Читать книгу Холодный вечер в Иерусалиме - - Страница 3
Памяти Левы К.
ОглавлениеЭто все записано со слов великой жительницы еврейской столицы, гражданки Нинки АЭС Марлинской. Всех своих женщин Витя Кроненберг называл по имени и второй фамилии АЭС, они все были АЭС, некоторая объяснимая слабость. АЭС – это известно, что такое, не будем здесь расшифровывать, все и так знают.
Мой взрослый наблюдательный сын, хоть и похожий на киноактера, но не а грейсер хохем, по-моему, если честно, часто говорит мне, что каждые два-три года у меня в обиходе появляется любимое словцо из неизвестного и необъяснимого советского прошлого, которое я применяю к месту и ни к месту, просто для связи мыслей и чувств. Я всегда осаживаю сына:
– Что ты говоришь, какое такое словцо? Это неправда.
– Ну, вот, например, ты повторял слово «цниус» несколько лет назад и сейчас еще вставляешь его там и тут, потом ты говорил слово «а грейсер хохем» всем, над кем насмехаешься. Разве нет? Надо мной, например. А теперь вот ты стал повторять несусветное словцо «ануйсворф» и отвечаешь, что это большое ругательство и оскорбление. Что это, отец, такое? Что означает слово «ануйсворф»?
У Кроненберга было достаточно стандартное для человека его происхождения и судьбы телосложение. И одежда тоже, конечно, подходила для образа лишнего и даже постороннего этому месту человека. Все в нем было на своем месте: застегнутая до горла бурая ковбойка, какой-то обвисший пиджак, башмаки, щетина на широком лице с бесцветными глазами. Даже учитывая его трехдневное пьяное скитание, он как-то перебирал в своем загуле. Этот мужчина как бы не подходил к иерусалимской осенней (зимней?) действительности. Он вообще никуда не подходил, если честно. Просто он этого еще не знал.
Витя был плотен и одновременно сутуловат, что при его общей солидности выглядело почти пугающе. Взгляд его бледных глаз не выражал ничего, кроме разве что некоторой вселенской тоски и равнодушия. Старая советская широкополая, серого цвета шляпа, с некогда черного цвета шелковой лентой, добавляла к этому интернациональному бродяжьему образу неприкаянности и отторжения от действительности. «Я здесь ни при чем», – как бы говорило его белое тяжелое лицо римского патриция с челкой и светлыми, как бы невидящими глазами.
Витя долго топал своим расхлябанным, лишенным собранности шагом, от университетского кампуса в Гиват Раме к выходу из города, благо было прохладно и даже холодно. У автовокзала он отдохнул на каменной лавочке под внимательными взглядами юных собранных патрульных в серой форме пограничной охраны, дежуривших у входа. Он выпил воды на другой стороне улицы Яффо из фонтанчика, встроенного в обтесанную скалу базальтового камня. Ему вдруг пронзительно и остро захотелось есть, за последние два дня он ничего не ел. Он вспомнил об этом, и есть захотелось еще больше. Он прошел, неловко огибая кучи строительного мусора, до круглой площади небольшого диаметра с насыпанной свежей землей посередине и остановился, задыхаясь от усталости и жалости к себе.
Временами выглядывало солнце, освещая скудный городской пейзаж, накрытый и посеченный многодневным дождем, и скрываясь за наползающими клубящимися облаками. Обойдя огромное, нелепо-серое здание телевидения, с серым забором, отходившим от него вдоль узкой асфальтированной дороги, Витя остановился и опять сделал привал. Он облокотился о тумбу заграждения, сильным движением отер скомканным клетчатым платком мокрое лицо свое, с которого обильно лились капли пота на плоские серо-рыжие камни площади возле, выругался, тяжело вздохнул и пошел дальше.
Прохожих было мало, потому что было уже позднее утро (около девяти), день не набрал силу. Здесь люди встают рано, потому что надо помолиться, помыться, сделать бутерброды на работу и успеть на эту самую работу, любит трудиться население в еврейской столице и не только в столице, а и вообще. Но Вите все эти законы были не писаны, он жил сам по себе от одного несчастья до другого, от одной неудачи до другой.
Ноги горели – нагрузки, обувь его была неудобна. За зданием телевидения Витя перешел на перекрестке большую дорогу и пошел дальше по правой стороне улицы. Моросил дождь. Изредка проезжали машины, в основном, не занятые такси, в сторону площади Субботы, торопливо передвигались одетые в черное самостоятельные упрямцы в шляпах, одетых в нейлоновую оболочку. От дождя.
Витя не знал, что происходит сейчас ни в мире, ни здесь. Он не слышал радио, не смотрел телевизор, не читал газет, последние дни его это не интересовало. Ему это не мешало, у него был другой интерес. Он был полностью закрыт на себе, на опьянении и продолжении его. Ему было ни до чего, кроме своего пристрастия.
Витя приехал из Москвы в Иерусалим в мае месяце через Вену (остановка на сутки в замке в Шенау возле густого елового леса за австрийской столицей) полтора года назад. Беседы с молодыми патлатыми ребятами из охраны, которые по ночам гоняли в футбол пластиковым мячиком в коридоре на втором этаже. Тогда же он выпил в первый раз кока-колы, получив большую кружку ее от тяжело дышавших после игры парней.
– А что, там у вас, правда, Виктор, медведи в городах гуляют, скажи?
У него в кармане было девяносто два доллара, купленных в Москве официально, а также он, искренне удивляясь, получил какие-то деньги по прилете в аэропорту в Израиле, неизвестно за что.
– Почему «за что»? Страна заботится, – объяснила Вите кудрявая дама еще в соку. Он осторожно сложил деньги в свой парадный пиджак из чесучи, которым гордился. Знаток английского и английской литературы, Виктор говорил об этом пиджаке чужой точной фразой: «как надо, клифт, богато, но неброско». Сейчас он был все в том же выходном пиджаке, пообвисшем и пообносившемся за это время. Пиджак уже побывал в химчистке на улице Штрауса, что помогло ему стать посвежее, но не поновее. Да и как тут обновиться, климат в столице был не для обновления одежды совсем. Здесь шла речь о душе, только о душе, если кто не знает.
У Вити был диплом преподавателя английского языка, он закончил пединститут в Москве когда-то. В нагрудном кармане его знаменитого пиджака лежала сложенная в четыре раза синенькая ассигнация в сто западногерманских марок, подарок знакомого фарцовщика из соседнего дома на Соколе. Однажды, в пригожий московский денек, Витя спас этого кудрявого паренька от облавы на своем грузовике, на котором работал на овощной базе. Дело было возле зоопарка, он случайно проезжал мимо и вывез, сделав крутой вираж, знакомого от неприятностей подальше, ну, так случилось. И вот спасенный отблагодарил Витюшка́ перед эмиграцией в знак уважения. Между прочим, Витя рисковал тогда серьезно, во время поступка, так сказать, эвакуации.
Парень пришел к нему домой. Сложная женщина Нина Андреевна, мать Вити, прекратившая с ним разговаривать из-за самовольного, безумного, необъяснимого поступка, молча впустила его и ушла к себе. Ничему не удивлявшийся гость, зайдя в комнату к Вите, стоя в пыльном луче майского московского солнца, спросил его:
– Ты в этом полетишь? – показав рукой на новый чесучовый пиджак, висевший на спинке венского стула.
– Да, мой клифт, – с гордостью ответил Виктор.
На это гость извлек из кармана джинсов ассигнацию в сто германских марок, сложил ее напополам, потом еще раз напополам – и получившийся аккуратный квадратик нежно опустил в карман пиджака Виктора. Квадратик этот беззвучно исчез в шелковых черных недрах.
– Подарок тебе от меня, Витя, – с этими почти торжественными словами он крепко пожал руку Вити, приобнял его и вышел прочь. Кличка его среди окрестных ребят была, кажется, Фред, больше Витя о нем ничего не знал. А он, получается, знал о нем все, или многое. Фред и Фред, ну что еще сказать, теперь это уже не так и важно.
Обогащенный и возбужденный Виктор со своим единственным чемоданом на оплаченном государством такси въехал в середине глубокой ночи в Иерусалим под черным прозрачным небом с двумя одинокими звездами и, забросив вещи у бывшего приятеля по подпольным сионистским вечерам в Москве, сразу в одиночестве отправился в Старый город помолиться у Стены. Он очень хотел сказать спасибо Всевышнему за все. Эпизод из его жизни. Таким он был тогда, полтора года назад.
Утром, не спавший и не чувствовавший никакой усталости, он, пройдя вверх по городу метров двести пятьдесят, записался в ульпан в Народном доме, в котором хотел фундаментально изучать иврит. Так его научил хозяин квартиры, убегавший на работу. Параллельно этот человек учил Закон и участвовал в каких-то заседаниях комитетов помощи, блестящие глаза его, глаза человека, подбирающегося к истине, говорили о безоговорочной гармонии жизни.
– Возьми, пожалуйста, сто лир, они тебе понадобятся, Витя, – сказал хозяин гостю, положил на стол купюру, и повернувшись, вышел на лестницу, не ожидая ответа. Его комната с узкой койкой, вешалкой, полкой, заставленной книгами, обшарпанным столом и двумя табуретками говорила о крайней бедности владельца.
Секретарша ульпана даже показала Виктору издали его будущую учительницу. Женщина была небольшого роста, собранная, смуглая, с несколько смазанным профилем, похожая на депутата Краснопресненского райсовета от большого НИИ, с которой Виктор когда-то встретился наедине, но все равно безрезультатно. Бывали в его жизни неудачи, мы же говорили. Хотя, возможно, это и была удача, кто знает, чем могла его одарить молодая и энергичная активистка. Спектр ее подарков был очень широк. Но на иерусалимской учительнице даже было некое подобие приталенного пиджачка, конечно, без алого комсомольского значка на узком лацкане, еще чего! Золотая цепочка с камешком на груди, выделанная в городе Сана йеменским потомственным ювелиром с завитыми пейсами и редкой бородкой по фамилии, конечно, Цадок, что значило «ювелир», украшала ее. В Иерусалиме был еще один Цадок, значительный функционер из недавнего прошлого, о нем несколько славных слов позже.
С матерью Виктор не простился, ее не было дома последние два дня до его отъезда. Об отце и речи не было. Мать, сильная властная женщина с замечательной, очень нужной в жизни профессией, служившая на позорной должности, исключила его из числа близких родственников. Она оставила мысль отговорить его от отъезда и проходила мимо него, как будто бы ее любимый талантливейший сын Витя не существовал в природе и даже в дизайне квартиры. Она уже не спрашивала себя: «В кого он такой пошел?» – ответ знала давно. Ее истерическая любовь к родному ребенку жила в ее сердце всегда.
Виктор быстро устроился на работу. Подошел к шестиэтажному зданию в переулке, который с другой стороны вел к улице Кинг Девид, и на входе спросил на своем хромающем иврите репатрианта с недельным стажем жизни здесь: «Вам нужен охранник?». К нему вышел управляющий, опытный человек с пронзительным, каким-то лисьим взглядом. Он оглядел Виктора с ног до головы и с головы до ног, своими звериными глазами, видевшими, казалось, насквозь, посмотрел документы, показал на пустой стол в вестибюле и сказал: «Завтра приходи к шести утра, понял меня?». Виктор кивнул, что понял. На другой день без пяти шесть утра он уже заходил в вестибюль и сменял за столиком ночного дежурного, который знаками пытался объяснять Вите его обязанности и поведение.
У Вити была в Москве любимая женщина. У нее было несколько кошачье прекрасное лицо – с зелеными удлиненными глазами, растянутыми скулами, выпуклыми всегда алыми губами («слишком толстые, фу», – картинно жаловалась она, глядя в зеркало за упражнениями с помадой) – и выражение покорного лукавства на нем. Ее звали Нина, Витя про себя несправедливо называл ее Нинкой. Мама Вити также звалась Ниной, Ниной Андреевной, это было довольно удобно для Витюшка́. Он часто говорил, что хотел бы нарисовать Нинкин портрет «приблизительно точными линиями», но рисовать он не умел, и слова его оставались просто словами, если только слова могут оставаться без последствий. Слова, произнесенные или написанные, имеют, как очень давно известно, и вес, и значение. Еще Виктор называл ее АЭС, по причинам личным.
Несколько раз Нина заводила с ним разговор о замужестве. Витя пристально рассматривал убогий городской пейзаж в рамке, висевший на стене, отмалчивался и не реагировал, держа руку на ее теплом бедре, настойчиво поглаживая его и сжимая плоть осторожно и настойчиво.
– Не молчи, пожалуйста, – просила женщина.
– Я не молчу, а напряженно думаю.
Никаким спортом Виктор никогда не занимался. Так, по мелочи. Ходил немного на вольную борьбу. Ему не понравилось крутиться на мосту, упираясь затылком и пятками в пол, что полагалось делать долго и тупо на тренировках. «Еще, Витя, еще, не волынь, в борьбе необходима железная шея», – говорил тренер, гуляя прогулочным шагом возле ребят и шумно дыша. Витя после этой «железной шеи» вообще ушел безоглядно, да он был и ленив ко всему. Ну, какая борьба!
– А какой чудный был мальчик золотой, волосы золотые, глазки ясные, сизые, кожа шелковистая, какой мальчик – и вот на тебе, сионизм проклятый, – нервно говорила сама себе его мама, большой профессор, большой человек, большой влиятельный начальник. Она тяжко вздыхала и продолжала свою бесконечную подлую и грязную работу.
Витя перестал интересоваться каким-либо спортом после ухода из борьбы. Он и так был дюжим мрачным юношей. Виктор внимательно читал книгу Никифора Григора «Римская история». Античный мир интересовал его чрезвычайно. Параллельно с римской историей он читал Ницше и стихи поэтов, у которых все было впереди. У него был в знакомых один кудрявый московский поэт, который писал не всегда понятные, но все равное чудные строки. Такие, например:
«У меня жена машинистка. Мы живем в столице, в Москве. У меня жена машинистка. Ах, жена у меня в голове. Ах, она у меня белоспинна. Вы видали ее нагишом? А деля работу с мужчиной, помогает ему грошом. Треск машинки. В сухой орешник ты попала, моя жена. Так работай скорей, поспешней – в нас обоих ночь влюблена. Ах, скорее, скорей бы креветкой заползти, задышать на ней. – Не забудь передвинуть каретку и машинку поставь к стене. О, как сладко поползновенье твоих перстней к моим местам. С жеребячьей дрожью в коленях припадаю к твоим устам. Ты лепечешь в ночной глубине: – Я сейчас передвину каретку, я сейчас передвину каретку и машинку поставлю к стене».
Мать Виктора внимательно рассматривала свое чадо сквозь сильные плюс пять очки в золотой оправе. Она понимала, что все эти книги в сочетании с уроками иврита составляют взрывоопасное сочетание, но ничего сделать с этим не могла. Сын был не в ее власти, мальчишка жил своей жизнью. Мать горевала и во всем винила отца мальчика, который уже весил к двадцати годам килограмм девяносто и даже девяносто пять, пил много и курил как паровоз. «А какой был красавец, ах, это у него от отца, от мерзавца, от меня он получил волю, силу, но красоту от него», – думала мать, поглядывая на свое чадо, храпящее на диване и уткнувшееся горбатым носом в стену с куском отставших обоев, украшенных желтыми цветочками.
Она давала ему потихоньку таблетки, от которых Виктор мог проспать сутки напролет, «главное, чтобы не пил, не напивался как свинья». Так она считала. Таблетки эти давал ей по-дружески сам Роман Борисович, большой начальник, смежник, обаятельный, мрачный и очень серьезный человек, но не такой, как бывший муж, конечно. Тот был хотя и законченным мерзавцем, но все равно сразу видно, что король, стать, порода, римлянин. До него всем было тянуться и тянуться, и не дотянуться. Эх! Мать же трудно было назвать радушной женщиной, да никто и не называл ее так, какая радушная женщина, о чем вы? Так, дама на иерархическом посту, пробилась и закрепилась, несмотря на сынка.
В голове у нее, за напудренным лбом и сжатыми скулами, постоянно трещали в мозгу молоточки, играя неправильную мелодию, от которой невозможно было избавиться. Просто Шенберг какой-то, который всегда с тобой. Она морщилась и терпела. Однажды поговорила с Роман Борисовичем про некую больную, не обозначив направления. Он, опытнейший и умнейший семит, мгновенно все понял, поглядел, как выстрелил, покачал насыщенной знаниями головой и дал совет, который она выполнить не могла ни в коем случае. На этом все и закончилось. Она все терпела в своей жизни внутри себя, и никакой Роман Борисович никакими лекарствами и советами не мог ей помочь.
– Как вас звать, сударыня? Нина Андреевна? Живите долго и счастливо, Нина Андреевна, а нас с сыном не трогайте, дорогая…
Так сказал бы незабвенный папа Вити, если бы жил в их жизни здесь. Он жил отдельно от них в каком-то далеком месте. «Преподаватель, хи-хи, сказочник, вот ведь недоразумение», – думала об отце Вити Нина Андреевна.
Виктору очень нравилось в Иерусалиме, включая сложности жизни, городской столичный пейзаж, непредвиденные обстоятельства и неудобства. Он привязался к иерусалимской кухне, которая своей острой мясной и овощной насыщенностью примиряла его с любым количеством алкоголя. Виктор полностью растворился в этой жизни, он даже сменил свои советские как бы металлические ботинки со сношенными каблуками на более легкие башмаки фирмы «Амагапер». Они были очень удобными, назывались «палладиум» и были, по слухам, вечными. Они, весом с летние сандалеты, пришлись ему в пору, он не мог нарадоваться на них и говорил, недоверчиво качая головой, глядя на них: «Не верю, так не бывает». В Москве он много мучился с обувью, у него был сорок седьмой размер – и найти что-либо было сложно.
Конечно, выпивать Витя не прекратил, но этот процесс на фоне нового места и новой жизни стал как бы более упорядоченным. Пока упорядоченным, подчеркнем, поначалу. Он держал себя в известных рамках приличия, может быть, потому что здесь не было взрывов недовольства матери и занудных причитаний его любимой, несмотря на занудство, Нинки АЭС, которая с восторгом демонстрировала ему великолепные шелковые ноги во французских колготках, добытых ею за тройную цену с доплатой.
Он полюбил походы на городской рынок с торговыми рядами, которые были переполнены зелеными холмами огурцов и алыми насыпями помидоров… Галилейские яблоки от нежно-желтых и спелых до крепчайших с кислинкой зеленых, огромные груши в жесткой бурой кожуре, схожие с боевыми гранатами времен мировой войны. Затем шли металлические прилавки мясных лавок, на которых лежали желто-розовые тушки кур, огромные багряные куски асадо, подносы, наполненные потрошками за стеклом холодильника, говяжьи бока с торчащими из них мощными ребрами, коричневого цвета копченые индюшечьи хвосты, которые обожал Виктор, полюбивший их за огненный вкус и дешевизну (сейчас их уже трудно найти, причина чему непонятна, может быть, отсутствие в Иерусалиме Вити, неизвестно) – здесь силы посетителя кончаются, и рынок подходит к улице Яффо, а там уже все другое.
Только вспомним, что мы пропустили прилавки под рядом открытых окон на третьем этаже жилых домов вдоль них. Прилавки эти, строго разделенные по специализации, были заполнены пряностями, солениями, затем сухофруктами, жареными семечками и орехами всех сортов, создававшими вокруг горячее чудесное облако…
Здесь пропущены великолепные зеленые заросли зелени, за которыми с трудом был виден продавец, вернее, его затертая кепка и черные брови, сошедшиеся на переносице, и прилавки с синими и зелеными холмами слив, с как бы покрытыми лаком багряными россыпями вишен из южных пригородов Иерусалима и, конечно, пекарни, в которых трудились обсыпанные мукой мужики из Багдада и Алеппо, изготовлявшие лучшие, с сокрушительным запахом, хлеба еврейской столицы.
И многотонные грузовики с забитыми в кузова арбузами из Негева, которые споро разгружали бригады ловких, рукастых почти футбольных вратарей, и дымящиеся противни и мангалы каждые несколько метров, и хлебные лепешки с жареным мясом, которые так любил наш Витюшок К., и не только как закуску, а просто, чтобы утолить голод после смены, поесть досыта, отставив руки с лепешкой вперед от туловища, чтобы не испачкаться выпадающими из нее овощами, кусками зелени и каплями острейшей подливы.
И резвые реактивные кошки, прячущиеся по углам в тени штабелей плоских ящиков из-под болгарского перца и зеленых мусорных баков, проворно перемещающиеся по только им хорошо известным маршрутам под гирляндами свежих синих луковиц чеснока.
В самом начале своей столичной жизни здесь Витя часто брал себе впрок персидские твердые лепешки, которыми ужинал и завтракал (ужинал?) вместе с трехпроцентным творожком (упаковка с изображением домика) и битыми, так называемыми сирийскими маслинами в те очень редкие дни, когда он очищался и пытался, как сегодня говорят, перезагрузиться. «От чего он очищался?» – спросите вы. От водки «Кеглевич» и коньячного напитка «Экстра файн», от чего же еще. Эти напитки переполняли его, и в порядке инстинкта самосохранения он делал перерыв на полдня или на три четверти дня, не больше, иначе никак. А пока Виктор Кроненберг находился в сомнениях и переживаниях, думая о странностях нашего выбора и предпочтениях в новой ситуации.
И все это под слабеющим, все еще мощным иерусалимским послеобеденным солнцем с редкими свежими порывами ветра, набегающего с северных городских холмов. Витя сытый, уже выпивший свою первую порцию, как говорится, под рукав, ожидающий свободного бесконечного вечера, стоял в тяжелом раздумье посреди огромного, еще без прозрачной, не построенной тогда крыши городского рынка, посреди всего этого продуктового, невероятного фламандского раздолья у приветливого входа в огромный винный магазин на центральной улице царя Агриппы и напряженно размышлял, что взять и сколько для души и тела, для радости и кайфа, для продолжения его личного и такого привычного забвения. Это были тяжелейшие и, в принципе, неразрешимые раздумья, никто не мог помочь Виктору Кроненбергу в разрешении этого важнейшего вопроса, никто, только он сам.
– Ну что, Витек? Как тебе на работе? Как твой досуг? С кем общаешься? – спрашивал постояльца хозяин, приходя со службы и отпивая от горячего чая с мятой в эмалированной кружке большой глоток. Ел он совсем немного, удивляя Виктора. В Москве этот парень был вполне обычным молодым человеком. В Иерусалиме он стал скромнее, явно поумнел, стал умереннее во всем. Виктор не понимал происходящего с товарищем, старался ему угодить, но как-то не попадал в ритм его жизни. От денег этот человек отказывался, ел мало и очень выборочно, но это-то Витя как раз знал и понимал: есть законы питания, который надо соблюдать. Виктор пытался ему налить из припасенной бутылки, однажды ему это удалось, но после этого все его попытки заканчивались неудачей.
– Прости, пожалуйста, Витя, ну, невозможно, сейчас одиннадцать вечера, куда тут пить, завтра вставать в шесть утра, извини меня еще раз, – говорил этот парень в белой рубашке, повторявший, что «денег мне твоих не надо, живи сколько хочешь». Потом он поднимался, разгибался, шел в душ и ложился спать, засыпая немедленно. Учеба отнимала у него все силы буквально. Возможно, наоборот, прибавляла.
Витя еще немного покуролесил, выпил треть стакана, поставил стакан обратно на стол, не уронив, с наслаждением закурил свой «Бродвей». Затем он больно ударился левым локтем о подоконник – как молния прожгла. Он выругался матом, выронил зажигалку, потер руку, выглянул в окно вниз и не увидел ничего нового: все тот же ухоженный каменный проулок, спускающийся к Яффо, дерево во дворике внизу и девушка, явно ищущая равновесия в пространстве и несмотря на трудности тяжело и упорно бредущая на туфлях с высоким каблуком к улице Бен-Йегуда.
В час примерно ночи Витя наконец пошел спать, обругал заодно хозяина квартиры: «А ноздри у него, как у быка. Почему? Что такое?». Он неосторожно ругал жизнь по дороге к кровати, материл ее страшными русскими словами по давней привычке, но все время помнил, что завтра в шесть утра он должен был как штык быть на работе, свежий и бодрый. Это он понимал хорошо, ничего другого он себе не представлял сейчас. Он потер уши и скулы ладонями, так его в детстве учил отец, и заснул после этого, накрывшись простыней и повернувшись к крашеной синим цветом стене, кровать была узкой, казенной, но ему это было не так важно. Сон у него был хороший, но изредка сопровождался ужасными картинами с чудовищами и страхами. Утром он ничего не помнил, да и времени не было, нужно было вставать под душ и бежать на работу. Некоторая тяжесть на душе оставалась у него и ощущение неловкости. Ему было неприятно смотреть на свое лицо во время обязательного бритья. Витя был чистюлей несмотря на свои привычки, которые его мать называла «пагубными», что было близко к правде, как ни странно.
До работы, к счастью, было всего минуты четыре ходьбы, если быстрым шагом. Витя выходил на улицу, задыхаясь от свежести ветра, и с наслаждением по холодку широким шагом, фамильным жестом пригибая голову, доходил до площади с вечной стройкой на другой стороне. Парень, поднимавший ставень с окна кафешки на углу, посмотрел на Виктора как на незнакомого, хотя тот частенько отоваривался у него по ночам сигаретами и бутылками, когда не было выбора, а все горело. За спиной торговца висел цветной портрет любимого национального лидера, который уже год как вышел в отставку, прошептав соратникам: «Я не могу больше», – слабеющим старческим скрипучим голосом за год до этого дня.
Город Иерусалим, ежась и глубоко дыша на утреннем холоде, просыпался легко и громко. Красиво и к месту прокричал петух, тот самый пестрый и агрессивный, с улицы Невиим, там были его владения, его двор, обнесенный частой металлической сеткой зеленого цвета, там было его разнообразное куриное царство, глаза разбегаются от красоты квохчущих хлопотливых полненьких девочек… И все это позади жилища хозяина популярной фалафельной едальни, где так любили перехватывать порцию ядреной питы с красным перцем и просто перцем, до обеда и после, а также вместо него, великого средиземноморского кулинарного чуда, неутомимые труженики радиостанции «Коль Исраель» с параллельной Навиим улицы Элени Амалка. По Навиим вниз к Старому городу ночами торопились юноши и взрослые мужчины, припадая к стенам и шарахаясь, и все равно шли на молитву к Вечному месту, которое никто не сумел разрушить за долгие годы. Все разрушали дотла, а Стену не сумели, не сподобились.
Повернув направо, Виктор зашел в гулкий вестибюль, широко распахнул тут же закрывшуюся за ним без стука стеклянную дверь и оценил ситуацию. Мужик с ночной смены повернул к нему голову, посмотрел на него неприветливо, как Витя посчитал, и кивнул ему, как принц, как минимум. Мужик этот всегда с утра был неприветлив, потому что нечему радоваться, так он был устроен после ночи.
Гордыня людей в этой стране Витю поражала. «Кто вы такие? Люди голубой крови, да? – обращался к ним про себя Витя. – Ха, откуда это в них? Имитаторы». Возмущения в нем не было, просто вопросительная интонация.
Мужик был молчалив, одет чисто, ему было лет сорок, как и Кроненбергу. Потом он взглянул на наручные часы, довольно закивал, скривив рот, поздоровался за руку с Виктором и с довольным видом начал собирать свою сумку, с которой приходил на работу. Он быстро сложил в сумку термос, рулон туалетной бумаги, дешевое полотенце, картонку с остатками еды, победно затянул молнию и не оглядываясь, неторопливо вышел на улицу. «В этом безумии есть последовательность», – равнодушно подумал мельком знаток английского языка и драматургии Витя Кроненберг.
Всегда, когда его мать говорила о врожденном аристократизме своего мальчика, Витя, выпивший, так сказать, лишку, бормотал любимую фразу, что «нет дворян стариннее, чем могильщики и землекопы». Потом он говорил матери, отпивавшей чай в столовой, держа фаянсовую чашку двумя пальцами, большим и указательным, за чудесно звенящую ручку, что «мама, ну, какие мы аристократы, мы все конторщики, а я сын людей из конторы». Мать испуганно вздрагивала, бледнела, и на мгновение Виктору ее становилось жаль. Потом жалость куда-то исчезала.
Кроненберг, не снимая своего вечного чесучового пиджака, прочно усаживался за столик дежурного, подвигал к себе черный телефон, всем видом демонстрируя преданность службе, обязанностям и охране. В ящик стола он бережно укладывал пакет со вчерашней лепешкой, начиненной любимыми овощами и жареными куриными сердцами, а также сигареты, спички и вчерашнюю номер газеты «Новости».
Уже был август, достаточно невыносимый август Эрец Исраэль, вселенский зной, вековое наказание. Поначалу он жары вообще не чувствовал, погода как погода, не жарче, чем в Москве. Так он считал, но понимал, конечно, что от этого солнца добра ждать не стоит. Пока же палящие август и июль были терпимы. Жить Витя мог, еще и умел.
В половине седьмого приходила рыхло сложенная, сердитая с утра уборщица, средних лет напудренная дама по имени Яффа, и начинала, шлепая тряпкой, мыть плиточный пол в лобби, протирать тряпками стекла, стол, за которым сидел Виктор, и туалетную комнату в углу за ширмой. Витя на нее не смотрел, подавлял любопытство, он стеснялся своего иврита и статуса бедного новоприбывшего. В Москве бедность никого не смущала, а здесь суть понятия бедности Кроненберг ощущал отчетливо. Ему это не мешало ни секунды, но все-таки влияло… Потому что суперменом он не был ни в коем случае. Неожиданно Виктор стал здесь, в Иерусалиме, стеснительным человеком, раньше этого за собой он не наблюдал, а здесь вдруг полезло наружу многое, чего и не подозреваешь в себе. Ничего не скрыть. Израиль выявлял в людях многие тщательно скрытые прежде качества. Иерусалим, и вообще, все ставил на свои места, которые соответствовали приговорам известно кого.
Изучение иврита Виктор быстро забросил, расписание не подходило, работать было надо. Как-то не получалось. Он не жалел об этом нисколько, он вообще ни о чем не жалел никогда. Только изредка не без сожаления Виктор вспоминал о своей учительнице, к которой он подкатывал и так, и эдак, но безуспешно – женщина была неприступна. Виктор искренне считал, что «нет таких крепостей, которые мы бы…», и он подкручивал свои усы, которые завел еще в Москве и которые делали его похожим на какого-то общественного деятеля времен Февральской революции, то есть еще до большевиков. Таких уже давно не было повсюду, ни тут и ни там, они исчезли с лица земли бесследно. Да и Виктор К-г только имитировал дореволюционную интеллигентность, он давным-давно сдался на погибель своим страстям и их удовлетворению, пробуждаясь лишь на краткие периоды озарения.
Он пытался читать ежедневные газеты и ходить в кинотеатры, что были возле дома на центральных улицах Шамай и Гилель. Виктор пытался, сидя в середине зала, читать титры – фильмы были, в основном, американские, с письменным переводом на иврит. Монументальный, бесконечный, насыщенный, сентиментальный фильм про жизнь еврейских гангстеров «Однажды в Америке» он посмотрел три раза, не отвлекаясь ни на что все четыре часа, выучил его наизусть и часто вспоминал картинки, городские пейзажи и события в нем. Он восторгался, восхищался, плакал, мурлыкал мелодию и даже трезвел по окончании проявления чувств. Затем, приняв немного ненавистного и любимого зелья, Витя иногда вспоминал кадры из ленты, какие-нибудь мелочи, вроде куска торта на салфетке, съедаемого нетерпеливым ободранным пацаном при входе к желанной толстухе, «посмотреть и подержать», качал головой и почти трезво повторял: «Ишь ты, ничего себе, а я-то, дурачок, думал, ха-ха, что».
Иногда он прибивался к кому-нибудь схожему с ним судьбой и жизнью, но редко кто мог все это выдержать и остаться на плаву, так сказать. Его мать в Москве часто повторяла, что «одному жить, одному пить нельзя, это плохо сказывается на психике». Эту фразу матери Витя хорошо запомнил. Никакой связи с нею у него не было, но однажды пришел какой-то невзрачный дядя и передал Виктору небольшой пакетик со словами: «Это вам от мамы, она просила меня передать это вам».
Дело было ранним вечером, хозяина не было дома, он учился, как и всегда. Человек кивнул Виктору, повернулся через плечо и ушел вниз по лестнице. Витя закрыл дверь за ним, прошел в свою восьмиметровую комнату, и усевшись на кровать, открыл мамину посылку. В посылке было пятьсот долларов стодолларовыми купюрами и золотое обручальное кольцо, завернутое в кусок газетной бумаги с обрывком заголовка «Извест» на нем. Кольцо это, кажется, принадлежало его бабке со стороны отца. Ни в чем Виктор не был уверен, и память его была не та, что прежде. Ни письма, ни записки в пакете не было.
«Мама моя, победительница своего сознания», – сказал себе под нос Витя, недоверчиво усмехнувшись. Он пошевелил язвительно губами и покачал головой: «Да, ну, о чем речь». Он не смягчился за эти месяцы в отношении своей мамы. Она, кажется, тоже, но наверняка Виктор сказать ничего не мог, конечно. Куда? «Вспомнила мамуля о любимом сынуле».
В один из следующих дней, кажется, в четверг, утром телефон на столе у Виктора зазвонил. Это происходило не слишком часто. Витя снял трубку, и ему густой голос по-русски сказал: «Господин Кроненберг, я говорю с вами из государственной службы при канцелярии премьер-министра. Прошу вас завтра в одиннадцать утра, у вас выходной, да, быть в здании прямо напротив на третьем этаже в помещении 71. Я заранее благодарю вас, вы меня поняли? Подтвердите».
Его русский язык можно было назвать совсем неплохим, можно было утверждать, что это был для говорившего не родной язык, но понять его было можно легко.
На другой день ровно в одиннадцать Виктор Львович Кроненберг, проснувшийся позже привычных пяти тридцати, выбритый, красивый, в любимом пиджаке, несколько взволнованный, стучал костяшками указательного и среднего пальцев в прочную дверь квартиры номер 71 на мрачном третьем этаже дома в самом центре Иерусалима. Он стучал, потому что звонка не было, Витя его не обнаружил. Ему отпер мужчина, лица которого он не разглядел, и провел через темную прихожую в комнату. Открывший ему дверь человек куда-то незаметно исчез. Квадратная комната была совершенно пуста, только письменный стол и два стула, один гостевой. Окно было завешено плотными шторами. На стене тоже не было ничего: ни картинки, ни пейзажа, ни натюрморта. Молодой мужчина за столом приподнялся, что-то буркнул приветственное Кроненбергу и показал рукой на стул:
– Садитесь сюда.
Кроненберга подробно расспрашивали о его жизни, семье, друзьях и так далее. Виктор охотно отвечал на вопросы, скрывать ему было нечего. Кое-что он пропускал, понимая, что нужно молчать, и вообще, желательно забыть. Мужчина записывал за ним крупными иероглифами справа налево в толстую тетрадь.
Он взглядывал на Виктора после каждого своего вопроса коричневыми зоркими глазами агрессивного агента, который не намерен скрывать причины своего любопытства. Он писал простой ручкой, изредка вытирая ее пачкающее шариковое стило о край листов.
Старший Кроненберг интересовал его больше всего. Что он, как он, что любит, что не очень, толстый, тонкий, какие привычки, пьет, курит, что говорит о власти? Виктор ответил, что «отец литератор по профессии, пишет детские книжки». Это было правдой на десять процентов, если вспомнить жизнь отца. Виктор врал почти по привычке, к которой пристрастился в Москве. Похоже, что спрашивавший знал больше об отце, чем думал Виктор. Нельзя недооценивать этих любознательных людей.
Потом этот мужчина (Кроненберг не знал его имени, оно его не интересовало, зачем?) вдруг спросил Виктора, откинувшись на спинку стула:
– Боится ли ваш батенька (так и сказал: «батенька») смерти?
Витя не удивился, не смутился, а, казалось, обрадовался вопросу и с гордостью сказал, что «папа, ничего не боится, он у меня сверхчеловек, вы же знаете, не знаю, как вас звать». В кармане пиджака Виктор поглаживал свернутые в трубку и перетянутые резинкой доллары мамы, прикасался к присланному кольцу, покручивал его, это придавало ему почему-то некоторую уверенность в необходимости своего существования. О матери Виктора мужчина спрашивал его как бы мельком и почти случайно.
– Вы поймите меня, я уехал полтора года назад оттуда, уехал безвозвратно, почти стер все из памяти, товарищ гражданин, – назидательным тоном сказал Кроненберг.
Следователь длительно поглядел на него после этих слов, опустил квадратный подбородок, коротко подумал и принял решение:
– Хорошо, господин Кроненберг, на этом закончим сегодня. Мы продолжим в другой раз. Я позвоню.
На обратном пути домой перенервничавший Виктор заглянул на рынок. Было уже жарко. Народу повсюду было очень много. Он протолкался к магазину, который миновать было невозможно, это был большой и гостеприимный магазин Нехемии. Виктор вошел в него, как входят в чужой храм. Он взял, как постоянный клиент, две бутылки «777» без сдачи, безошибочно достав деньги из кармана.
На оставшиеся Витя набрал сытной закуски в соседнем месте на углу у хорошенькой бойкой поварихи, торговавшей готовой пищей. Виктор считал, что у него есть с этой тепло и хорошо пахнувшей кофе, корицей и жасмином женщиной с мягкой большой грудью шанс, но что-то ему мешало, с чем он не мог разобраться и понять что.
Здесь было чисто и сердито, очень хорошо выглядели щедрые на специи цветные блюда, которые она готовила с ночи с размахом и от всего щедрого ливийского сердца. Кошка у ступенек, остервенело терзавшая кусок куриного скелета, искоса поглядела на помеху у глаз в лице башмаков «палладиум» Виктора Кроненберга, но сдвинулась в сторону совсем немного, не до тебя мол, парень, кто ты такой, не мешай.
Сигареты у него были в избытке, заготовлены с получки. «Все при мне, встретим царицу Субботу достойно», – подумал Кроненберг, – она того достойна, королева». У него оставалось еще немного денег и, взвесив все за и против, зная, что, конечно, получится в конце концов «за», Витя еще зашел за штабеля ящиков с луком к старому Амнону с сыновьями. Эти все трое деловых, улыбчивых, себе на уме мужчин одной семьи держали подобие шалмана в доме возле улицы Яффо. Он выпил две двойных порции водки (получился стакан, в общей сложности) с серой ашдодской акулой на этикетке.
К водке полагались три бутерброда с килькой и кусками свежего огурца. Виктор съел один, а два оставшихся бутерброда попросил Бориса Амноновича, старшего сына хозяина, завернуть на потом. Нечего зря пережирать, и так хорошо. Виктор попрощался за руку с Амноном, кивнул его сыновьям и вышел веселый, пьяный, довольный на воздух. В руках он держал газетный пакетик с бутербродами. Некое облачко тревоги на заднем плане его сознания присутствовало и огорчало.
Навстречу Вите через дорогу шел по диагонали второй сын Амнона, Авнер, который с напряженным юным лицом катил перед собой грузовую тележку с тремя зелеными пластиковыми ящиками, загруженными водкой «акула». Он никого не видел за своим бесценным грузом. Виктор, опытный москвич, понимавший, что уже надо топать домой от греха подальше, не мог пройти мимо лавки, торговавшей семечками и орехами.
Он остановился рядом с беспорядочной очередью человек из семи-восьми. Все они были разного возраста, разного статуса, разного происхождения. Всех их объединяла любовь к жареным семечкам и миндалю, ради этого они толпились на солнце перед этой лавкой. Как раз хозяин с клочковатой бородой, черной кипой и белоснежной кожей йеменита извлекал руками в брезентовых варежках из домашней печи противни с прожаренными афульскими семечками размером с фалангу взрослого мизинца, фисташками, миндалем, арахисом, кунжутом. Витя взял с прилавка бумажный пакетик и передал его хозяину:
– Наполните мне его, пожалуйста, миндалем и прочим, грамм триста пятьдесят, уважаемый.
Он всегда старался быть любезным и воспитанным, хотя никого не видел в упор вместе с приветствиями и уважением. Мать его научила презирать весь мир, от этого он и пить стал с малых лет, а не из-за наследственности, хотя она считала, что из-за отцовской гнилой генетики это с ним все случилось так. Наверняка он не знал, ему было плевать, из-за чего. Пил и пил, и все тут.
Дальше он уже торопливо шел к дому вниз по улице Агриппы, как по накатанному заснеженному московскому двору, со спрятанной на груди драгоценной «маленькой» водки. Он нес свое взволнованное большое и мокрое от жары лицо римлянина средних лет быстро и неосторожно. Впереди были два прекрасных дня. Хозяин квартиры ушел на выходные в свою ешиву и щедро оставил все свое жилое пространство на разграбление победителя. Кроненберг был честным человеком с врожденным чувством брезгливости, но, так сказать, под стаканом мог сказать и даже сделать что угодно. Для утреннего пробуждения у него были соленые толстенькие перцы, которые действовали на него безотказно, счастливо и освежающе уже долгое время.
Виктора еще несколько раз вызывали в ту же организацию на разговоры. Тональность бесед была спокойная, даже необязательная. Мужчина, который с ним разговаривал, был расслаблен и в детали не упирался. Не знаешь, ну и не надо, как бы говорил его вид. Поговорив с Виктором часок-другой, неудачно пошутив, он его отпускал до следующего раза. Виктор заметил, что вопросы были у него одни и те же. Интересовал его папа Вити, его увлечения, взгляды, мысли и прочее. Виктор, державший все время ухо востро, в результате понял, что вся эта нудная история никак не должна отразиться на нем. Ну, может, самую малость.
Его положение на работе было стабильным, ему платили регулярно, его социальные права были приняты во внимание, ему дали подарок в его день рождения вместе с поздравлениями на красивой открытке. Завхоз здания как бы походя вручил ему брюки с белой полосой сбоку, бело-синюю рубаху с погончиками на пуговицах и блокнот с авторучкой для записей. Утренняя уборщица привыкла к нему и угощала его кислым густым супом хамуста с мясными клецками в манке. Виктор уже знал, что хамуста, наверное, от слова «хамуц». Уборщицу звали Оделия, и она говорила, что у нее были лучшие времена.
– Я работала помощницей (так она говорила про себя, помощница, а не домработница) в доме директора банка, он меня ценил и уважал. А какие подарки делал! Он был солидный, богатый, вежливый. Я была молодой и красивой, у него голова кружилась от меня, так он говорил. Веселый человек, – делилась, вздыхая от своих слов, Оделия.
– Ты и сейчас очень хороша, – произносил Виктор, съедая суп и клецки, называемые здесь кубе, из кастрюли.
– Не запачкайся, на, подложи салфетку. Ты так, правда, считаешь, Виктор?
– О чем речь, ты королева, Оделия, – говорил Виктор, стуча ложкой о кастрюлю. Оделия приносила стопку салфеток и осторожно укладывала ее перед Витей. Она была просто счастлива, как в лучшее свое время.
Личная жизнь Виктора тоже не была герметичной от любви. Он любил женщин всем сердцем, хотя ему и мешали мамины вечные повторы, что «прачки, уборщицы, буфетчицы не для тебя, Витенька, ты человек голубой крови, помни». Хочешь не хочешь, а поверишь настойчивым материнским повторам, нет?
Рядом с Кроненбергом лежал обложкой вверх раскрытый 8-й номер журнала «Время и мы» за 1976 год. Дала его Кроненбергу одна знакомая дама, женщина с большим красным ртом и притязаниями на высший свет, почитать со словами «здесь есть повесть одного Зиновия, читай, Витенька, наслаждайся». Витюшок поддался ей, сразу принялся читать, не поверил и потом перечитал на трезвую голову, впечатление было то же, восторженное. А дама эта была старше Вити лет на пятнадцать минимум, была хороша собой даже в таком среднем возрасте, доступна, очень охоча, начитана, выдавала метчайшие характеристики и была Кроненбергу счастливой отрадой. Она говорила Вите с ласковой улыбкой, что он «ценный мужчина», пыталась ходить голой по квартире, в которой они встречались, а он, смеясь, пытался с кровати неудачно прикрыть ее наготу банным полотенцем. «И, вообще, я нимфа», – не без восторженных нот в голосе провозглашала эта роскошная женщина, снимая советский офицерский ремень с гвоздя на стене и внакидку бросая его Кроненбергу, «тебе это должно понравиться». Витя еще с московских времен считал, что женщины могут сделать все и всегда, но сейчас был ко всему этому «всему» не очень готов.
– Еще немного погоди, – сказал он даме, которую звали Светуля – так он ее называл.
Виктор встретил ее в центре городе, она покупала лотерейный билет в восьмиугольном ларьке у «Машбира».
– Сегодня большой приз, Кроненберг, бери, не пожалеешь, – сказала она, повернув к нему яркое лицо свое и как бы нисколько не удивляясь их встрече. Как будто они вчера расстались у метро у «Сокола». У Виктора оставались деньги только на бутылку и все, и он не мог себе позволить ничего лишнего. Светуля в Москве работала преподавателем истории советской литературы, была, как уже упоминалось, старше Вити лет на пятнадцать, что не мешало ее красоте, темпераменту, весу и любопытству. Они были знакомы в Москве хорошо, хотя и недостаточно, по словам женщины.
– Мой дражайший в командировке, в городе Гейдельберг, проблемы Ландау, ха-ха, давай мой мальчик, поехали, – сказала Светуля, беря Кроненберга под руку. И он пошел с ней под пятничным солнцем, не как на заклание и безо всякого сомнения, но с некоторой оговоркой, что ли.
– Не жалей и не зверей, – уверенно сказала, как повторяла урок, Светуля, женщина с противоречиями, населявшими ее сознание. Она легла на кровать навзничь, опираясь на колени и демонстрируя пухлые красивые ягодицы много моложе ее возраста. – Давай, мой дорогой, давай, да поможет тебе небо и тот, кто находится в его далях.
Мать Виктора была хорошо и подробно знакома со Светулей. Они, мать и Светуля, разговаривали несколько раз за чаем с пирожными, обсуждая молодого еще Виктора, но уже со своим сложным отношением к жизни и действительности.
– Он обещает очень многое, мой сын, в разных сферах жизни, – не слишком серьезно говорила мать Виктора.
– Я с вами абсолютно согласна, дорогая. Вы знаете, я относила его пробы пера самому Валентину Петровичу, вы, конечно, знаете, о ком я говорю, он взыскателен и требователен к молодым авторам. Он мне лично сказал, что в Витеньке что-то бесспорно есть, а его мнение дорогого стоит, – рассказала Светуля, которую мать Виктора избегала называть по имени. Мать Вити всегда гордилась своей интуицией – «никогда меня не подводила» – часто повторяла эти слова.
– Не верю ни одному ее слову, ни одному, – сказала она про Светулю. Она добавила, что «эта женщина вульгарна и совсем тебе не подходит, Витя».
«Пскапская баба, и все», – думала она, и мысли ее отражались на ее лице. Мать очень ревновала Витю к другим женщинам, к отцу:
– Старуха твоя Светуля, перекрашенная уродка, вот и все.
Но Светуля эта не была уродка. Она была не так проста, она была кандидатом филологических наук, очень многое знала и еще больше выучила наизусть. Светуля была ко всем своим многочисленным достоинствам еще и усидчива. Она хотела знать как можно больше о жизни, о литературе, о том, что было в прошлом.
– Вот ты поклоняешься Платонову, Виктор, что ж, неплохо, неплохо. И Валентин Петрович это влияние отметил, плюс тебе. Хочу тебе рассказать, что товарищ Иосиф Сталин, большой любитель литературы, он все читал – знай это: они, такие любознательные, все читают, конспектируют – прочитал рассказ Платонова «Впрок». С карандашом в руке. Он сделал много пометок на полях, написал, например, слово «пошляк», главная его пометка была «Сволочь!», – об этом рассказала Светуля, противоречивая и, на первый взгляд, почти рядовая женщина, Виктору, отпивавшему из граненого стакана и осторожно закусывавшему горбушкой черного круто посоленного хлеба известно что. Кроме хлеба, закусывать было нечем, но Кроненберг уже привык довольствоваться в Москве малым, если только хлеб можно называть малым. Его свободная левая рука лежала на ее пылающем бедре.
Три года назад на четвертый, еще был жив тогда главный, не замутненный, почти бравый хозяин империи, любивший автомобили разных стран и американских производителей их, Светуля, кокетливая модница и солидная советская филологиня, обожавшая пирожные с заварным кремом – «могу их есть буквально без перерыва» – как-то сказала ему:
– Валентин Петрович считает, что у тебя есть будущее, Витя. Он не ветхий старичок, как может показаться. Он в добром здравии, все понимает, разбирается, помнит, надо тебя с ним познакомить, дорогой, а?! Ты же его ценишь, нет?
Виктор подумал, что действительно было бы неплохо. Старик писал на зависть сильно, даже не скажешь, что прожил жизнь в Союзе, хотя и не только в Союзе, он зацепил и Россию царя, даже воевал за нее. А так с первого взгляда и не скажешь, такой дядька с внимательным значительным лицом испуганного циника.
– Я все организую, мой мальчик, Витюшан ты мой. Только ты должен быть свеж и трезв, не забывай, что Валентин Петрович все видит насквозь. Я уверена, что ты будешь хорош, обаятелен, красив, да?! И талантлив, как и всегда, – она говорила убежденно и напористо.
– Конечно, да, о чем речь.
А бдительной маме Виктора Кроненберга, которая угощала ее дорогущими, несравненными пирожными из «Норда», Светуля мягко говорила:
– То, что Витюшок иногда перебарщивает с алкоголем, так это понятно, простительно и, естественно, объяснимо: профессиональное заболевание писателя, все одаренные люди страдают этим недугом.
– Ну-ну, – горько иронизировала мама Виктора. – «Иногда, конечно, только иногда. Перебарщивает», – да он вообще умеренный в выпивке, врешь ты все, выдра ты драная, – несправедливо ругала исключительно про себя Светулю мама Виктора.
К Валентину Петровичу, демон которого оказался очень сильным и живучим, по словам его земляка и неуспешного коллеги, они так и не съездили. Витя выпил больше необходимого, Петрович простудился, Светуля исчезла по своим неотложным делам, которые она называла необходимыми и горящими. Какие там у нее могли быть дела, Виктору было ясно как божий день. Он расстроился, хотя виду не подал. В Москве они больше со Светой не виделись, он думать о ней забыл, что ему, филологинь мало, что ли? Встреча у лотерейного киоска стала для него большой неожиданностью. Светуля не выглядела семиткой, вообще, ни с какого боку. Диссиденткой она тоже не была, деревенская отличница. Витя мужа ее не знал в Москве, это было бы странно, так как обычно такие знакомства не приняты. Но муж Светули был по отчеству Абрамович и, в принципе, мог бы вполне быть и русаком, но он был иудеем. Так вот, этот Абрамович получил приглашение, переданное в не закрытом конверте американскими туристами с рук на руки, на работу в Еврейский университет Иерусалима по своей математической специализации.
Дальше все было просто. Их, Светули и Виктора, извилистые загадочные дороги пересеклись на белой от солнца площади в Иерусалиме перед «Машбиром» у киоска лотереи «Паис» в сентябрьскую пятницу. Витя был потрясен и не сразу понял, что и как, Светуля вела себя без лишних восторгов, будто она знала заранее об этой встрече. Или? Перерыв в их общении составил почти четыре года, не так мало, можно и позабыть. Кажется, Светуля обрадовалась. Она не изменилась вовсе. В принципе, Виктор по большому счету не изменился тоже, но приезд сюда на него повлиял-таки. Мамы его здесь не было, папы, конечно, тоже. Конечно?
В один из октябрьских дней, часов в десять солнечного бескрайнего утра, в вестибюль на работу к Вите зашел чисто одетый, вымытый, причесанный на нитяной пробор пожилой блондинистый джентльмен и безошибочно двинулся к столику дежурного.
– Я – Аркадий Крон, – сказал он Виктору, протягивая ему костистую, очень белую кисть. Отчего-то Виктор, человек предчувствий и предвидения, сравнил эту руку, цепкую и беспощадную руку, с рукой спасителя. Виктор почти попал в цель с этим необычным и достаточно странным сравнением.
– Вы – Виктор Кроненберг, да? – спросил, или скорее, подтвердил свое предположение мужчина, которого можно и нужно было назвать пожилым, если бы не выражение свежести, силы и решительности, украшавшие его лицо.
Витя кивнул, что «да», поднялся навстречу, грузный нескладный человек, и посмотрел на Аркадия Крона с удивлением:
– Вы кто такой, простите? – растерянность и сомнение слышны были в его голосе, на который оказал серьезное влияние личный образ жизни, растворенный в коньячном напитке «777» и других ему подобных.
– Я родной брат твоего отца, – сказал торопливо, как будто освобождаясь от некоего груза, Крон. Виктор пожал плечами, удивленно склонив голову. Невероятно. Он никогда ни от отца, ни, тем более, от матери ничего не слышал об этом человеке.
– Приезжай вечером ко мне, запоминай адрес: Шимони 4/25. Часам к семи, запомнили? Виктор Львович. Жду вас, – сказал Аркадий Крон. Он говорил по-русски без акцента. Звучала его речь очень неплохо для человека, который всю долгую жизнь прожил вне России и вне этого языка.
– Так вы действительно Кроненберг, или отец мой, скорее, Крон? Скажите, Аркадий Львович, – растерянный донельзя спросил Виктор в спину уходящего Крона.
Полуобернувшись на ходу, Крон сказал:
– Мы Кроненберги оба, и не сомневайтесь, – и вышел на улицу к ожидавшему его автомобилю с плотным шофером в странном, как бы брезентовом пиджаке серого цвета без рукавов, но с накладными карманами по всей поверхности и вверху, и внизу.
У Виктора был в столе припрятан маленький транзисторный приемник в синем пластиковом корпусе, который он купил за углом в лавке с соками, сигаретами, сэндвичами, жевательной резинкой, одноразовыми зажигалками и другой ходовой мелочью у знакомого парня. Обычно Кроненберг брал у него две пачки крепкого «Бродвея», которые подходили ему и его организму.
Приемник он не слушал, все равно не понимал ни черта, только отдельные слова выхватывал и ловил музыку фраз, даже не музыку, а интонацию. Он очень хотел разбираться в местной политике, но у него не получалось. Газеты читать было запрещено на работе, о чем ему наставительно сказал в первый день завхоз, нанимавший Витю: «Ни в коем случае, ты должен быть настороже всегда, понял меня?». А телевизор ему был на данном этапе недоступен.
В этот день Витя не пил ни грамма, просто было не до этого. У него было предчувствие перед встречей с Кроном. «Серьезный человек какой, неужели мой дядя родной! На отца совершенно не похож, но одна кровь, явно. Все это невероятно», – у него голова кружилась от этих мыслей, Витя напрягал все силы, чтобы не выпить. Он ничего не ждал, не хотел ничего от Крона, но у него были вопросы о жизни и о прошлом отца и его брата, об их расставании и судьбе. Закончив смену, оставив на столе недопитый стакан чая от Высоцкого, он выспросил у завхоза номер автобуса, на котором должен был ехать к дядьке. «15-й автобус, там, на Кинг Джордж, довезет тебя, Виктор».
У Вити была дома замечательная полотняная, с широким высоким воротником белая рубашка, привезенная из Москвы. Виктор любил хорошо одеваться, но пристрастия мешали ему доводить свой образ до совершенства. Он собрался и широким шагом перешел дорогу к ларьку все того же веселого жулика, у которого всегда затоваривался. Волнуясь, он тут же позвонил Светуле из автомата возле киоска, в котором купил жетон для звонка по двойной цене у шустрого зубастого продавца, похожего на смеющегося акуленка. «Возьми два с огромной скидкой и сигарет заодно», – сказал лавочник. Виктор кивнул, ему было не до размышлений.
– Сегодня встреча откладывается, непредвиденные обстоятельства, потом расскажу, – сказал он Светуле. Телефон висел на торце трехэтажного дома, прикрытый от прохожих таким полушаром из прозрачного пластика. Глуховатый с детства Витюшо́к чувствовал себя очень неудобно, буквально сгибаясь над трубкой и говоря в пол голоса. Его можно было из-за этих напрасных усилий назвать, как про него говорили в Москве, «подпольщик хренов».
Витя торопился и нервничал, хотя вывести его из себя, а в трезвом виде особенно, было довольно сложно. Он помнил, что Светуля решительным жестом забрала у него в последнюю встречу общую тетрадь в клеточку, в которой он с большим трудом накарябал своим прыгающим разборчивым почерком алкоголика в поиске сентиментальный угарный рассказ из московской жизни с многими безвестными, аморальными и лихими героями. На двенадцати пронумерованных в углах страницах.
– Жаль, конечно, дорогой. Я отпечатала все у себя – и получилось совсем неплохо, есть о чем говорить, удивлена не очень сильно, но удивлена, думала, что у тебя все прошло. Выясняется, не все можно забыть и пропить. Поговорим потом, не нервничай так, мальчик мой, – сказала Светуля и повесила трубку.
Он доехал без приключений, с удовольствием наблюдая из окна автобуса городские пейзажи с деревьями, невысокими домами из мягкого местного камня, газонами в стриженой траве избыточного цвета, кафетериями на три-четыре столика на поворотах за площадью Франции, издали, из долины в конце проспекта Рамбан веяло некоторой прохладой.
Автобус под нежно-голубым глубоким небом столицы проехал по узким улицам Рехавии с густыми деревьями и буйными кустами розмарина вдоль трассы, обогнал степенно гуляющих перед сном стариков и старух… На перекрестке Витя сошел, сопровождаемый словами шофера: «Господин юноша, тебе туда, вон тот дом, первый справа».
Открыл Виктору массивную входную дверь на втором этаже сам хозяин, жестом пригласив его в квартиру. Эта квартира находилась в обычном здании, этажей на восемь-девять, точнее Витя не насчитал, с подметенной и помытой утром трудолюбивым работником лестницей. Витя, необычайный и очень большой хитрован, каким может быть только тяжело пьющий, не до забытья, человек, поискал глазами мезузу на косяке и, приложив правую руку к ней, поцеловал ее, приблизив к губам щепоть, составленную из указательного, среднего и большого пальцев. Крон смотрел на него доброжелательно, приглядываясь к его лицу.
– Добро пожаловать в мою… – сказал Крон и запнулся…
– В мою лачугу, – тихо добавил Кроненберг, и хозяин, услышав его, легко улыбнулся. На мгновение Виктор пожалел, что не надел свою шляпу, в ней он чувствовал себя защищенным, но сожаление это быстро ушло.
Они уселись в гостиной за низкий столик в обжитом просторном помещении. Виктор нащупал пальцами во внутреннем кармане пиджака кошелек. В кошельке лежала его с отцом старая фотография, которую он намеревался показать Крону. Это был своего рода пропуск Виктора в этот дом и как бы разрешение на общение с дядей. Профиль отца был смазан, но разобрать детали его лица можно было без усилий.
Крон налил им обоим почти по полному бокалу тонкого стекла французского коньяка «Мартель» из бутылки и сказал:
– Давай, Витя, выпьем за нашу встречу, я называю тебя по-родственному, как своего, если не возражаешь.
Витя не возражал. Он решительно выпил благородную жидкость до дна, Крон последовал его примеру, он мог, это было видно, хорошо владеть собой в разных ситуациях. Такой жилистый опытный джентльмен предпенсионного возраста, еще крепкий, многое повидавший, державший жизнь за важные места. В этом случае не имеется ввиду его личная жизнь, а жизнь вообще, как некая безоговорочная субстанция.
Откуда-то из глубины дома появилась худенькая немолодая женщина с крашеными стрижеными волосами, блестящими черными очами, утомленным лицом и как бы настороженной, изучающей улыбкой на нем.
– Здравствуйте, Виктор, я – Хава, жена Аркадия, рада вас видеть у нас, – сказала она Кроненбергу.
Черные глаза ее горели, по внешнему виду этой женщины Виктор с первого взгляда сразу же понял, что у нее не было и нет своих детей. Непонятно, почему Кроненберг так решил, но он согласился с этой своей неожиданной мыслью сразу же. Потом оказалось, что он был прав. С Витей такое случалось достаточно часто, он угадывал какие-то подробности жизни у совершенно незнакомых и посторонних людей.
– Вам нравится здесь? – спросила женщина, вглядываясь в лицо Виктора с интересом.
Витя кивнул, что, «конечно, нравится, о чем речь». Женщина вышла и через пару минут вернулась, держа двумя напряженными руками большое блюдо, на котором были разложены треугольные бутербродики с колбасой и огурцами, и обрезанными корками. Присутствовали также нарезанные вдоль болгарские перцы, бутоны цветной капусты в каплях желтого рассола и много чего другого, что Витя не разглядел и не желал разглядывать, чтобы не казаться уж совсем дикарем. Но бутылку «Мартеля» он видел перед собой воочию и относился к ней соответственно. На тумбочке возле окна стояла керамическая ваза синего цвета с большим букетом полевых цветов, украшавших салон.
Квадратный кусок пейзажа, видного в окне, со звуками беспрерывно поющих неведомых птиц, говорил о том, что там, на улице, слишком жарко для споров и скандалов. Слишком зелено все вокруг, торжество солнца и хлорофилла. И тишины. Вообще, Виктор все время жизни в Иерусалиме поражался уровню тишины вокруг себя. Он никак этого не ожидал от столичного места в отдалении от моря. У него было свое представление о жизни в Иерусалиме, которое не совпало с действительностью. Он не совпадал с действительностью, особый бедный человек, ни там и ни тут, что многое объясняет.
Так вот, тишина в столице. Речь идет о звуковой атмосфере и общем фоне, на котором даже восточная музыка, звучавшая в многоцелевом, перегруженном товарами киоске на площади из очень сильного японского двухкассетника, казалась тихим проигрышем из великого и изрядно поднадоевшего уже фортепианного цикла Чайковского «Времена года».
В салоне Аркадия и Хавы Крон вдоль стен стояли книжные полки с изданиями на иврите, русском, английском, испанском и арабском языках. Это не было принято у местных жителей, которые в лучшем случае скрывали три-четыре томика в спальне или религиозные сборники в пластиковом переплете на тумбочке возле кровати. Рядом обычно лежала кипа ежедневных газет и городских изданий, очень популярных эзотерических, многостраничных, что твой роман, социально и прогрессивно направленных страниц под общим названием «Мой город», «Мой любимый город», «Мое лучшее поселение», «Город нашей мечты», «Моя столица» и так далее.
– Взгляни, Виктор, вот Платонов, которого, по слухам, ты так почитаешь, а вот Шаламов Варлам, а вот Жаботинский, с которым ты, конечно, знаком, нет? – спросил гостя Крон. Он легко поднялся, обошел стол и приблизился к полкам с книгами. У Вити создалось впечатление, что к книгам Крон относится любовно, с нескрываемым интересом и даже восторгом.
Витя смотрел на него удивленно, откуда он знает про Платонова, «не может быть». Он отогнал от себя дикую мысль о всевидящем оке отца и его брата, «хотя все может быть, конечно, с этими поджарыми волевыми людьми». Крон вел беседу с Виктором своим, ведомым только ему путем.
– Я виделся с Левкой в 1940 году в Нью-Йорке. Я нашел его, а точнее, он позволил себя найти. Конец августа, в Нью-Йорке духота и влажность, дышать невозможно. Я ведь 1913 года рождения, а Левка 1915 года. Я его так называю запросто, он мой младший брат, как писал ваш главный писатель-модернист. Витя не возражал Крону, пусть называет как хочет, только не надо говорить, что В.А. главный, это не точно. Витя любил точность во всем, в эпитетах, в датах, в расчетах, во всем.
– Мы уроженцы Барановичей, есть такой городок неподалеку от Бреста. Оттуда мы все разошлись по разные стороны. Левка приехал в Нью-Йорк из Европы, уже шла война. Он был в Испании несколько лет, потом слонялся еще где-то, ты это, конечно, знаешь, – ничегошеньки Виктор из всего этого не знал. Отец ничего ему не говорил, никогда. Мать тоже, хотя она, наверняка все в подробностях знала.
Даже про рождение отца в каких-то Барановичах Виктор не знал. Одновременно со своим монологом Крон доставал после рассмотрения книги с полок и складывал их на левой руке.
– А я примчался на похороны Жаботинского из Эрец Исраель. Он умер от разрыва сердца в начале августа 1940-го под Нью-Йорком. Это не тяжелоатлет Жаботинский, это лидер правого сионизма, Владимир Евгеньевич Жаботинский, слышал такое имя, Виктор?
Кроненберг имя такое слышал, но не более того. Ничего не знал про правый сионизм, про левый сионизм, вообще ничего не знал. Что-то ему болтал друг детства Мосяня, продвинутый в этом плане мальчик из соседнего дома, но что точно, Витя уже не помнил. Витя, если честно, не изменялся с течением времени прохождения своей жизни. «Каким ты рождаешься, таким и умираешь», – часто повторяла свои деревенские присказки его мама Нина Андреевна с некоторой укоризной.
Он отлично знал, кто такой Леонид Жаботинский, тяжелоатлет и большой чемпион, добродушный украинский мужчина, который весил полтора центнера примерно. Очкастый, некрасивый, круглолицый Владимир Жаботинский, который произвел яркое впечатление даже на язвительную и злую красавицу Берберову, был Кроненбергу В.Л. неизвестен, в чем его винить было нельзя, конечно.
Советское воспитание и образование не предполагали подобного знания у своих персонажей.
Витя подумал, что на Аркадия, видно, часто обращали внимание женщины, когда он был помоложе, совсем недавно. «Да и сейчас тоже он был опасен для дам, еще силен, еще поджар, еще ой как может». Виктор очень хотел выпить еще, сдерживался с трудом, но держался изо всех сил, не хотел выдавать себя так сразу. Он уже вступил на свой невозвратный путь, хотя и не знал этого, только догадывался. Испарина на его высоком белоснежном лбу выдавала Витю наизнанку, но для этого необходимо было понимать его бессмертную русскую душу как свою.
– Ты ведь куришь, Виктор. Кури, пожалуйста, вот у меня есть сигареты неплохие, – Крон достал с края верхней книжной полки и положил перед Кроненбергом на стол вскрытую пачку «Мальборо» и зажигалку в никелированном блестящем корпусе. – Купил, чтоб было, – заявил он мельком.
Виктор осторожно извлек сигарету указательным и большим пальцами, постучал ею о коробку, сытно щелкнул зажигалкой, поджег белесо-синим пламенем белоснежный цилиндрик идеальной формы и глубоко, с удовольствием затянулся крепким мягким дымом золотого заокеанского табака без примесей и добавок.
Вслед за сигаретами Крон сложил пачку отобранных им книг на столе. Виктор прочитал, наслаждаясь курением, название верхней из них в лаковом черно-белом переплете: «Колымские рассказы».
– Это я отобрал по своему вкусу, руководствуясь тем немногим знанием о тебе, которым владею, надеюсь, что угодил, – сообщил Крон, усаживаясь напротив Виктора и разливая по бокалам чудесный «Мартель».
– И мне немного, Аркаша, – попросила появившаяся с тарелками и кастрюлей Хава.
Виктор обратил внимание, что у женщины выкрашенные алого цвета волосы. Чем она их красит, интересно? Витя был чудовищно любопытен. Она была улыбчива, быстра, ловка и готовила, судя по запахам, принесенной пищи, великолепно.
– Вот и замечательно, что ты все принесла, очень вовремя, с богом, дорогой мой Витя, – энергично сказал Крон и опрокинул бокал коньяка в себя, будто бы это была обычная водяра из зеленой поллитровой бутылки, взятой в гастрономе у «Сокола» на последнюю треху вместе с собранной по карманам мелочью.
– Нравится вам Хавина кухня? – спросил Крон.
– Очень, – Виктор быстро справился с содержимым вместительной глубокой тарелки. Он очень хотел сказать «ах», выразив свое отношение к съеденному. Он также жадно смотрел на бутылку, не в силах отвести глаз от нее. Крон с невозмутимым видом опять наполнил бокалы, вылив последние капли.
– Не волнуйся, есть еще в этом доме коньяк, – сказал он. – Мы тогда с твоим отцом очень хорошо пообедали в еврейском ресторане в Нью-Йорке в кошерном ресторане Бейсина в Бруклине, душевное место, как у мамы. Сорок лет прошло, больше, до сих пор помню вкус того томленого жаркого, домашней водки на изюме. Поговорили с ним про жизнь, Лева был напряжен, он должен был возвращаться в Москву, где не был давно. Мы простились на вокзале, он ехал через Канаду почему-то, я не спрашивал почему. Больше мы не виделись. В сорок девять мне один мужчина, приехавший из Польши, передал записку от Левки. Он писал, что женат, что у него есть семилетний сын, что работает преподавателем. Вот и все, мой дорогой, никто ничем никому не обязан, получается… – сказал Крон. – Тебе сколько лет, Витя? Напомни.
– Мне сорок один, – ответил Кроненберг и скептически, не без восторга подумал о нем: «Как будто не знает, вот ведь какой».
Крон закусил надтреснутой неровно маслинкой чернолакового цвета и кивнул:
– Вот, все и сходится. В Нью-Йорке Левка еще не был женат, мама твоя еще училась, не была знакома с ним.
Крон неловко поддел сигарету в пачке, закурил, откинулся с нею на спинку кресла и спросил Витю, который уже немного плыл в своем любимом колеблющемся сне в неизвестность:
– Получается, что ты, Виктор, давно не видел отца, так? И не знаешь, где он сейчас и что с ним происходит, так, да?!
Он прислушался к музыке, которая доносилась из глубины салона. Там Хава включила телевизор, отстранившись от разговора мужчин. Она не смогла испытать материнскую любовь на собственном ребенке. Ей было не все ясно с этим внезапно появившемся в их жизни джентльмене, кто он такой и что он значит. С ее точки зрения, он ничем не отличался от других ему подобных людей, приехавших оттуда, из заснеженной, таинственной и непонятной Москвы, которую Аркадий ее иногда задумчиво называл Московией. Витя, пустоглазый и лживый, был скован и стеснителен, по ее мнению, одет чисто, просто, ожидаемо. Хава видела в нем ненавязчивое сходство с мужем, что примиряло ее и уменьшало чувство ревности, вполне естественное для женщины.
Виктор не хотел все рассказывать про себя этому человеку. Надо что-то сохранить и на потом, потому что он был еще, ко всему, пьян и всегда помнил наставления отца о том, что «лучше недосказать, чем пересказать. А то потом локти кусать будешь, парень». Да и не все можно было рассказать дяде Аркадию, он явно был не из простых людей. У него, ко всему прочему, был свой секрет, делиться которым с Кроном он готов не был на данном этапе.
Отец же его, Лев Петрович, был серьезный, даже мрачный человек, иногда в его глазах Витя наблюдал проблески безумия и какого-то необычного ночного нечеловеческого веселья. Виктор относил всю эту чертовщину на счет своего воображения, действительно развитого и богатого, как говорила его дорогая мама.
– А вашего папу как звали, дядя Аркадий? – невинно спросил Кроненберг. Тот оживился, что-то в его голове сработало, и он с некоторым подобием улыбки на сухом лице с двумя глубокими морщинами вдоль крепкого носа объяснил и затем спросил:
– Записан наш папа как Пинхус, а в России его, конечно же, называли бы Петром, ты же это знаешь, Виктор. Лева ведь Петрович?
– Ну, да… ну, да… вы правы, – закивал в ответ Витюшок, – вы правы, Аркадий Петрович.
– Лева в Испании работал с Кольцовым, слыхал про такого, Виктор? – Крон знал и помнил очень много, что понятно, учитывая его возраст и общее состояние здоровья, памяти и духа. Витя посмотрел на него с нейтральным видом, можно было понять так и так. Он уже почти перешел в то состояние, о котором мечтал с утра каждого дня.
– Очень мельком слышал про это, – Виктор не помнил, когда отец ему об этом рассказывал и что именно рассказывал. Возможно, он сам до всего додумался.
Он знал, что отец его не сидел, просто был отправлен преподавать иностранные языки, английский и испанский, в какой-то провинциальный вуз. Но не сидел, его не мучили, это было главное. Он устранился из их с матерью жизни, переводя им деньги на жизнь из места, у которого не было названия на переводе.
Телевизор у Хавы играл греческую музыку, которую извлекали бузуки, ритмические аплодисменты, барабаны дарбуки, скрипка, ударные. Они рассыпали балканские звуки кудрявой музыки Фракии по пространству комнаты и по плечам присутствующих.
Виктор обратил внимание, что сидящая в кресле спиной к ним Хава не отбрасывает тень. Или ему так показалось по пьяни? Все может быть. Но тени ее, Виктор, любознательный и въедливый, так и не нашел.
– Не буду тебя больше мучить, Витя. Наверное, хватит вопросов для первой встречи. Еще встретимся и наговоримся, верно?! – Крон, кажется, утомился от разговоров в одну сторону с племянником. – Ты работой своей доволен? Потерпи немного, Виктор, подыщу тебе что-нибудь приличнее, я тебе тут, кроме книг, чек еще приготовил, в честь родственной связи и дружбы, от всего сердца.
Виктор подтянул свои носки, поднялся навстречу Крону, который, передавая племяннику книги и синеватый чек Национального банка с пятизначной цифрой в прямоугольнике, сказал:
– А от мамы ты когда, Витя, письма получал? Она помнит о тебе? Пишет?
В ответ Виктор, который ждал подобного вопроса с первого шага в этом доме, прогудел своим роскошным баритональным фальшивым голосом:
– Да вот, третьего дня моя мама прислала мне с оказией деньги и письмо, помнит, думает, и кажется, скучает.
От своего телевизора и от музыки с танцами, приглушив звук, к ним подошла Хава, услышав таинственным образом или просто угадав, что мужчины прощаются.
– Вы сыты, Виктор, вам понравилось? – спросила женщина светским тоном. – Обязательно приходите к нам еще, я буду вас ждать. Хава переступила с ноги на ногу, и Витя неожиданно углядел, что она была очень хороша собой совсем недавно, да и сейчас хоть куда, если честно, несмотря на возраст. Вот и делай выводы, Кроненберг Виктор.
– У мамы все в порядке? Что пишет? Из Москвы? – поинтересовался Крон.
– Из Москвы, конечно. Откуда же еще, стоит златоглавая, и Нина Андреевна в ней на безупречной службе, – Витя немного расслабился в связи с предстоящим уходом, а зря. Пить надо, конечно, меньше.
Он держал в руках четыре книги и листок чека, содержавший в себе его двухмесячную зарплату, что Витя сразу разглядел своими алчными прозрачными глазами грешника. Он просто себе не поверил, но взял все с удовольствием, хотя и без счастливой улыбки. «Так полагается у Кроненбергов».
– Я был очень рад встретиться с вами и поговорить о жизни и семье. Я буду думать о том, как и чем способствовать вам. Созвонимся скоро. Всегда ждем вас у себя. Ваша невеста Нина не собирается к вам приехать, мама не сообщила? – спросил Крон, не изменяя выражения своего свежего лица с нейтрального на цепкое и бесконечно любознательное. Русский язык его, безошибочный и уверенный, вызывал удивление у Виктора.
– Мне ничего об этой женщине уже почти полтора года неизвестно, со дня отъезда в Иерусалим. Я был очень рад встретиться с вами, дядя Аркадий, очень. До скорого свидания, тетя Хава, – Витя поклонился, пожал ее протянутую сухую ладонь, неловко повернулся через левое плечо и потопал от родственников прочь с известным чувством облегчения на душе.
– Я провожу тебя, все равно собирался пройтись, – сказал Крон и достаточно неловко пошел следом. Книги он сложил в пакет из большого торгового центра на Кинг Джордж, чек Витя забрал и положил в карман рубашки, предварительно сложив его пополам. Мама приучила его с детства к аккуратности.
На улице было темно и холодновато, как бывает только в Иерусалиме в октябре. Только в Иерусалиме и только в октябре.
Отец подруги Виктора Нины был капитаном милиции в Теплом стане или где-то рядом. В минуты трезвые и редкие Виктор называл ее Капитанской дочкой, она откликалась на эти слова как на законное имя. У нее был характер и воля. Капитанская дочка вполне могла добраться до Иерусалима при желании, Витю это напрягало в известной мере. У нее, короче, было все, все достоинства. А у него что? Водочное, максимум, коньячное дыхание, головокружительный выхлоп, и намек на признак, точнее, тень какого-то непонятного дарования, кружащую вокруг него, как крупная денежная ссуда без шансов на покрытие. На всякий случай напомним, что Нина его обожала, и ее приезд в Иерусалим был лишь делом времени. Кто мог ее удержать? Сдержать?
В тот вечер после выпивки с Кроном и его женой Хавой Витя напился до полного выключения сознания. К счастью, он не мог встать с кровати и дойти до холодильника, да там и не было ничего. Хозяин, как обычно, молился где-то возле Хеврона, Кроненберг был один. Он проснулся в четыре утра под открытым окном, одетый, в расстегнутой грязной рубахе. Он раздраженно согнал с рукава бородатых кривляющихся чертей, умудрился выключить чей-то зеленый горящий глаз в верхнем углу комнаты и посмотрел на распахнутую дверь. Там стояла в цветной кофточке с рюшками из нейлона роскошная, неотразимая красавица Нинка, гневная Капитанская дочка, 180 см роста, собственной персоной, нервная и, если честно, ослепительно привлекательная. Сил на то, чтобы выкрикнуть ей: «Не беснуйся, Нинка, не сходи с ума», – у Виктора не было. Горло пересохло и просто горело.
Она наставительно произносила ему букву за буквой, вбивая в воспаленный бедный мозг то, что он сам давно знал: «Думал спрятаться от меня в Вечном городе, мерзавец, да? Хитрован вшивый. Ты забыл, что я дочь действующего капитана милиции, забыл, да?! Я тебя выведу на чистую воду, я тебя поставлю на рельсы, я все расскажу о тебе и твоей матери, суке, кому следует в этом еврейском Краснодаре». Витя протянул руку, нашарил на полу, скребя пальцами по плитке, пустую тяжелую бутылку из-под напитка «777» и запустил ее в Нинку. Бутылка со звоном разбилась в коридоре на мелкие куски, со звоном стукнувшись о стену. Виктор, страдальчески застонав, глотнул зелеными губами из стакана на полу возле кровати теплой воды и возвратился в свой горящий сон без сил и без надежды на что-либо хорошее – и без никакой надежды вообще.
Лучше не знать, как он дополз с закрытыми глазами до ванной, сел на ледяном полу, и дотянувшись из последних сил до ручки, включил воду в душе. Несколько раз он менял горячую воду на холодную – и через минут десять Витя очнулся, вернувшись в жизнь. Он вскипятил чайник и, вылив воду в литровую банку, выдавил в нее разрезанный напополам лимон с дерева, которое росло в сквере на улице Рамбан за гостиницей. Там он проходил по пятницам и субботам к парку под кнессетом, где на бесконечной изумрудной поляне аборигены и новоприбывшие разных возрастов гоняли с рассвета и до темноты в футбол в разных составах. Витя нес с собой флягу солдата израильской армии, подаренную ему одним случайным собутыльником на рынке. Еще у него была пита с жареным мясом, зеленым луком, перцем и солениями, сохраненная им заранее с вчера. Холодная, лучшая закуска, которую он употреблял рассудочно и экономно. И несколько лимонов, сорванных им по дороге, быстро и неуклюже, с ветвей дерева, тяжело нависших с плодами, которые никто не рвал, кроме Вити, над тротуаром улицы Рамбан. Все это бесценное добро лежало в авоське, к счастью, оказавшейся в его чемодане. Мать, наверное, засунула ее между рубашками, кто же еще. «Мамка моя все предусмотрела, хуторянка, все знала заранее». Еще у него был перочинный самодельный нож с широким лезвием, купленный Витей у метро «Пушкинская» у дрожащего похмельного мужика в ватнике за рубль двадцать – все, что было при нем в карманах.
И вот эта сетка, эти субботние лимоны, этот занюханный нож с деревянной ручкой очень и очень пригодились сейчас. «Все для дома, – как Витя любил повторять, – все для семьи». Но он, конечно, прогрессировал в своем пристрастии к алкогольному опьянению. Несся по наклонной плоскости, как говорила его мама еще в Москве.
Однажды в Москве мать Вити пришла с работы в темноте и в ненастье, и снимая суконные боты в прихожей, сказала сыну, валявшемуся на диване в своей комнате: «Слышал, Витенька, там идишисту Башевису Зингеру присудили Нобеля по литературе, ты рад, мальчик мой?». Витя промычал что-то, он не реагировал на каких-то там примитивных идишистов. Он лежал спиной к стене и думал. «Тоже мне». Это был 1978 год, октябрь. «Ты точно знаешь, мама?» – «Точнее не бывает, как ты говоришь, у меня сведения как в аптеке». – «Известная у тебя аптека», – проворчал Виктор. Мать не обижалась на его «аптеку», она была обидчива, но сыну прощала много, слишком много. С отцом Виктор вел себя иначе, остерегался почему-то.
С Кроном он встретился через несколько дней. Тот позвонил ему на работу и деловито спросил:
– Виктор, может быть, подойдете к нам вечерком, если у вас есть время, конечно. Мы с Хавой будем рады.
Кроненберг все время ждал от него каких-нибудь новостей, например, «женщина твоя, Нина, прилетела, ищет тебя» или чего-нибудь совсем пугающего, о чем он даже думать не хотел.
«Это мой родной дядя, Аркадий Львович Крон, он, конечно, тот тип, но кровь у него моя, наша, евреи об этом помнят», – успокоительно для себя думал Виктор изредка, хотя голова его была занята совсем другим.
Мама Вити, Нина Андреевна, отправила любимого единственного сынка, все, что у нее было в жизни, кроме работы, в Израиль на ПМЖ за десять дней. Сначала она узнала, что Нинка беременна. Витя тоже узнал об этом, но не придал этому особого значения. «Ну, мало ли что, ступай», – сказал он опрометчиво. Он был в запое и сообразить, что к чему, не мог. «Куда ты катишься, Витенька? Что с тобой будет, мальчик мой?!» – спрашивала мать, и глаза ее наполнялись, так сказать, слезами вселенского горя.
Потом Нина Андреевна отвезла Нинку АЭС, которая не успела и слова сказать, к лучшему врачу. «Кто у тебя, дуры, спрашивает, конечно, потом он на тебе женится, даже не сомневайся», – опрометчиво бормотала она этой «корове, прости, господи» по дороге, держа за нежную руку. «Куда вы меня везете, Нина Андреевна?» – «Два дня полежишь, и все, всех делов-то на раз-два, не глупи, тебе же, Нина, лучше», – отвечала она женщине.
Нина Андреевна все делала быстро, не давая никому опомниться, такой у нее был характер, такой у нее был стиль. Так ее научили, хорошая школа. «Вот подписала – и все», – как бы говорила она, решительно и упрямо подмахивая документ, решавший чью-то судьбу, размашистой подписью красного цвета под необратимым диагнозом.
Иначе говоря, она все время стояла к солнцу спиной и в черных очках, потому что ей нужно было скрывать сатанинские блики, часто появлявшиеся в ее мрачном взгляде. Ну, откуда, откуда у этой уроженки ласковой и нежной Псковской области было взяться всему этому злодейству и лжи, а? С рождения, между прочим.
Витю она взяла за руку, заставила отмыться, отмокнуть, переодеться в чистое и отвезла в ОВИР на улицу имени художника Абрама Архипова, где их принял без очереди и с большим уважением большой начальник. Витя, сторонник домостроя и бесконечный поклонник отца, все время молчал, он себе не представлял масштабов влияния своей матери в советском обществе.
Начальник в ОВИРе попросил мать Вити подождать и пригласил его в соседнюю комнату, «на минуту». «Простите меня, Нина Андреевна». Начальник, крепкий мужчина, густо пахший табаком и хорошим одеколоном, скажем, мощным зеленым «Шипром», пропустил Виктора в комнату и остался ждать снаружи по эту сторон дверей. В комнате Кроненберга ждал моложавый, уверенный в себе мужчина в польском синем костюме с узкими лацканами, галстуке в полоску и университетским значком. «Новое лицо нашей славной службы». Он сидел за простым письменным столом и внимательно смотрел на вошедшего Виктора. Не представился, потому что это было лишним.
– Садитесь, Виктор Львович, не беспокойтесь, вы у друзей здесь, – сказал он глухо, пытаясь быть доброжелательным. – Я знаю о вас довольно много. Кое-что мне рассказывал ваш отец и ваша мама. И другие люди. У меня есть к вам разговор и интересное предложение, Виктор Львович.
Виктор побледнел, присел на стул, сложил руки на коленях и опустив голову, приготовился слушать. У него заломило в висках, как будто он выпил стакан воды вместо стакана «кубанской». Его занимал вопрос: «Какие такие другие люди рассказывали этому псу обо мне?». Имена и образы знакомых, давних и близких, крутились в его голове в огненном хороводе, догоняя и обгоняя друг друга.
– О вас хорошие отзывы, мы надеемся на вас, Виктор Львович. Очень надеемся, – значительно произнес мужик. Лицо у него было такое, как будто за ним стояли народ и империя, их богатства и тайны, их надежды и процветание.
– Рекомендации от замечательных и бесценных наших граждан делают вас просто ценнейшим кадром, так что вот, вы нам поможете, я в этом уверен, как в самом себе, – мужик достал из стола лист бумаги с отпечатанным на машинке текстом и положил его перед Витей, украсив слова поверх них пластиковой авторучкой. – Вот. Подписывайте и езжайте с миром.
Мужчина откинулся на спинку стула и поглядел на Кроненберга, как на желанную заводную игрушку.
Все, что чувствовал Виктор по поводу сказанного, отразилось на его отмытом одутловатом лице тридцатидевятилетнего московского усатенького, несчастного человека почти фотографически. Он просто хотел что-то изменить, попробовать новую жизнь, уехать к солнцу и правде, а тут такой ужас и безобразие. Страх, стыд, сомнения не позволяли ему взять ручку и подписать бумагу. Он думал, что контролирует ситуацию с ними, но оказалось, что это оптический обман, они сильнее его, даже речи нет о противостоянии, не верьте никому, они сильнее и страшнее. Виктор крутил головой, озирался по сторонам, разыскивая что-либо, на что можно было опереться и отбиться от этого настойчивого и неотрывно въедливого человека.
– Не сомневайтесь, это совсем не страшно. Это почетно и выгодно, что вас смущает, Виктор Львович? Скажите мне, – он подвинул бумагу по столу еще ближе к Вите, – вы вступаете в стан избранных и приближенных к светлой идее победы во всем мире людей…
Вышел Витя Кроненберг из этой комнаты угроз, пыток и надежд через двадцать минут, как говорится, недолго музыка играла. Он был как в воду опущенный. Его собеседник вместе с ним не появился, там, видно, был другой выход, или он просто исчезал через окно. А ведь окон в комнате не было, как же так? Правильно говорил когда-то ему один выпивший много водки и предельно откровенный(?!) немолодой поэт-авангардист: «Чекисты все могут, все в их власти: и ты, и я, и вон тот прохожий вдалеке»… И показывал на пожилого тучного дядьку у газетного киоска с газетой «Советская Россия», распластанной в витринном окне. Витя сомневался. «Ну, не может такого быть, преувеличивает, как же так?» А вот, оказывается, так.
У Нины Андреевны был свой личный автомобиль «Волга» 1972 года выпуска бежевого цвета. Она приобрела его по льготной цене, после того как директор ее НИИ и близкий друг и поклонник отказался от права приобретения выделенного государством для него автомобиля. Была сложная комбинация: Нина Андреевна внесла в кассу пять тысяч рублей, остальное ей перевела касса взаимопомощи НИИ, между прочим, четыре тысячи пятьсот рублей – и «Волга» стала принадлежать Кроненберг Н.А. Получать машину Нина Андреевна поехала вместе с Витей, который все-таки был профессиональным водителем грузовика. Увидев «Волгу», Витя долго ходил вокруг нее, гладил ладонями, приглядывался, нажимал какие-то кнопки, вздыхал и улыбался, как распоясавшийся кот, выпущенный на свободную охоту к девочкам по имени Мурка, Маня, Клаша, Магда и другим им подобным.
Там же в магазине к ним подошел крупный, лысый, уверенный красавец, в распахнутой дубленке и с цветным мохеровым шарфом на мощной шее бывшего чемпиона Зугдиди по вольной борьбе.
– Продашь? – спросил он у Вити. Тот пожал плечами, что «не ко мне вопрос». Витя был в чесучовом пиджаке с шелковым, синим в цветочек платком в нагрудном кармане, он расслабился и даже разомлел. «Дам двадцать пять штук на месте, – сказал человек в дубленке, – меня звать Марлен». Нина Андреевна быстро ответила ему, что «мы не продаем автомобили, уважаемый». Тон ее говорил сам за себя. «Двадцать семь дам», – сказал бывший борец из Зугдиди. «Нет, не продаем», – сказала Нина Кроненберг непреклонно. Она огладила свои сильные бедра ладонями, напомнив о своей женской привлекательности(?!) всем присутствующим. Потом она достала из портфеля с застежками на ремнях бутылку армянского коньяка пятилетней выдержки и вручила ее замдиректора магазина, который был любезен с нею, как жених перед первой свадьбой. Человек из Зугдиди цокнул, изменился в лице и сказал: «Жаль, что вы не знаете своего счастья, русские люди». С ним был еще человек, менее приятный и звероватый даже.
Нина Андреевна совсем не волновалась в таких ситуациях. Она всегда могла попросить своего Рому прислать на выручку двух-трех аспирантов, как он их называл, и те быстро разрешали проблемы. Да и Витя был не лыком шит. У него в руке была зажата металлическая зажигалка для веса кулака. В общем, она была счастлива и уверена.
Вдруг вспомнила своего все еще обожаемого Левку. Он уже был совсем пожилым человеком с перебитыми коллегами руками. Но если он вглядывался в раздражающего человека, то самые ретивые отступались от споров с ним и уходили. «Откуда это в них все железо? Из местечек, конечно», – спрашивала Нина Андреевна себя, хихикала, но соглашалась сама с собой.
В аэропорту играла музыка. Никто Виктора не провожал, зачем? Мать его не подвезла, уехала на работу, поцеловав ребенка на прощание и ничего не сказав при этом и даже не всплакнув, железная женщина – все в себе. Привез Витю в аэропорт Фред, который устроился в такси по своим соображениям.
Он неловко обнял Витю на прощание и сказал: «Ты там береги себя, не лезь никуда, фронт не убежит». Его картина мира, информация, получаемая им о мире с малых лет, была выстроена газетами, милиционерами, дворовыми и деловыми друзьями, а также передачей «Международная панорама».
Витя протянул чемодан старинного фасона с металлическими углами девушке в сиреневой форме, предварительно кивнув ей «здрасьте вам». Свободной рукой он протянул ей пачку документов.
У девушки металлически сверкнули серые загадочные глаза офицера таможенной службы, и она без улыбки сказала, заглянув в розовую бумажку, разрешающую выезд, Кроненбергу: «Не волнуйтесь, Виктор Львович, вы уже в получасе от вашей заветной и необратимой мечты».
В тот год, еще до желанной Олимпиады и даже до мятежного Афганистана, выезд на ПМЖ в страну в районе Средиземного моря, возле Египта на юге и Ливана на севере, считался невозвратным полетом в космос.
Откуда-то сверху неслась музыка и слова: «Будет людям счастье, счастье на века, у Советской власти сила велика. Сегодня мы не на параде, мы к коммунизму держим путь…», дальше было не разобрать, но Витя еще со школы знал слова наизусть. Память у него была безупречная.
– Надо было Нинке сказать, – неожиданно подумал Виктор. Никакой ненависти ко всему окружающему он не испытывал, будучи заядлым антисоветчиком, по убеждениям, хотя и ожидал нечто подобное. Быт как быт, песня как песня, привычная и знакомая. Уезжаю и уезжаю, в никуда и в никуда, и что? Что вы хотите?
Витя не торжествовал, пересекая заветные белые линии госграницы СССР перед посадочным залом под неподвижным тревожным взглядом юного пограничника. Чемодан он оставил у улыбчивых и милых девушек в нарядной форме, стюардесс компании «Аэрофлот».
Налегке он прошел в зал со стеклянной стеной, за которой жило и двигалось взлетное и темное после дождя поле московского аэродрома. Он сел в кресло с выгнутой спинкой и глубоко вздохнул, людей кругом почти не было. Утренний рейс этот был на Вену, воздух в зале русский, свежий, совершенно не европейский, столица СССР Москва провожала Виктора в неизвестность почти привычно.
Можно было подумать, наблюдая за благочестивым и мирным видом редких пассажиров и его самого, что Кроненберг каждую неделю летал в Вену, шницелей пожевать, штрудель съесть в два укуса и пивка попить. Ах! Можно было даже представить, что, возможно, все обойдется – и Виктор еще выйдет победителем из этого поспешного отлета и даже вернется сюда, к маме, папе и Нинке АЭС, богатым, состоявшимся, успешным человеком, с очищенным хотя бы на пятьдесят процентов от водки и портвейна организмом, как гражданин мира и тайный поклонник и друг Советской России и ее неизбежной власти, и не только.
Зеленый глаз под потолком над выходом к самолету, отправляющемуся в Вену, горел, не моргая, слишком ярко, демонстрируя постоянное, неотступное и пристальное внимание к деталям жизни Виктора Кроненберга.
Второй визит Вити к дяде и тете Кронам произошел через несколько дней после первого. Чек Крона Витя вложил в банк на площади Давидка. Через три положенных дня деньги были у него на счету, и Витя, забрав радостно обжигавшие ладони купюры, благополучно и неторопливо, с комфортом нажрался, даже осталась пита с мясом назавтра.
Все-таки в нем достаточно часто и даже навязчиво мелькала мысль, что он не зря здесь, что он не зря жив, что, может, что-нибудь, в конце концов, и получится в нем и из него, изо всех этих крутящихся тяжких слов, из весомых плутовских замыслов, из загадок человеческих встреч, из любви и ненависти, из плотских игр, из предательства и героизма.
Светуля, с которой он бурно встретился по обоюдной инициативе, взяла у него новую пачечку исписанных от руки, с загнутыми краями листов. Цветущая и довольная, она покачала растрепанной головой, с некоторым удивлением оглядела Витюшка́ с таким выражением, с каким обычно смотрят поклонницы, и сказала: «Разберу все, почерк у тебя, конечно, как курица лапой, но разберу, перепечатаю, заслужил, ты поменьше хлещи-то, меньше, не в Москве все-таки, слушай Светулю, я плохого тебе не пожелаю, не скажу».
Витя успел восстановиться из большой пьянки и даже получить из химчистки на Штрауса, выше по подъему наискосок от больницы, за магазином ножей и ножниц, пиджак, брюки и рубаху. «Как новые получились», – сказал хозяин, кажется, симпатизировавший ему. Вите делали скидку там, хотя он никогда об этом не просил (ну, как же можно просить и торговаться, не приучен), по неизвестным причинам. Одного из хозяев звали Нисим, он хотел с малых лет стать футбольным тренером, жаловался Вите на то, что его зажимают конкуренты, «все ашкеназы, вот если бы ты был в директорате». Он не объяснял Вите что к чему, какой такой директорат, но Витя сочувственно кивал и качал головой, и делал возмущенное лицо на происки неизвестных ему Фукса и Жоржевского. «Интриганы, губители футбола, – говорил Нисим, – тьфу на них». И раздраженно плевал в сторону урны в углу.
Крон приехал за ним, не предупреждая, на машине за пять минут до конца смены и, зайдя в вестибюль, сказал племяннику негромко, подойдя вплотную к столу дежурного: «Собирайся, мой дорогой, машина ждет тебя». Что-то в нем было не то, какая-то необычная грусть, не так подходящая к его энергичному облику бодрого старика. Витя засуетился, начал торопливо складывать в сетку все свои важные и необходимые предметы, без которых он просто не мог уже прожить. В карман пиджака он вернул сигареты и зажигалку, сходил в туалет и сполоснул белое лицо свое, оглядел рабочее место, не забыл ли чего, и пошел на выход, пропустив вперед Крона.
Шофер Крона, стриженый под бокс парень с серой какой-то челкой на лбу, ждал их у машины, глядя исподлобья. Шофер, который был не просто шофер, конечно, держал напряженные руки на отлете, как герой гангстерского фильма в преддверии стрельбы, но это не специально, просто так получилось. Звали его Ярон, а Крон изредка называл его Яриком – и тот отзывался. Сейчас эта сторона улицы была солнечной – и солнце палило так, как будто это и не октябрь вовсе, не 16 часов 30 минут, но Виктор к этому привык уже. «Неизбежное, как этот город», – думал он и был прав. Крон сел с Витей вместе и взял его под руку, как будто искал опору у него. Наверное, так оно и было. Витя не удивлялся ничему. Они медленно проехали в тугой вечерней пробке по Кинг Джордж, свернули на площади на Рамбан, а там уже под шевелящейся листвой над дорогой приехали к дому. Ярику Крон сказал подождать звонка на всякий случай, «если понадобишься». Ярик кивнул и уехал вниз по Шимони, лихо развернув машину – он жил в нескольких минутах в Старом Катамоне.
Хава ждала их дома с накрытым столом, вид у нее был собранный, сдержанный, необычный. Стол был богатый и разный. Хава стряхнула хлебные крошки от супницы себе в ладонь и быстро сходила на кухню за солениями. Коньяк сегодня был «Курвуазье», в тот раз Витюшок «убрал» все запасы «Мартеля» в доме, а Крон не подкупил, поленился, решив, что и «Курвуазье» сойдет для племянника. «Можно один раз и понизить(?) планку, хе-хе, ничего не случится, на Печоре и не то пьют, разве нет», – он был язвительный человек, дядя этот Крон. Витя обратил внимания на смену напитка, удивился, расстроился, потому что виды и руку не меняют, это все знают. Но виду не подал, мамка научила его и папка, «чувства скрывай, мальчуган, всегда». И потом, обнаглел он в Иерусалиме сильно у дядьки.
Уже за столом Крон, разлив коньяк по бокалам, неожиданно поднялся и принес увесистую книгу с полки за спиной Виктора.
– Вот я читаю «Сказки народов мира», Детгиз, 1962 год. Составитель Л.П. Кроненберг. Скажи мне, Витя, что это?
Виктор внешне не реагировал на вопрос, поежился, как будто сидел на сквозняке, и ответил ему так:
– Отец составил, он же преподаватель, кажется, испанского, в какой-то там школе, ну, и вот, на досуге составляет сборники, пишет сказки и повести, вы же знаете, он печатается у нас, член Союза писателей, детская секция, все сложно с ним, вы должны это помнить, дядя Аркадий. А вообще, дядя Аркадий, отец страдал сильно, отсидел под следствием, его хотели пристегнуть к каким-то там бундовцам, с которыми он был знаком и которых давно расстреляли, он не подписал ничего, не болтал – и его после кончины Сосо выпустили. Но уволили отовсюду, без надежд на возвращение, дали преподавательскую работу, он составлял для них какие-то пособия, жил и живет не в Москве, я не знаю где, приходил к нам пару раз в год, разговаривал со мной, мать фыркала, но не скандалила, ей чего-то нашептали там в кабинетах. Она защитила докторскую, отец улыбался на это, купил ей в подарок платиновое кольцо, адреса его мы не знали, точнее, я не знал. Она не пила, моя мама Нина Андреевна, совсем, но иногда, очень редко, приносила чистейшего медицинского спирта, 96-градусного, поджигала его и выпивала содержимое стакана не морщась. Закусывала немного, хлебушка там, кашки, адыгейского сырка, и беззвучно уходила в свою комнату, улыбаясь чему-то своему, заветному. На ней были грехи, их было много, но отца моего она очень любила до поры до времени, Салтычиха.
Витя кротко держал бокал с коньяком. Крон поставил книгу на место, вернее, вставил ее между другими, вернулся к столу, скрипнул резным тяжелым стулом, поднял бокал с роскошным содержимым со словами «не чокаясь» на уровень глаз и опрокинул его в себя, что твой алкаш с Потаповского переулка – был у Вити там необузданный дружок когда-то. Жив ли он, поклонник «Солнцедара», бедолага?
– А вот книги «Товарищ Фидель и его друзья», написанной Левой в то же время, у меня нет. Но я знаю, что книга эта принесла ему успех и славу. И деньги, – признался Крон, накладывая себе рубленой печенки с яйцом и луком на тарелку.
Он был как-то необъяснимо напряжен, даже грустен. Коньяк не помог. Хлеб был немного обжарен, печенка была замечательная, Хава была прекрасной домохозяйкой. Виктор последовал примеру Крона и тоже сделал себе два бутерброда с таявшей во рту мягчайшей печенкой на тонких ломтиках батона, с хрустящей, коричневой от обжарки корочкой. Он откусывал от сэндвича с наслаждением, которое безуспешно пытался скрыть от Крона.
Крон, который, казалось, видел все тайное и скрытое, зорко смотрел на него исподлобья, изучая повадки и привычки близкого и незнакомого человека.
– Референт нашего министерства культуры, доктор Ора Шавес, ты ее, Виктор, знаешь как Светлану Алексеевну Субботину, чудная дама. Госпожа Шавес представила на тебя обстоятельную и прекрасную характеристику, докладную записку. Она написала, что у тебя большой потенциал для того, чтобы стать ведущим прозаиком израильской литературы на русском языке, огромный, написала, потенциал, – Крон смотрел на Виктора с интересом. Он рассматривал его очень тщательно, по всей вероятности, искал этот самый таинственный потенциал, найденный мудрейшей Светулей. – А вообще, у тебя же диплом учителя английского языка, хочу тебя устроить на работу по специальности. Что все консьержем сидеть, а! Ты желаешь стать учителем? Надо ведь расти и продвигаться в карьере, Витя, так.
Кроненберг помолчал, это все было очень неожиданно, взял второй бутерброд, они оказались очень вкусными, и Виктор не мог остановиться несмотря на мучившее его тяжелое предчувствие.
Он пожал плечами, что, мол, черт его знает, чего я хочу. Он подумал про Светулю, что «вот это баба, Ора Шавес, королева! Она еще будет здесь главной начальницей». Он хотел сказать Крону, что все слова Светули ерунда, что она ненормальная дама с плохо контролируемыми желаниями, но не сказал. Что говорить?! Лучше промолчать.
Крон присел к столу и отпил густого сока. Вкуснейшего, кислейшего, ядовито-зеленого, выжатого из киви, имбиря и лимона. Сочетание, вообще, взрывное, для тех, кто не знаком. Он посмотрел перед собой, поджал губы, подумал, поменял выражение сухого лица на очень серьезное.
– Почему ты мне не сказал, что балуешься письмом, я могу посодействовать, мы не чужие люди. Отец твой тоже, видишь, был расположен к этому занятию…
И тут Виктор не смолчал. Дядя Крон ему просто надоел со своей игрой во всемогущество и обладание призрачной правдой. Он сказал с раздражением, присущим людям, которые зависят от выпитого алкоголя, а точнее, от его количества:
– Я ничем не балуюсь, дядя Аркадий, и я не знаю, к чему я расположен. Про отца я вообще ничего не могу рассказать. Я помню только, как мы однажды на даче ходили зимой к соседям за пилой и топором, чтобы наготовить дров. Было морозное утро, сугробы твердого снега в нарядных искрах сверкали у соседских ворот. Навстречу нам вышли два незнакомых пьяных мужика и преградили путь. Мне было лет тринадцать, что ли… Уже умер недавно генералиссимус, так я помню. Один из мужиков сказал отцу, что сейчас даст ему в пархатую морду, так и сказал – и замахнулся. Отец отошел в сторону, оттолкнул меня, я сел на снег, и мужик, промахнувшись, упал. У второго мужика была совковая лопата, и он страшно маханул ею, подняв снежный вихрь на отца и меня. Тогда отец вынул из одежды черный пистолет, щелкнул предохранителем и негромко, страшно сказал ему: «Сейчас пристрелю, падаль, уйди». Мужик молча сразу лег на снег рядом со своим товарищем. Отец отбросил лопату к забору и сказал им обоим: «Сейчас собираемся и уходим отсюда на станцию, чтобы я вас не видел больше, ясно!». Первый прохрипел что-то неопределенное и утвердительное, они поднялись и пошли прочь почти трезвые.
Я помню, как гордился, восторгался своим отцом и вечером спрашивал у него шепотом: «…папа, а откуда у тебя оружие? Что за пистоль? Какая марка его, скажи». Он молчал, потом говорил: «Наградное». Я думаю, что это был пистолет ТТ, мое предположение, я его потом не видел ни разу, отец его спрятал. У отца были исковерканы пальцы на правой руке, просто клешни какие-то ломаные и страшные. Я спрашивал: откуда, а он мне говорил, что упал в детстве. На войне он не был, не знаю, где был в то время. Писал он левой рукой всегда, довольно уверенно. Мать на цырлах, она его обожала, дышать боялась, приносила ему беззвучно чай с баранками и сметаной, это был его завтрак. Потом отец вдруг исчез, и я его видел только изредка. Выслали из Москвы почему-то. Он был тогда, когда угрожал парням пистолетом, я запомнил надолго, в новеньком ватнике, невысокий, собранный, поджарый, красивый, очень похож на вас, дядя Аркадий.
Хава сидела возле мужа, держала его за руку. Они молчали оба. Говорить было нечего, слова ушли куда-то. Крон, человек бывалый, волевой, сильный, казалось, не знал, как воспринимать рассказ Виктора. Он действительно был похож на своего брата. Виктор подумал, что в последнее время он Крона видит больше и чаще, чем видел своего родного отца. Как там мой Лев Петрович, член СП, живет-поживает? Как его жизнь в неизвестном для меня месте? Пишет, небось, свои монгольские сказки, по одной в день, а?! Зачем ему люди вообще?! Этот вопрос не возникал у него совсем. Я известно куда иду, считал Виктор. Не зря мать его, опытнейший диагностик, называла его больным шизоидом с детства, не зря.
Нина Андреевна называла своего мужа в их лучшие годы странным прозвищем Жирафик и заботилась о нем сверх возможностей. «Он пережил невозможное», – повторяла она иногда.
– Я должен тебе, Витя, рассказать кое-что о твоем отце. Мне кажется, ты обязан это знать, – сказал Крон.
Виктор Кроненберг похолодел, взял фужер и выпил его почти полный, даже не пытаясь чокнуться, его уже несло по этому великолепному никелированному страшному желобу к неизбежному и, наверное, желанному…
Не глядя на Виктора, Крон рассказал:
– Твой отец был связан с двумя лидерами польского Бунда, ты знаешь, что это такое? Это еврейская социалистическая партия, выступавшая против создания нашего государства и против иврита, да-да… Они были революционерами левого толка, идишистами, их судьба была сурова… Так вот, твой отец и мой брат Лев Пинхусович Кроненберг на каком-то этапе был связан с Виктором Альтером и Генриком Эрлихом. Это были выдающиеся люди, попавшие в силу обстоятельств в тупиковую ситуацию. Они были на разных этапах замешаны в переговоры о создании Антифашистского еврейского комитета и организации помощи американских евреев СССР. Их арестовывали и освобождали. Приговаривали к смертной казни и изменяли наказание. Альтер написал, что его приговорили к смерти за организацию антигитлеровского сопротивления через неделю после нападения на Польшу. Приговор отменили по требованию председателя Верховной коллегии Верховного суда Василия Ульриха, что само по себе кажется невероятным. Сам Ульрих так решить не мог, вероятно, эту игру вел нарком Берия. Тебе знакомы эти имена, Виктор?
Кроненберг молчал, даже не кивнул – или наоборот, ну, что, мол, за вопросы задаешь, дядя Аркадий. Сидел этакой пшеничной полуживой глыбой и молчал с пустым бокалом в руке. Хава гибко поднялась и закрыла настежь открытые два окна в салоне, становилось прохладно, и шум на улице мешал слушать и вникать.
– Оба эти человека произвели на твоего отца огромное впечатление, их судьба тоже. НКВД играло с ними в страшную игру. Отец твой не был излишне впечатлительным. Остались записи этих бундовцев о следствии, требованиях чекистов и освобождении их из советской тюрьмы. Дело в том, что их часто забирали, арестовывали, потом освобождали против закона. Эрлих был приговорен к смертной казни, а потом освобожден – так не бывает, понимаешь?! Твой отец не был наивным человеком, я свидетель этому. С бундовцами буквально была игра в кошки-мышки с известным заранее исходом. Следствие по делу Эрлиха и Альтера вели высшие чины НКВД, докладывавшие о ходе его Берии и его заместителю Меркулову. Они сидели в разных камерах. Следствие было очень активным. Альтер держал голодовку, пытался требовать законности в ведении следствия, объяснения. В конце концов, их расстреляли, вернее, расстреляли Альтера, а Эрлих покончил жизнь самоубийством в камере.
Очень много с ними было намешано. Эти люди участвовали во многих событиях, поплатились за все это. Намерения их были честные. Отец твой, Витя, был знаком с ними до их приезда в СССР, ничего точнее неизвестно. Он приехал из Мексики через Нью-Йорк в Москву, был награжден орденом. На отдыхе познакомился с молодой женщиной, быстро женился на ней, потом ты родился. Потом его арестовали.
Крон вздохнул и набрал воздуха. Разлил по бокалам коньяк, который закончился на глазах, и покачал головой: «однако».
– В польской среде, в посольстве, скажу тебе, плели против арестованных интриги, не без подстрекательства, конечно, энкаведистов. На Эрлиха и Альтера наговаривали, это было неизбежно. Не буду говорить о причинах этого. Эти люди много сделали для выживания и свободы Польши. Эрлиха и Альтера Советы хотели послать в США и даже вели об этом переговоры, но потом все изменилось. Или не изменилось, они очень любят дьявольские игры. Цы-цы, надкуси и проглоти. Несправедливо стать участником, Виктор, таких игр, и неправильно.
Твоему отцу, Витя, после ареста на следствии перебили пальцы, от этого их уродливость и неподвижность. Не молотком били, наверное, но каменной пепельницей, вполне возможно. Но может быть, и молотком, с них станется, – рассказал этот очень крепкий старик. – Левка, упрямец, не подписал на себя ничего, потому, думаю, его не уничтожили. Ничего наверняка я не знаю о нем.
Крон опять выпил сильного сока, пробуждавшего его к жизни. Виктор отказался, вкус его был для него неприятен, слишком резкий.
– И вы никогда с ним за все годы не связывались, не пытались связаться? – поинтересовался Виктор.
– Наш министр просвещения в 1960-е годы ездил в Ленинград на встречу с родным братом Абрамом, отсидевшем свою «законную» десятку. У Залмана в Ленинграде жил и двоюродный брат, известный там поэт Лев Друскин, ты не слыхал о нем, Витя? Он уехал жить в Германию потом. Я передал с Залманом данные Левы и письмо для него, но Залману обнаружить его не удалось несмотря на усилия: никто ничего о нем не знал, с кем он ни беседовал, нет и все, – повинился Крон. – Вот ты и сам, Витя, не знаешь, где он, что с ним, с твоим отцом?
Здесь Витя обнаружил, что пить-то уже было нечего. Стол опустел, Хава растерянно поискала чего-нибудь своими чудесными глазами, ничего не нашла и посмотрела на мужа: «что делать, Аркаша?».
Тот медленно поднялся и принес из другой комнаты еще бутылку. На этот раз не «Мартель», а местное коньячное чудо «Экстра файн», вполне неплохо и дешево. Бутылка была уже открыта и опробована хозяином, но оставалось еще достаточно. Кроненберг не просто одобрил, но приветствовал хозяина соответствующим выражением лица и словами: «Чудно и очень к месту, Аркадий Петрович».
«Как Гайдара зовут дядьку моего, писателя Гайдара люблю и ценю», – подумал Виктор. Он ничего не путал и почти все помнил, сильный безумный человек, по мнению его мамы. Она говорила Нинке АЭС: «Не обольщайтесь, вы же умная женщина, он не живет в этом мире». Нинка АЭС, которая тоже была та еще штучка, отвечала: «А вы дорогая, живете, конечно, в этом мире». У нее хватало ума и осторожности этого не произносить вслух.
Хава соорудила мужчинам закуску, набив питы куриным мясом, перцем, зеленым луком, солеными огурцами и помидорами, намазав все замечательной острой приправой под названием амба, родом из Индии, но завезенной в Израиль иракскими евреями, совсем не простыми людьми. Никто здесь не был простым, в этом городе, это все знают. Нина Андреевна Витьку предупреждала об этом до отъезда, но не препятствовала ему, потому что верила в гены его талантливого и очень сильного отца. Спасала мальчика от русской судьбы и делала все, что могла, все, что выше ее сил и еще больше.
– Я хочу прочитать всем монгольскую народную сказку из сборника, которую наверняка придумал мой любимый брат Лева Кроненберг, – заявил Крон после стакана израильского коньячного напитка. Держался он молодцом, чего нельзя было сказать о Викторе. Тот несколько поплыл, хотя сидел довольно ровно, не клонился. Он часто вытирал рот ладонью.
– Читай, дядя, сделай милость, – широко сказал Витя Кроненберг.
Хава посмотрела на него удивленно. Она видала английских офицеров разных рангов, которые напивались до бессознательного состояния в баре гостиницы «Американ колони» на улице Луи Винсент, 1. Но Витя Кроненберг не был английским оккупационным офицером, он был родным племянником ее мужа. Хава когда-то в семнадцать лет была связной группы правого еврейского подполья, взорвавшего в июле 1946 года главный штаб английских оккупационных войск в Иерусалиме в гостинице «Кинг Дэвид». Тридцатитрехлетний Крон готовил бомбы своими страшными руками, Хава звонила из телефона-автомата и предупреждала англичан, чтобы они сваливали: «Давайте бегите, англичане, будет взрыв сейчас», – а двадцатидвухлетний красивый йеменский еврей Ицхак Цадок, командир диверсантов, заносил со своими парнями молочные бидоны со взрывчаткой в подвальное помещение юго-западного крыла гостиницы, в котором находилась кухня. И они разворотили и разрушили все штабное крыло с английским штабом к чертовой матери, побили много разного народа, но они боролись за независимость… Им было можно это делать. Наверное.
Крон объявил почти трезвым, слишком баритональным голосом, с ласковыми нотками, никто на это внимания не обратил:
– Монгольская сказка, которую придумал и записал Лев Петрович Кроненберг.
«Шли как-то по дороге мужик да баба. И повстречали черта.
– Добрый день, человече! Тебе и жене твоей!
Не понравилось мужику, как его черт поприветствовал: баба-то вовсе и не жена ему была!
– Ах ты, нечистая сила! – сказал он в ответ. – Ты почему так говоришь? Никакая она мне не жена!
– А кто она тебе?
– Родственница.
– Какая? Кем она тебе доводится?
– А вот смотри, черт, – отвечал мужик. – Ее мать – свекровь моей жены. А теперь разбирайся сам, в каком мы с ней родстве!..
Уселся черт на обочине дороги и принялся считать. Когда на руках пальцев не хватило – стал на ногах загибать: так уж ему узнать хотелось, кем та баба мужику приходится. Но как ни ломал голову черт, как ни крутился, как ни вертелся, так ничего и не понял.
Измучился черт, злой стал. Спрашивает мужика:
– Скажи, человече, в каком вы родстве. Никак не пойму!
– Нет уж! Сам додумайся. На то ты и черт!
И по сей день черт голову ломает и никак не догадается, кем та баба мужику приходится… А вы как думаете – кем?».
Возникла пауза, которую нарушил Кроненберг.
– Закручено, однако, многослойно. Монгольская сказка, во дает. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, наворотил отец, – заявил Виктор, покачав головой. – Ничего не понял, но звучит неплохо.
Крон, все еще молодецки державший удар, допил с племянником вместе коньячный напиток, посмотрел в потемневший черный квадрат вечернего окна.
– Я выяснял, Виктор, тебе полагается квартирка от государства в квартале Неве Яков, написал от твоего имени заявление. Значит так, принеси мне завтра свой институтский диплом, я передам его в министерство просвещения, нечего тянуть, парень. Нечего трудиться в промасленном комбинезоне в центре Иерусалима, не для тебя это. Выражаюсь фигурально, как ты понимаешь. Я позвоню и по поводу квартиры, потороплю бюрократов, – пытался как-то оживить вечер Крон, мысль его не была последовательна.
Монолог Крона можно было объяснить только количеством выпитого, он был скромен, немолод уже и быстро расслаблялся, и умилялся от алкоголя.
– Я, наверное, пойду, спасибо большое, мне завтра рано вставать, – начал подниматься Кроненберг, понявший, что здесь выпито все и сказано больше, чем было необходимо. Выяснилось достаточно быстро, что Крон сказал далеко не все.
– Посиди, Витя, еще немного. Сейчас тебе Хава соберет корзинку еды с собой, и я выскажу кое-что важное, – Хава никак не реагировала на слова мужа, оставаясь на своем стуле неподвижно, сложив свои аккуратные руки на столе перед собой.
Витя похолодел. Ритм работы его сердца стал бешеным и неостановимым. Он предчувствовал то, что должен был услышать сейчас от Крона с того момента, как увидел его в конце смены у себя на работе. У него тогда буквально споткнулось сердце о неизвестный мощный барьер, достаточно высокий и непреодолимый. Сейчас этот барьер вернулся на место, и сердце споткнулось, остановилось, замерло, и голова его закружилась, и он крепко схватился за ножки стула, чтобы остановить это кружение.
Крон еще раз оглядел беспорядочный стол, подвинул тарелки и стаканы в организованный узор и на секунду задумался, полуприкрыв глаза.
– Знаешь, я еще в 1980 году, когда американцы отказались от Олимпиады в Москве, сказал, что теперь русские не будут участвовать в Олимпиаде в Лос-Анджелесе, и так и случилось. В Москве не могли просто так оставить унижения, они играют в достоинство всегда. Не то, что я такой мудрец, все было очевидно, лежало на поверхности. Сложнейшая политическая ситуация в мире. Мой бывший коллега по работе занялся политикой и теперь будет премьером, огромный скачок совершил этот человек. Все понимает. Умный, сильный, невысокий человек, – начал Крон эпически медленно и солидно.
Виктор его поддержал:
– Я голосовал за него, он мне нравится.
– Еще бы, он очень многим нравится. На него можно положиться, как сказал герой в этом вашем чудесном фильме про Москву, не верящую в слезы, он – наш человек, а что может быть важнее, – обрадовался Крон. – Отец твой испанский преподавал, да? А ведь мог английский, немецкий, французский, но ему отдали испанский, их можно понять, начальников этих, знают, что делают.
Виктор отодвинул от себя по столу пустую тарелку, с сердитым звуком столкнув ее со стаканом и ножом.
– Ни хера они не знают, дядя Аркадий, им ничего не важно, суки они грязные. Им на все наплевать, слава богу, что не убили. Пальцы его вы не видали, я все знаю, что с ним делали, не думайте. Спасибо большое советам и коммунистам. Ненавижу тварей, – Виктор вспылил, гудел, как связанный бык. Он был в бешенстве, ничего не мог с собой поделать. Да и не думал ничего делать. Почти протрезвел, чего тут болтать про отца.
Через несколько секунд успокоился. Он посмотрел на Крона с извиняющимся видом: «сорвался я, прости меня, дядя Аркадий».
– Извините меня, Хава, – сказал он хозяйке. Витя был хорошо воспитан. «Никакой откровенности и нервов в разговорах», – учил его отец, и он ведь запоминал все.
Улыбку Хавы Виктор мог бы назвать библейской, иначе говоря, озаряющей.
– Мы с моим коллегой по работе давно разошлись, где он и где я, но все равно я уважаю его, иногда мы встречаемся, наверное, в память о прошлом. Разговариваем, спрашиваем совета. На него одна надежда, сильный… невысокий… человек из наших мест. Он тоже пятнадцатого года рождения, как и отец твой Лева Кроненберг, – Крон любил говорить эпическими новеллами.
– Чтобы они все были здоровы, – Виктор покачал головой, поджал углы губ.
Он все еще не нашел способа успокоить душу. Ничего на столе не было, даже пива. «Ничего себе пьют Кроненберги всех возрастов», – подумал Виктор без восторга.
– Мне сообщили, Витя, что твой отец Лев Кроненберг умер позавчера в Москве. Причина смерти его неизвестна, – сказал Крон, глядя перед собой. – А мама твоя попала в больницу после этого с тяжким инфарктом, лежит в реанимации.
Ну, что тут можно говорить, что сказать?! Ну, невозможно вот так, за раз, все обрушить. Хотя он всю жизнь пытался крушить вокруг себя.
Виктор Кроненберг был готов к чему-то подобному весь этот день, но все равно было что-то избыточное и невозможное в этих слова Крона.
Ко всему прочему, он не был крепким человеком. И он помнил какие-то стихи, очень странные, к месту и не к месту. Вот такие, к примеру.
Я шел зимою вдоль болота. В галошах. В шляпе и в очках. Вдруг по реке пронесся кто-то на металлических крючках. Я побежал скорее к речке, а он бегом пустился в лес, к ногам приделал две дощечки, присел, подпрыгнул, и исчез. И долго я стоял у речки, и долго думал, сняв очки: «Какие странные дощечки, и непонятные крючки». (Д. Хармс)
– Останься сегодня у нас, переночуешь, успокоишься, возьмешь… Я позвоню завтра твоему начальнику, а? – пытался остановить Виктора Крон.
Витя мотал головой, что нет. Ему необходимо было уйти отсюда, найти бутылку, выпить ее до последней капли, захмелеть по-человечески, так сказать, и забыться где-нибудь на мокрой от росы лавке в парке или возле него.
– Подожди, я вызову хотя бы Ярона, – воскликнул Крон.
Но Виктор уже ушел, сгорбясь и даже не отозвавшись.
Через три дня после этого вечера Кроненберг добрел из последних сил, волоча ноги по щербатому тротуару. от здания ТВ метров сто к площади Субботы, мимо военной базы под названием «Шнеллер», и увидел вдруг приоткрытую стеклянную дверь справа в лавку. В темной глубине лавки перемещался от прилавка к холодильнику тяжелый бородатый мужик в белой рубахе и резиновом фартуке. Борода его была большая, путаная, лютая, а сам он был налитой человеческой мощью, красивый, в ямщицком картузе, из-под которого висели витые хасидские пейсы, просто любо-дорого смотреть.
Витя зашел и поздоровался из последних сил. У прилавка стояла крашеная синей масляной краской табуретка, и Витя, не спросив разрешения, присел и прислонился.
– Слушай, я тебе сейчас поесть сделаю, с утра хорошо плотно поесть, – сказал мужик, оглядев Витю и его внешний вид мельком.
Он обошел Виктора изящным движением корпуса и бедер, не коснулся его и зашел на свое рабочее место. Витя вытирал регулярными движениями рук потное лицо свое мятым платком и молчал.
Мужик взял длинный хлеб, похожий на французский багет, который издавал дивный запах утренней выпечки час назад, и положил его на лист пергаментной бумаги. Хлеб был около метра длиной, может быть, чуть меньше или больше. Затем длинным ножом-пилой он разрезал его вдоль, и взяв другой нож, мясной, намазал обе рабочие поверхности хлеба майонезом из банки. Дальше все шло слоями. Мужик покрошил зеленого лука и несколько стручков ядовитого зеленого перца – и все это выложил на хлеб. Потом мужик нарезал вареной колбасы от толстенного шмата грамм 200‒250 и уложил ломти поверх, примяв их ладонями, похожими на утюги. Потом он нарезал салями, которую делали здесь неподалеку на производстве из трех человек, папа в черном и два сына тоже в черном лет по пятьдесят пять каждый. Салями, пронзительно пахшая чесноком и черным перцем, была положена на репчатый лук и на слой помидоров. Еще были листья салата и какая-то иерусалимская смесь трав. Крупная соль и горчица из банки. Потом мужик сложил две части в одно ровное целое, укатал это целое в бумагу, разрезал мясным ножом пополам посередине и получил две части необходимого совершенного вкуса. Можно было голодному человеку увидеть, откусить и получить инфаркт от вкуса и вида. Мужик достал бутылку без этикетки из холодильника и налил из нее в граненый стаканчик, грамм на сто пятьдесят. Это была сахарная водка, иначе говоря, самогон нашей мечты.
– На, юноша, поешь и запей, только скажи что-нибудь Ему, – сказал он на идиш, протянул хлеб Вите и отвернулся, чтобы не видеть его мокрого от пота и слез лица.
Он, простой семит Моисеевой веры, человек не эмоциональный и не сильный, не мог выдержать с утра такого зрелища.
Мужик подвигался за прилавком и положил перед Кроненбергом глубокую тарелку с медовым пятничным лекахом. «Сладкое успокаивает горе», – говорила ему мама в детстве.
– Не волнуйся, парень, это не молочное, – выговорил мужик.
Виктор его услышал, но не понял.
2022 год