки, повернуть одновременно голову и отойти в сторону. Мне, как и другим товарищам, с трудом давались эти первые шаги служения войне, и при общем смехе мне пришлось проделать это раз десять, пока прихотливый вкус старшего был удовлетворен.

Каждый день приносил что-нибудь новое и неожиданное. Прежде всего и неприятнее всего поразило отсутствие отпусков. Занятия были только до 5 часов, после же вечер был совсем свободный, проводимый обычно самым нелепым образом, в рассказывании анекдотов и прочем.

Почему бы не иметь права выйти и посетить семью или знакомых? Но не тут-то было. Отпуск полагался всего два раза в неделю, и притом не сразу после поступления в училище, а лишь недели через две после того, как воспитанник достаточно усвоит правила отдания чести.

Увы, я был совершенно не способен к премудростям шагистики, одинаково плохо отдавал честь, как «с поворотом головы налево», так и «с поворотом ее направо», и приводил учителей в полное отчаяние своим неуклюжим вставанием во фронт.

С большим трудом, после целого ряда экзаменов и переэкзаменовок, удалось получить разрешение покинуть училище на несколько часов, и то лишь после того, как я сообщил, что моя квартира почти рядом с училищем, причем мне даны были настоятельные советы – не ходить по улицам, немедленно идти домой и сидеть там безвыходно. Но и это еще не все… Сама процедура выхода была крайне тягостной и связанной со многими затруднениями, рапортами, докладами, поворотами, топаньем и отданием чести.

Особенно были неприятны и много огорчения доставляли «старшие». Воспитанники, пробывшие в училище два месяца, переводились в разряд старших, пользовавшихся известной дисциплинарной властью. Из них же набиралось младшее начальство, причем, конечно, выбирались наиболее подходящие, то есть грубые формалисты, придиры и крикуны. В этом выборе начальство проявляло замечательную проницательность, и очень редко случалось, чтобы выбор был неудачен. И новое начальство изо всех сил старалось оправдать оказанное ему доверие, доводя своей грубостью и придирчивостью до слез робкие и слабые натуры среди подчиненных.

Особенно большой простор для придирчивости давали правила укладки платья перед сном. Платье должно было быть уложено в строго определенном порядке таким образом, чтобы белье, брюки, гимнастерка и пояс вместе составляли правильную фигуру, в 8 дюймов ширины и длины и около 5 дюймов высоты. Несмотря на все старание, поношенное платье не хотело укладываться в законные формы. И ретивым «старшим» доставляло особое удовольствие обходить столики по ночам и будить, иногда по несколько раз, неудачного геометра за торчащий кончик гимнастерки и недостаточно приглаженные носки. Подобная придирчивость с одной стороны порождала мелочность с другой. И помню великое торжество моих товарищей по выпуску, когда однажды мне удалось «посадить в лужу» одного из самых неприятных, глупых и придирчивых старших. Дело было за столом во врем обеда. Старший о чем-то спросил моего соседа. Тот по простоте душевной ответил:

– Я не знаю, господин старший.

– Надо отвечать «не могу знать», а не «не знаю», – наставительно отметил старший.

– Позвольте доложить, – вмешался я в разговор.

– Ну, докладывайте, в чем дело?

– Нам батальонный командир запрещает на уроках произносить «не могу знать» и всегда напоминает поговорку Суворова, что «немогузнаек» надо быть по мягким частям пониже спины.

Весь стол окаменел от изумления перед моей дерзостью и ожидал, что будет дальше. Дело закончилось тем, что курсовой офицер вызвал меня перед строем роты и сделал сравнительно, впрочем, мягкое внушение за «тон» моего замечания, но такое же внушение было сделано и старшему за неуместный формализм.

Все эти мелочи, забавные издали, но весьма тягостные во время переживания, мешали и искажали занятия, которым я пытался отдаться со всем жаром. Везде приходилось сталкиваться с чрезвычайной формалистикой и очень много времени тратить на зубрежку таких уставов, которые могли пригодиться только в мирное время. Но наши офицеры привыкли отождествлять военную жизнь с исполнением определенного количества уставов и не могли примириться с мыслью, что офицер военного времени может не знать каких-нибудь мелочей распорядка в казармах. Впрочем, и при желании они ничему иному не могли нас научить, так как невежество рядовых офицеров было поразительное. И волей-неволей приходилось зубрить правила о том, когда в казармах могут быть выдаваемы дрова, или что должен сделать подчиненный, если встретит начальника на узком месте, или обязанности барабанщика.

При некоторой способности короткое время удерживать в голове громадное количество сведений я скоро знал уставы лучше офицеров и несколько раз доставил себе удовольствие «посадить в лужу» офицера, особенно одного штабс-капитана, читавшего уставы и славившегося своим формализмом.

Все это было, конечно, страшно мелочно. Например, во время экзамена по винтовке, где все, казалось, должно быть направленным на существо дела, штабс-капитан все время придирался к чисто формальным мелочам, требуя не только знания техники, понимания соотношения частей и умения разбирать винтовку, но и того, чтобы все это делалось по уставу. Так, при ответе одного из товарищей он прервал:

– Это не по уставу… Защелку магазинной коробки надо вынимать большим и указательным пальцами правой руки, а не большим и средним… Уж коли изучать уставы, так надо по уставу…

– Господин капитан, позвольте доложить, – вмешиваюсь я с места.

– В чем дело?

– В наставлении сказано, что защелку надо вынимать именно большим и средним пальцами.

Проверили по уставу – оказалось, я прав. Юнкера торжествуют и ликуют. Но через день – месть.

Начало урока. Входит штабс-капитан – он был в этот день дежурным по батальону – грустный, озабоченный и унылый. Садится и произносит меланхолическим голосом:

– Юнкер Станкевич.

– Здесь, господин капитан.

– Видите ли, юнкер Станкевич, когда сегодня все роты шли в столовую, я стоял и внимательно смотрел, как юнкера идут. И знаете, кто шел хуже всех?

– Никак нет, господин капитан.

– Вы шли хуже всех. Садитесь, юнкер Станкевич.

Но мы жили не только в атмосфере мелочей и формалистики, но и в атмосфере вечного страха. Наказание лишением отпуска, внеочередными нарядами и карцером сыпались как из рога изобилия, особенно на новичков. Сыпались неожиданно, непредвиденно, неустранимо; сыпались за пустяки, за случайные промахи и даже совсем без промахов – при мне был случай назначения карцера за недостаточно веселый взгляд.

Мне «всыпали» четыре наряда за то, что, будучи дежурным, не вышел в коридор роты навстречу ротному командиру с рапортом, хотя накануне дежурный получил выговор от батальонного командира именно за то, что рапортовал ему в коридоре – «вне помещения роты».

Как-то, уже под конец пребывания в училище, в разговоре с моим товарищем я жаловался на ту психологию вечного страха перед какими-то бедствиями и напастями, которые подкарауливают на каждом шагу, из-за каждого угла. Мой товарищ, уже отделенный командир, смеялся и говорил, что теперь, сделавшись «старшим», он начал чувствовать себя вполне уверенно и не думает, чтобы мог попасться. По странной иронии судьбы через полчаса во время самого мирного урока топографии мой бедный отделенный улыбнулся невпопад как раз в то время, как преподаватель запутался в объяснениях существа горизонталей. Преподаватель решил, очевидно, что улыбка относится к нему, и засадил отделенного на пару суток в карцер. Но этим его бедствия не кончились: на следующее утро он опять «заскочил». Один из младших юнкеров его отделения ответил что-то невпопад батальонному командиру. Батальонный командир решил, что такое грубое незнание объясняется недостаточным вниманием отделенного, и засадил его уже на восемь суток…

В этой жизни, с утра до вечера полной напряженности, внимания к мелочам и опасений, большие мысли, естественно, исчезали. Даже война была мало заметна в училище. В роте очень удивились, когда я принес собственную карту военных действий и просил разрешения повесить ее в помещении роты, да и тогда очень немногие следили по карте за моими флажками. Военный порыв, который был, несомненно, во многих, невольно приобретал какой-то пассивный, недеятельный характер.

Сперва я был склонен объяснять все эти особенности юнкерской жизни складом нашего училища, которое издавна славилось суровостью своего режима. Но впоследствии, ознакомившись с другими частями военного механизма, я понял, что это определенная система.

В системе этой нет места доверию к чувству и мысли человека. Порыв, воодушевление, настроение, убеждение – все это ненадежно, непрочно. Война же требует уверенности, что всякий приказ будет всегда выполнен. Механизи-рование человека, превращение его в автомат, исполняющий приказ безусловно просто потому, что это приказ, – вот задача военного воспитания.

Поэтому – «голову выше, ногу тверже, здесь вам не университет», в атмосфере страха и формализма. И быть может, что для своих задач эта система была правильной и единственно целесообразной. Помню яркие моменты, когда непривычные слова и вещи царапали почти физическим ощущением какого-то беспорядка, неправильности, противоестественности и бездушности. Например, при разборе винтовки нам объясняли устройство штыка и задали вопрос: зачем у штыка имеются выемки, или «долы», и кощунством прозвучало объяснение:

– Для того, чтобы легче стекать крови.

Хотелось в первую минуту с отвращением отбросить в сторону штык, хотелось, по крайней мере, осмыслить эту фразу, найти примирение с ней. Но некогда, офицер объясняет дальше, заставляет повторять, грозит взысканиями за невнимание к вопросу, какой стороной отвертки надо отвинчивать очередной винт… Потом всего пять минут перерыва, во время которого надо переодеться с ног до головы для строевых занятий. Потом усиленная муштра. Потом в строю, выбивая ногой и махая руками, в столовую на обед. Потом подготовка к репетиции. Молитва и еще упражнения в отдаче чести, иначе завтра не пустят в отпуск. Потом сон. А на другой день мы на этот же вопрос, уже все, радостно, что помним объяснение, хором кричим:

– Для того, чтобы легче стекать крови!

А через месяц – уже сами объясняли другим.

* * *

Но были, несомненно, и хорошие стороны в этих первых шагах военной жизни. Постоянные физические упражнения освежили всех нас, слишком много сидящих и неподвижных горожан. Я постоянно раньше страдал простудой, и мне казалось, что здесь я просто погибну от сквозняков, на которые должен был выходить разгоряченным после строевых учений. Но доктор только улыбнулся на мои жалобы, и я, сам не замечая того, привык к новой жизни настолько, что стал даже бравировать, выбегая во время большой перемены на двор в самые лютые морозы в одной гимнастерке и без фуражки и катаясь с гор на салазках, дыша всей грудью морозным воздухом.

К началу весны нас отправили в лагерь для практических занятий на местности. Пробыли там две недели, как раз во время перелома от зимы к весне: когда приехали, все еще было покрыто снегом. В первые дни промокали насквозь от маршировки в дырявых сапогах по тающему снегу. Потом вязли на фунт в размокшей глиняной почве. Под конец – дни были теплые, – бродя по окрестностям, наслаждались весенним солнцем. Все время приходилось решать разнообразные тактические задачи: на сторожевое охранение, на наступление, на укрепление позиций; приходилось делать съемки. Но это заставляло все время внимательно приглядываться к местности, ко всем холмикам, бугоркам и изгибам лощин, отмечая всякий кустарник, рощу. Это усиливало близость к природе. Такую весну мало кто из нас видел в течение всей жизни…

Учение подвигалось к концу. Появился досуг. И тут военно-технический интерес мог находить беспрепятственное удовлетворение. В целом преподавание в училище скорее душило интерес, чем вызывало его. Но, быть может, это участь всякого среднего преподавания. Но мы имели и исключение – лекции по тактике были полны подлинного интереса и примечательности. Их читал полковник, уже успевший побывать на войне, попасть в плен с тяжелой раной, освободиться (он, будучи парламентером, по ошибке был обстрелян) и вернуться преподавать в училище. Он любил войну и рассказывал о ней с восторженной страстью. Глаза горели, весь он воодушевлялся, каждое правило пояснял тысячью примеров из жизни, из военных воспоминаний, из опыта маневров, из литературы… Он невольно заражал своей страстностью и других. Он тоже был беспощаден и суров в требованиях и в формализме. Но подлинная страсть к военному делу наполняла этот формализм содержанием.

Он верил в военное дело и старался передать эту веру и нам, посвятив несколько лекций доказательствам, что война свойственна природе человека. И странно – даже самые отъявленные лентяи, жестоко страдавшие от его требовательности, гордились тем, что они проходят тактику под его руководством. Но это было исключение в унылой и серой атмосфере казенных стен.

* * *

Наш выпуск в виде исключения держали в училище не четыре, а целых пять месяцев. Две недели последнего, дополнительного месяца мы провели в лагере, но последние две недели мы ничего не делали. Досугом этих дней я старательно воспользовался для чтения военных книг. Особенно тщательно я ознакомился с историей японской войны и знал чуть ли не наизусть все перипетии таких сложных боев, как под Ляояном и Мукденом. И у меня при чтении складывалось впечатление: войны не было. С русской стороны не было проявлено ничего, что можно было назвать хотя бы защитой. Все этапы войны неопровержимо свидетельствовали, что армия не умела воевать: жалкие попытки маневров неизменно оканчивались неудачей, защита сводилась к отступлению. Войны не было не только духовно, но и технически.

* * *

Выход из училища – целое событие для юнкера. Ведь все мы были «нижние чины». И вся система училища была построена на подчеркивании принципа громадной разницы между офицером и нижним чином. И всем нам, уже пропитанным военным духом, казалось крайне заманчивым, чуть ли не переходом через какую-то пропасть, надеть погоны, хотя бы с одной звездочкой. И некоторые, в особенности из воспитанников кадетских корпусов, забавляли нас всех своими вдохновенными рассуждениями, как это будет «тонно» надеть галифе и фуражку с кокардой и всунуть пятерку первому солдату, отдавшему честь.

17

Цуканье – явление в дореволюционных военных училищах, родственное дедовщине.

Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919

Подняться наверх