Читать книгу Холодный вечер в Иерусалиме - - Страница 4
Слава ортопедам
ОглавлениеТолкнув дверь из кухни нежным коленом, в зал выдвинулась официантка с полным подносом в сильных руках. Лавируя, она подошла к столику, за которым восседали три джентльмена средних лет, одетых по местной привычке без лоска, чисто и аккуратно. Расставляя на столе блюдца с сильных цветов закусками и яркими салатами, опытная женщина успевала оценить ситуацию с мужчинами, которые уже крепко, по ее мнению, выпили и пребывали в состоянии веселых наблюдателей жизни. Почти пустая бутылка виски, названия которого официантка запомнить никак не могла, несмотря на все старания, доказывала, что женщина была права. 750 грамм поделить на троих и то не полностью, всего ничего, нет? Эта официантка, несмотря на большой опыт и понимание жизни, как ей казалось, была дамой недалекой.
Один из мужчин, лысоватый, крепкий, подобранный, с пронзительным синим взглядом глубоко сидящих глаз, отодвинул стакан, чтобы женщине было удобнее расставлять тарелки. «Вот этому я бы дала, с удовольствием», – подумала она мельком. Рубашка у него была дорогая, модная, очень известной фирмы, нейтральной расцветки. «Пижон, стареющий», – вынесла приговор женщина, которая и сама была уже не так и молода. Но, что называется, в соку. Что говорить зря. «И ботинки у него в тон всему, удивительно, а так и не скажешь никогда», – покачала официантка головой, уходя собранным и живым шагом. Это у нее получалось как бы само собой.
– Нам еще бутылку, принесите, пожалуйста, того же, – негромко сказал ей второй мужчина. Этот был светловолос и вежлив, целеустремлен и ни на что, казалось, не обращал своего внимания кроме как на количество алкоголя на столе. Официантка кивнула ему, что поняла просьбу, повернув пригожее лицо голодного, возбужденного человека, который с утра съел только две ложки простокваши с куском свежего огурца – у нее был разгрузочный день сегодня. Она поправила шпильку в крашеных в светло-коричневый цвет волосах, ей показалось, что прическа ее потеряла форму и распустилась, сказала бармену, что на пятый столик нужна еще бутылка того же, и прошла на раздачу за тарелками со вторым.
Третий мужчина, того же примерно возраста, что и его знакомые за столом, постукивал чуткими пальцами по танцующей цыганке, изображенной на синей пачке крепчайших сигарет «Житан», изготовляемых из черного табака.
Они выпили минут за тридцать грамм 700 виски на троих без закуски, что не слишком отразилось на них и их общем состоянии. У этих людей, что было ясно и видно невооруженным, так сказать, взглядом, был некоторый опыт в этом увлекательном и затягивающем занятии. Официантка принесла им спорым зрелым шагом новую непочатую бутылку виски и торжественно и весомо водрузила ее посередине стола. Затем она быстро вернулась на кухню и принесла каждому из мужчин по плоской тарелке с куском сочащегося кровью мяса, ядовито-желтого цвета горкой зернистой горчицы и острейшим ножиком с тяжелой трезубой вилкой подле.
Хлеб был свежайший, ржаной, тяжелый. Они рвали хлеб на куски и, нацепив их на вилки, макали в мясной соус с острейшей горчицей, закусывая значительные глотки виски и одобрительно кивая процессу довольными, расслабленными и успокоенными мужскими лицами с закрытыми от удовольствия глазами. Поданное им мясо было упругим и сочным. Ха, что тут сказать, что говорить зря. Они выглядели так, как будто понимали жизнь и ее суть, эти уверенные в себе взрослые мужчины.
Арочный вход в этот ресторан, называвшийся «У Джона», вблизи хайфского многокилометрового пляжа был перекрыт сверху и сбоку лозами дикого винограда с гроздьями мелких ядовитого цвета ягод, досадливо мешавшим людям, которые входили и выходили, отодвигая от лица виноградные листья без раздражения и нервов. Как будто так и должно было быть при входе в популярный ресторан, источавший волнующие запахи свежей зелени, только что испеченного хлеба, привезенных утром из хозяйств овощей и жареного на углях мяса. С моря приносился легкий ветерок, деревянный пол в зале был только что вымыт, место было популярное, но столик найти было можно, просто нужно было знать часы. Они знали и всегда приходили вовремя, съезжаясь из разных мест Израиля.
Тот самый, солидный и модный, приезжал из Иерусалима, машину ставил вдали от ресторана и шел вдоль длинной парковочной стоянки, обсаженной с двух сторон кустами розмарина, жимолости, лимонного калистемона и лавра на встречу с друзьями неспешным вольным прогулочным шагом, он мало ходил и старался по возможности наверстывать недостающие в жизни шаги. В Иерусалиме у него получалась мало гулять: работа, дом, тренировочный зал в подвале семейного особняка в Старом городе и так далее. Русские друзья звали его Федей. На самом деле его имя было Фуад. Это все шло еще из Ленинграда, где они все учились в середине 80-х и 90-х. Там этого человека называли Федей для удобства жизни и звучания. Ну, Федя и Федя, он не возражал. А что?!
Он посмотрел на море, переведя свой взгляд через широкую полосу пляжа с немногочисленными в этот час отдыхающими. Море было неспокойного серо-синего густого цвета с редкими купающимися, которых отгоняли от разрешенных границ плавания гулкие голоса спасателей на вышке, установленной посреди пляжа на сваях метрах в 30-ти от ресторана. «Вы могли бы принести мне чаю с лимоном?», – спросил он проходившую мимо официантку. Иврит его был лучше его русского, но хуже его арабского. «Конечно, немедленно», – женщина не удивлялась просьбам и требованиям, она повидала за месяцы и годы работы всякое. На ходу она подумала, не пряча улыбки: «Еще и не поел ничего, а уже чая хочет, вишь какой». Федор заметил, что у стены в полу проделана квадратная дыра неизвестного предназначения. В строениях Средиземноморья часто встречаются такие непонятные и необъяснимые загадочные штуки.
На улице свет казался как бы просеянным через марлю, соленым и зачищенным от постоянной силы солнца. Семья из четырех человек, мама и папа средних лет, и мальчик, и девочка, похожие на кузнечиков, в мокрых купальных костюмах, присев на камни низкой ограды, тщательно счищали песок старыми застиранными махровыми полотенцами со ступней и голеней, готовясь зайти в ресторан «У Джона», в котором сидели и кайфовали за поздним обедом наши герои. Будний день, без особых перегрузок и новостей. Девочка, почти Лолита по возрасту, неловко толкнула брата в спину, и он, оступившись и потеряв равновесие, шагнул в песок. Девочка хихикнула и отскочила, нелепо взмахнув длинными руками, от брата, похожего на обозленного шипящего котенка. «Ты жаба, вообще», – воскликнул он обиженно. Их отец сказал на все это глухим голосом: «Я кому сказал, не балуйте, а ну, тишина». И посмотрел кругом, как реагируют люди. Никому не было дела до них.
Все трое взрослых мужчин, сидевших в ресторанчике за столом, лет двадцать назад учились в Ленинграде, тогда этот город назывался так, в медицинском институте на Петроградской стороне. Федя был стипендиатом и посланцем за самой гуманной профессией от компартии солнечного Израиля, или как эту страну называли арабские товарищи, Палестины. Глеб, медалист, глазастый и любопытный юноша, приехал учиться из небольшого городка на Украине, а вот Генаша родился в Питере, ему не надо было никуда приезжать, только поступать. Что он и сделал без особого перенапряжения, у него был большой талант к жизни.
Федя до поступления в ВУЗ проучился полтора года на курсах по изучению русского языка. Он был трудолюбивый, очень способный, выучил русский язык он на удивление весьма быстро и прилично. Два раза в год он ездил домой в родные, как говорят, Палестины на каникулы. «Ну, что Федор, как было? Как там наш Вечный город, а?» – спрашивал его своим обычным голосом Генаша, встретив в коридоре института по возвращении. У него, казалось, не было комплексов, он, якобы простой человек, их преодолевал по мере поступления.
Генаша учил иврит в неофициальном кружке, уже было можно и казалось, что так было всегда, платя за удовольствие учебы рубль с полтиной за 45 минут, но успехи у него были слабые. Этот язык в другую сторону (справа налево) был не его вотчиной. Он был способный человек, все схватывал на лету, но язык иврит, родная речь, ему не давался. Это его раздражало, хотя он не сдавался и продолжал повторять глагольные формы, коверкая произношение.
Глеб был фанатом спорта, тренировался при каждом удобном случае, развивая свои и без того значительные бицепсы и излишние, на первый взгляд, грудные мышцы. Его удар, по слухам, правой прямой был сокрушительным, если достигал чужой челюсти. При всем своем нервном заряде Генаша не был большим любителем драк и скандалов. Мог лениво поругаться с кем-нибудь на институтском вечере в каком-нибудь Текстильном или Техноложке, но не больше того. Закон он уважал, советский закон был для него среди закрытых тем, в твердом табу, со второго класса. Он был сутуловат и узкоплеч ко всему, ему это как бы не мешало.
Федя остерегался всего и боялся даже возразить что-либо какому-нибудь дрожащему алкашу на выходе из метро «Петроградская». Безропотно отдавал 40 копеек «на похмел, друг, дай» и шел дальше под взглядами мужчин с подвижными кадыками на небритых шеях. Его предупредили не конфликтовать, не ругаться, не выяснять отношений, не реагировать ни на что. «Это не приветствуется, у тебя семитская внешность, запомни, там таких не обожают, Фуад, права не качай», – напутствовал молодого человека перед отъездом опытный родственник, который уже прошел через советский вуз.
Завкафедрой анатомии, пожилой известный в этом мире профессор, взял шефство над вдумчивым студентом Фуадом или по-простому Федей из далекого Израиля. Профессора звали Михаил Абрамович Форпост, он прекрасно разбирался в жизни и понимал, кто есть кто и в Израиле, и здесь, в Ленинграде. Но ему, в действительности, было абсолютно все равно по большому счету. Своих детей у него не было. Парень ему просто понравился, он был очень вежлив, любознателен, усерден, все схватывал на лету и очень воспитан, не чета многим другим «парехам и уйсворфам» из советской провинции. Речь не обо всех идет, но Форпост в людях разбирался хорошо, как он считал.
Их сотрудничество, ставшее дружбой, продолжалось все годы учебы Феди в мединституте. Ничто не могло нарушить этой идиллии, не только рабочей, но и, кажется, общечеловеческой. Ни разу о деньгах речи не заходило, это просто было не к месту, Федя это понимал. Он напряженно думал, ну, как можно отблагодарить этого человека. Однажды он привез ему в подарок из Иерусалима менору ручной работы. Купил Федя ее в первом ювелирном магазине, который был ниже гостиницы «Кинг Дэвид» на той же стороне. Всего там было несколько магазинов, но Федя выбрал первый от гостиницы. До него дошел глухой слух, от друга отца, понимавшего в этих делах, что это лучший из всех. Не торгуясь с религиозным хозяином о цене, Федя попросил упаковать менору и сказал, что везет ее в далекую северную страну. Хозяин тщательно упаковал в три слоя пергамента менору, уложил в картонную коробку со стилизованным рисунком молящегося еврея, забрал деньги не считая, этот араб вызывал у него доверие, они пожали руки – и Федя, очень довольный, вернулся к машине, припаркованной на гостиничной стоянке. Охранник в форменной фуражке, сидевший в распахнутой будке на стоянке, пытался съесть принесенный ему из гостиничной кухни обед, отправляя в себя большие порции спагетти и мяса, которые он щедро набирал поочередно из двух одноразовых тарелок. «Приятного аппетита», – пожелал ему Фуад, вежливый по жизни человек, хорошо воспитанный дома. Охранник прожевал пищу и сказал ему: «Спасибо, любезный господин».
Михаил Абрамыч был очень тронут подарком студента. Сначала буквально застыл при виде благородно блеснувшего серебром семисвечника. Он разволновался, долго рассматривал менору с разных сторон и потом значительным голосом торжественно сказал: «Замечательно, уважил пожилого семита».
Он извлек бутылку старого коньяка с названием из двух букв «КВ», что могло означать и «Коньяк Выдержанный», и «Клим Ворошилов». И со значением, свойственным редко, но с удовольствием выпивающим людям, не лишенным пристрастий, разлил его по хрустальным рюмкам. «За Иерусалим, мой мальчик». Он, казалось, не совсем разбирался в ситуации, не хотел в ней разбираться. Заметим, что уже можно было гражданам страны Советов получать такие подарки, прогрессирующая в демократическом направлении власть уже позволяла людям относиться к предметам религиозного культа с уважением, в разумных пределах, конечно. Без фанатизма, так сказать, как стали часто говорить позже. На Михаиле Абрамыче была его любимая шерстяная кофта крупной вязки, застегнутая доверху, ему часто бывало холодно. Это были последствия плохо объяснимого задержания органами безопасности и двадцатипятимесячного содержания под следствием более тридцати лет назад. Вся эта довольно страшная история продлилась в общей сложности для Форпоста около двух лет, плюс-минус. До тех пор, пока не умер усатый хозяин в Кремле, вот тогда его, сильно сдавшего физически и психологически, конечно, тоже, и отпустили домой.
Все обошлось, по словам Михаила Абрамыча, «все вернулось на свое место, как прежде, видите, больше тридцати пяти лет прошло, я на своем месте». Феде он об этом не рассказывал, частная жизнь старика его того касаться была не должна. А Федя и не спрашивал профессора, он наблюдал жизнь с холодным несколько презрительным уважением иностранца, «чего не знаю, того и не должен знать, мало ли что в жизни бывает, разве нет?!».
Однажды Михаил Абрамыч спросил Фуада: «Там мои братья ваших братьев не обижают, уважаемый Федор?». Никакого подвоха в словах этого человека не было, его это интересовало, он читал газеты тоже. Фуад подумал и честно ответил: «Вопросы есть, конечно, к ним, вашим братьям, но сосуществуем пока, все в руках божьих, Михаил Абрамыч». Фуад не осторожничал, он чувствовал себя на редкость уверенно, как со своими. «А к вам и вашим собратьям вопросов нет?» – любопытствовал старик, он не был наивным, он просто хотел добраться до истины, такой характер у него был. «Есть, дорогой, вопросы и к нам, конечно, но к вам их больше, как к сильной стороне». – «Дожили, что и мы сильная сторона», – непонятно было, он иронизировал или нет, этот сложный битый жизнью старик родом из евреев.
Потом они занимались наукой еще часа три, старик был настойчив и требователен. Его супруга, по имени Песя Львовна, с опущенными долу прекрасными черными еврейскими очами, как у героини трогательного рассказа А. Куприна (был такой период у этого писателя – любил евреев и восторгался ими, потом это прошло), приносила им фаршированную рыбу, куриный бульон с миской риса и рубленую куриную печенку с жареным луком и крошеным яйцом. «Невозможно оторваться», – говорил он хозяйке. Та была счастлива и улыбалась гостю как родному. Фуад съедал все с огромным аппетитом, было 10 часов вечера, Михаил Абрамыч ел с ним вровень, с того осеннего ареста из начала 50-х годов он никак не мог насытиться и не поправлялся ни на грамм. О, Фуад не осторожничал в этом смысле. Они выпивали еще парочку рюмок, выдыхали с удовольствием и продолжали занятия до часа примерно ночи.
Потом Песя Львовна стелила Фуаду на кожаном диване в кабинете постель, и он немедленно засыпал как ребенок до семь утра. После завтрака занятия продолжались еще часов пять-шесть. Потом Михаил Абрамыч, справившись с так называемым привычным вывихом плеча, тревожившим его еще с ареста и допросов тридцатилетней давности, шел на работу, а Фуад отправлялся на занятия. Так происходило много раз. Ученик знал о травме Михаил Абрамыча, который никогда о ней не говорил с ним. Как и об отвратительных шрамах на шее возле правой ключицы, хорошо видимых тогда, когда профессор расстегивал свою кофту и рубаху после часов занятий. Все-таки Фуад готовился быть врачом, но ему, балованному неженке, никогда ничего подобного у взрослых людей не наблюдавшего, было неприятно и больно видеть эти шрамы почему-то. Фуад в результате получил диплом врача, остался в аспирантуре, защитил диссертацию и уехал домой в Иерусалим, где у его состоятельной разветвленной семьи был большой дом. У него на руках были лучшие рекомендации от лучших специалистов, мировых питерских светил, от Форпоста, в частности.
Фуада, который пришел на собеседование в Совет директоров в английском костюме и галстуке при белой рубахе с высоким воротником и платиновыми запонками, произведя сенсацию своим внешним видом, оттенком кожи прекрасного семитского мужского лица, приняли на работу единогласно в большую столичную больницу. Рекомендации у него были замечательные, и он умел очень многое. Просто чудеса творил. Он быстро завоевал себе место под солнцем. Он, схватывавший все на лету, был готов трудиться по 18 часов в сутки.
Он очень многому научился в этом промокшем сером от дождя Ленинграде, и не только в профессиональном смысле, но и в человеческом, у своего Михаила Абрамовича Форпоста и других учителей ленинградской школы, помогавших ему бескорыстно и искренне. Известность не испортила этого молодого человека, он знал себе цену, прекрасно ориентировался в жизни, не изменил своей привычке выпить после пяти дневных операций хорошего виски, отобедать в садике столичной гостиницы «Америкен колони», выкурить крепчайшую сигару «partagas», отдающую землей и благородным кубинским деревом из леса колдунов Альмандарес вблизи Гаваны, и оттуда поехать домой, держа в руке свернутую газету «Джерузалем пост» и бутылку итальянской минералки, необходимые для утра предметы не помешают никогда. Расплачивался Фуад наличными, широко и щедро, ему были там рады в этом месте, застывшем закутке английской оккупации (а была ли она вообще, английская оккупация), он был рад им, этим любезным людям, ему нравилось радоваться, вообще.
Дома он принял контрастный душ и лег спасть. Дом был недалеко, 10 минут езды от гостиницы, когда нет пробок. Кривое шоссе с хорошим покрытием, но узкое и плохо освещенное. За перекрестком Гиват Царфатит перед поворотом на Гиват Зеев располагался полицейский патруль, но Фуада не проверили, ему иногда просто везло, к нему благоволили разные люди. Из-за выпитого он не переживал, был уверен в себе и расслаблен. Входная дверь, забранная узорной кованой решеткой по обычаю этих мест, была не заперта, и никого при входе не было – входи и бери все, не хочу. «Ха, ничего себе», – пробормотал Фуад. В глубине дома ходила в войлочной обуви их пожилая прислуга Валия, тихо переговариваясь с ужинающим на кухне охранником Атифом. «Хороший у нас охранник, истовый», – вяло подумал Фуад. Шести часов сна у открытого окна под холодным черным, бесконечной глубины воздухом Иерусалима, было ему сверх достаточно. Проснулся свежим и сильным. Он просто молод еще, детей нет. Только работа и отдельные мысли об оставленных там далеко людях. Поднял с пола вчерашнюю газету из ресторана, развернул, просмотрел первую страницу, ничего не нашел для себя и вернул на пол, там ей и место.
Однажды, еще в Ленинграде, выпив с приятелями достаточно много теплой водки из зеленых бутылок, Федя сказал им неожиданно, совершенно искренне: «Я лучше людей, чем Форпост, его еврейские коллеги, да и вы, парни, не встречал в жизни». Фуада учили и вытягивали в великого врача-ортопеда еще несколько учителей, большинство из которых были Моисеевой веры, Генаша и Глеб помогали ему как могли. Такое вот содружество, понять такой интерес и приязнь к любознательному парню из Старого Иерусалима и объяснить как-то рационально было невозможно.
– Кончай все это, а то я заплачу сейчас, – сказал Глеб, пьяненький и мало что понимающий. Он был очень хорош собой, атлетически сложенный красавец, учился сам по себе, поступил сам по себе, до всего добивался лично, никаких посредников. «Не признаю». Мир Глеб понимал, как он есть, ничего не преувеличивая и не преуменьшая. Вот он мир, а вот он я, и идите, так сказать, вы все к черту. При рождении его назвали Гиршем, но имя Глеб подошло ему больше, и он стал для всех Глебом.
На первом курсе они все ездили на так называемую «картошку» в совхоз на берегу Ладожского озера. Место было потрясающее, все зелено, вода синяя, неспокойная, с волной, мужики в ночь выходили на лодках ловить рыбу сетями. Они выгребали против волн, вверх-вниз, вверх-вниз. Рыбы было всегда богато в сетях, уха готовилась двойная и тройная, добавлялся в конце варки стаканчик водки и горевшая черная доска из печи или костра.
Ребята жили в добротном сарае без дверей во дворе директора совхоза, основательного практичного мужика. Кормили студентов отлично, и они работали хорошо. В воскресенье был выходной, все маялись от безделья. Никто ничего не читал, газет не было, зато был зачитанный до лохмотьев еженедельник «Футбол-Хоккей». В субботу были танцы в клубе, которые иногда заканчивались мужским выяснением отношений. «Ты чего? Девки наши были и будут, вы здесь чужие и никто, ясно! Врачи, бляди, отравители. Сейчас нос забью в глотку, понял?!» – такой был разговор.
Глеб ориентировался в этих ситуациях королем, хладнокровным уверенным человеком, который мог говорить с деревенскими в нужной интонации, глядя им в глаза, он сам был деревенским во многих смыслах. Знал, когда отступить, а когда ударить под дых, когда свалить. Местные ребята его ценили и уважали, хотя он мог и сбежать при необходимости без проблем. Его комплексы работали на него почти всегда. Глеб стоял в боевой позе атакующего уголовного хулигана, не знал страха и упрека, готовый к любому, самому опасному развитию событий. Эта наглая поза бойца срабатывала безотказно.
Босая пятилетняя дочь председателя Дуня приходила утром в воскресенье в сарай, где спали студенты, крепко брала своей сладкой розовой лапкой Глеба за ухо и тихо шептала: «Вставай, Глеба, обед готов, мама и сеструха ждут». Глеб вскакивал, смотрел на нее, потом умывался на улице из ржавого крана до пояса ледяной водой, растирался полотенцем, будил остальных и шел на обед. Он держал Дуню за ладошку, и они неторопливо брели к веранде, где дымилась картошка с мясом и луком. Совхоз был богатым, а директор щедрым и деловым. «Хочешь на мне жениться, Глеба?», – говорила Дуня заинтересованно. «Надо у папки твоего спросить, но я не возражаю, с удовольствием, Дуняша, если честно», – отвечал Глеб. «Вот и хорошо, я с ним поговорю сама», – она смеялась, как серебряный колокольчик на дверях.
А, вообще, по воскресеньям в любую погоду старались ездить на Крестовский остров, где возле стадиона «Динамо» пустовали теннисные корты, на которых играли в футбол в маленькие полутораметровые ворота с крупнозернистой сеткой на железных штангах из труб. Обычно играли 6 на 6 или 7 на 7, зависело от количества людей. Глеб, Федя и Генаша играли вместе плюс еще парни, которые погоды не портили. Блистал, как это ни странно, Генаша, сутуловатый и узкий какой-то, но играл прекрасно, остроумно и легко, мог, вероятно, сделать карьеру в футболе, но выбрал, как видите, для себя другую стезю. Он накручивал двух-трех человек из команды соперника вокруг себя, делал из них посмешище, парни злились, краснели и не знали, что с ним делать. К тому же очкастый, и что делать с таким?! Иногда кто-то не выдерживал и срубал наглеца наотмашь по опорной своей главной правой и ударной – «не хер выделываться» – и Генаша падал навзничь, чертыхаясь и добавляя матерка для понимания, если кто не понимал. Глеб и Федя игроками футбола в истинном смысле не были, но погоды не портили. Генаша все их недостатки перекрывал, и к тому же они отрабатывали в защите, дисциплинировано и грамотно. Особого понимания игры на этом уровне не требовалось, нужно было просто держать и караулить свое место, что они и делали.
Сразу после того, как кто-нибудь зло ронял Генашу на землю, к месту конфликта подбегал, топая кедами по жесткому укатанному грунту, Глеб и споро разбирался с обидчиком друга. Глеба побаивались, и ругаться с ним никто не желал, можно было схлопотать. Федя стоял рядом, готовый вступиться. Но это никогда никому не было нужно, все заканчивалось очень быстро. Медики народ отходчивый, разбирающийся не только в физиологии и анатомии, но и в душах клиентов. Команда Генаши и Глеба обычно побеждала и находилась на площадке, пока были силы. Потом они уезжали в полупустом воскресном метро обратно на Петроградскую, покупая у станции дымящиеся пирожки с ливером по 8 копеек штука. Обычно брали на рубль с мелочью 16 горячих и зажаренных до изнанки. Тетка в белом фартуке накалывала их огромной вилкой и складывала в куль из оберточной коричневой бумаги. «Берите, мальчики», – бормотала она рассеянно, пытаясь не обсчитать себя. Ее спорые руки были в перчатках с обрезанными пальцами. Одновременно она успевала перебирать мелочь и сбрасывать деньги в кожаный кошель. Все были голодны, как дикие звери в лесу без добычи.
И даже Федя съедал свою порцию из четырех пирожков, не произнося своих обычных «как вы это можете есть, это несъедобно». Он уже привык, приноровился, ему нравилось. Все перемалывал очень быстро, но друзьям оставлял по шесть штук, ему хватало четырех. «В Иерусалиме я бы на это и не посмотрел даже из любопытства», – говорил он, вытирая рот платком. «А ты сейчас в Ленинграде, и не ври, ради бога, так много, здесь свои достоинства многочисленные, рискуй, пацан, рискуй», – говорил ему Генаша, почему-то бледный и с черными кругами под узкими светлыми глазами, типичный мальчик, рожденный в этих болотных и страшноватых местах с ужасными рогатыми чертями и отвратительными красноглазыми водяными в Лахте и даже в Разливе. Они водились в глубоких, густых, непролазных лужах, поросших пронзительной зеленью и находящихся неподалеку от моря в этих похожих друг на друга местах в окрестностях города и на побережье Балтики и ее мелких заливов. Невиданные звери и зверушки с оскаленными ртами довершали картину этого чудного, замшелого и опасного мира, прочно стоявшего на человеческих костях и бесконечных людских скелетах в мягком колышущемся дне болот.
Генаша учился очень легко, у него, у беса, была фотографическая память. Помимо этого, он был просто умен, то есть быстро добывал зерно и смысл из сказанного и прочитанного, понимал и запоминал существенное и делал выводы. Этот узкоплечий, нервный, независимого вида очкарик, часто небритый и криво застегнутый, проглядывал учебники и запоминал, перелистывал пособия и после этого просто все знал. Экзамены не были для него каким-то барьером или препятствием. Он вызывал невольное уважение у знакомых людей. Неудивительно, что с ним боялись не только играть в футбол, но и просто спорить.
Ленинград еще не был переименован обратно в Санкт-Петербург. Время дарило им всем потрясения и изменения. Генаша читал невероятные журнальные публикации, разрешенные в последнее время. Эти книги влияли на него, как наркотическое зелье. И имена. Например, Набокова и Розанова. «Голова кругом идет», – признавался он Глебу, который пожимал плечами и смотрел на приятеля, не совсем понимая. А Ходасевич, а?! Культ литературы существовал в этом месте в это время, иначе не сказать. Михаил Абрамыч тоже был подвержен этим пристрастиям, и другие знакомые тоже.
Только Федя смотрел вокруг без удивления. Его это все занимало постольку-поскольку. Он был своим, конечно, человеком, но были нюансы, вполне понятные и объяснимые. И, конечно, была еще первокурсница Галю – произносить это имя нужно было в нужной интонации. Девица эта была из-под города Житомир и говорила напевно и ласково, с большим запасом женской энергии. Не тараторила, звонко смеялась, показывая чудные совершенные зубы, внимательно слушала, что для людей, и девушек особенно, значило так много. Волосы цвета спелой ржи, говорил Генаша, который никогда в жизни не видел ни ржи, ни спелой ржи. Но говорил как большой специалист. Федя ему верил безоговорочно.
Тем не менее, акулой секса Галю не была и не желала таковой быть. Училась, училась и была очень хороша собой, как может быть хороша девятнадцатилетняя студентка из украинской провинции, жаждущая получить медицинское образование в хорошем ленинградском институте. Все свое было при ней. Красные щеки, синие глаза, светлая прядь на лбу, подобие улыбки на юном лице от абсолютного владения телом и скоростью движения. На зимнем кроссе, в синем облегающем тело костюме с белыми полосками на воротнике – эта девушка привлекала внимание всех. Просто королева. Бег по лыжне мимо базы отдыха, сарая для переодевания и щербатой двери в сторожку дирекции, а дальше редкий лес с опушкой и подъем, у нее получался легко, естественно и красиво. Она скользила по подмерзшему снежному насту без напряжения, с видимым удовольствием. Непонятно было, как ей удавалось так, но удавалось. Молодость, сила, энергия, что еще? Свежесть, холодок, лесной воздух…
Ею любовались парни со всех курсов, редкие преподаватели в меховых, завязанных на темени шапках, да и девицы тоже. Кафедры были темные, мрачные, скучные, история партии, скажем, но что здесь поделать? Они ведь тоже люди, и тоже не лишены чувства прекрасного, правда? Федя наблюдал за их деятельностью не без восторга. Кросс Федя не бежал, потому что скользить на лыжах не умел, как и теоретики марксистской теории, он не хотел позориться. Но он смотрел на Галю и наблюдал за нею очень внимательно своим арабским пронзительным глазом. Он пытался понять, смотрит ли она в ответ на него, но решить окончательно, что да, смотрит, не мог. Наверное, нет, что поделать.
Танцевать он тоже не умел, но на институтские вечера ходил как заведенный, на нее посмотреть, полюбоваться и, может быть, пригласить в мороженицу, в кино, что ли. Дальше этого его фантазия не распространялась. Девственником он не был, просто необъяснимо стеснялся почему-то этой девушки. Любовь, что ли? Все возможно.
Глеб тоже не был прост. Вообще, никто не был прост в этой необычной компании, что было правдой. Когда у Феди заканчивались деньги, по причине лишних трат или чего-либо подобного, то тогда он доставал стодолларовую купюру из «Большой медицинской энциклопедии» со страницы 123 и шел минут десять, шлепая по слякоти на Большой проспект с редкими машинами по мокрой мостовой, менять валюту на рубли. Недалеко от гастронома с двумя гранитными ступенями и рядом с афишей, сообщающей о старом фильме Шварценеггера на будущей неделе, был вход. В плохо освещенной кооперативной лавке с пыльными решетчатыми окнами его всегда принимали как своего, радушно и приветливо. Хозяева, два шустрых парня в бархатных костюмах и цветастых галстуках, его хорошо знали, были плосколицы, доброжелательны, быстры, сообразительны и даже любезны, а ведь вполне могли ограбить, убить и сбросить нерусского под лед в Неву, но ведь не делали этого. А?! Наоборот, они ему давали в обмен на доллары рубли в соотношении 1 к 5, огромные деньги, вообще. Вдруг появилось невероятное количество денег у людей непонятно откуда в этой удивительной стране. В гастрономе Федор купил по тройной цене от прежней свежей малосольной семги, парниковый огурец, сливочного масла, черного хлеба и грузинской минеральной воды, все настоящее. Появление таких продуктов было неожиданным. Пусть ребята побалуются, заслужили. Форпосту он продуктов не приносил, стеснялся, он был стеснительным человеком.
Он аккуратно доставал деньги из значительных размеров бумажника, делая это слишком медленно, по мнению людей вокруг. Выбившая ему в кассе чек кассирша скептически поджала пухлые губки алые и порекомендовала не глядя: «Деньгами не швыряйся так, юноша, будь скромнее». Федя ее не понял. Она тоже не поняла, почему это нерусский и гладкий не купил водки, с такими-то деньгами, чего же еще? «Не пьют оне, вон какие».
Фуад не переставал удивляться, он жил в этом дождливом пространстве с открытым ртом, честно говоря, все годы. Действительность превосходила все его фантазии. Никто из его друзей про валютные операции Феди не знал, никто этим процессом не интересовался, у ребят были другие интересы. Им не казалось, что все это находится в плоскости их внимания, ну, есть деньги и есть, Федино дело и никого другого. Возраст и воспитание у них были такими, не лезьте не в свое дело. Что, делать больше нечего, а?! Федя был старше своих товарищей на три-четыре года, среднюю школу он закончил в Швейцарии (город Женева, точнее, пригород ее), а уже после этого он (его) поехал (отправили) в Ленинград завершать высшее образование, о чем он не жалел ни секунды. Ни секунды. Глеб из районного городка в далекой от Киева области, был, кажется, образован не хуже его, просто меньше шума и суеты. Федя знал пять языков, не считая арабского, итого шесть. Полиглот, нет?! Глеб очень много читал, все подряд, без системы и правил, любопытство и страсть к знаниям двигали им.
Фамилия Фуада была Аль-Фасих. Генаша называл его еще с устатку Федор Фадееев, но не педалировал звучания. Нельзя обижать никого, он придерживался этого принципа с малых лет еще из отцовского дома. У Феди была еще кличка Фадей, и он откликался на нее. Фамилия Гали была Кобзарь, она откликалась на нее. «Галина Кобзарь, красиво звучит а? – мечтательно спрашивал Фуад, подвыпив, – не правда ли, парни?»
– Неплохо, пацан, совсем неплохо, – говорил Генаша. Он был младше Феди на три года, но чувствовал себя его наставником во всем, что касалось жизни в СССР. Справедливо. Что он понимает здесь, этот Аль-Фасих? Со всей своей Швейцарией, аристократизмом, связями и обаяниями. Но Союз! Таинственная, необъяснимая страна. Да его съедят здесь без соли и перца, этот пришлый аристократ из Вечного города из его Старой части. У клана Аль-Фасих было несколько больших домов. Один в Шоафате, за первым большим перекрестком слева третий, чуть в глубине за каменным забором, если в сторону Рамаллы. Здесь Фуад и проживал, еще один в Шхеме, ну, и там по мелочи, в Газе в квартале Шати, в Аммане, в Бейруте, в Алеппо и в других городах, странах и весях. Сюда в Шоафат, в отчий дом, Фуад очень хотел привести Галю в статусе жены, но та поддавалась ему с трудом, точнее, со скрипом.
Фуад подозревал, что девушке нравится Генаша, но никаких доказательств этого у него не было. Генаша был узкий, сутуловатый, нервный, но что-то в нем было. Он был тощий какой-то, ненасытный, аппетит бесконечный. Он не соглашался никогда ни с чем, у него была своя точка зрения, очень самостоятельная, часто противоречивая, неверная. И потом, у него был явный талант, у этого парня, что всегда притягивает. Например, в футбол он играл неподражаемо, а экзамены, самые нудные и неприятные, он сдавал на раз. Сразу и безоговорочно. В нем билась страсть и нерв, иначе говоря. Его уважали окружающие. Глаза в очках молодо и опасно блестели. Фуад подозревал ее без повода. По его мнению, девушка подтягивалась при появлении Генаши, чуть ли не интуитивно. Сильные бедра ее как бы поднимались, натягивались. Ревность не давала Фуаду возможности быть объективным наблюдателем.
Галя одевалась не вызывающе, ничем не подчеркивала свою привлекательность, очень много и прилежно училась. Но была в ней какая-то горящая сила, которая, казалось, помимо ее воли торжествовала и пылала. Ей не нужно было носить провокационных коротких юбок или очень смелое декольте до пояса, все было при ней, как бы и так. Однажды Федя все-таки пригласил ее в кино. Она пришла вовремя, была в каком-то широком плаще на меховой подкладке. Промозглый ветер со стороны реки не мешал ей быть потрясающей красавицей, по мнению ухажера. Была опять или все еще зима, точнее, уже конец зимы, начало апреля. Федя, добротно одетый, в шарф и охотничью шапку из грубой шерсти, подарил ей тяжелую плитку швейцарского шоколада, и она восхищенно сказала: «Молодец какой, обожаю шоколад, откуда узнал?». – «Догадался сам». «Это было несложно», – мог бы он добавить.
Они быстро добрались на метро до Невского, вышли наружу, где Федя спросил ее, задыхаясь от холода, от чего же еще: «Так кино или мороженое, скажи». Галя засмеялась, орехового цвета украинские глаза ее сияли, и сказала: «Сам реши». Перебежали заляпанный мокрой грязью проспект, она цепко держалась за его руку, они заскочили через широкий тротуар в малопрезентабельную мороженицу с унылым входом, три ступеньки вниз без вестибюля. И прихожей тоже не было, но были мраморные столики. «Я принесу сейчас», – в мороженице было самообслуживание. Фуад принес за два подхода от стойки с темноволосой буфетчицей все необходимое к столику, включая тяжелые никелевые ложечки, бокалы с шампанским и, конечно, знаменитое мороженое, просто великолепное.
Съели смородинового мороженого из металлических плошек на ножках, запили бледным шампанским, посмеялись над Генашей, который смотрел на всех девушек, по мнению Гали, с видом восточного повелителя – «а сам-то, Ален Делон из Хацапетовки, хе-хе», – закусили шоколадом с орехами. «Ах, какой чудный шоколад, обожаю, все как я и представляла, понимаешь?! Впервые ем такой». Галя ела с удовольствием, смотрела на Фуада как на голодного жалкого кота, каковым он и был. Потом он проводил ее до общежития мимо группы топтавшихся у подворотни озябших парней, которые подпрыгивали от холода и ржали, как кони. Но пропустили они их молча, несмотря на устрашающий гопницкий вид и косые лица. Они прошли плечами вперед мимо парней, те посторонились и все. А ведь могли сделать все что угодно. У Фуада была карма победителя, как сказал ему как-то Генаша. Потом Фуад поехал домой.
Он совершенно не мог ни на что решиться. В Швейцарии у Фуада был опыт близких отношений с развитой во всех смыслах девочкой из его класса. А с Галей он был растерян и, как сам думал, смешон. Это правда, он был смешон, крупный молодой смуглый мужчина с неуверенной походкой. Галя его поцеловала на прощанье, мимоходом как-то, в щеку, заботливо потерла поцелуй большим и указательным пальцем, стирая помаду, сморщилась отчего-то, склонив голову, пронзила взглядом и быстро ушла.
Еще был при ней парень, которому Генаша при встрече всегда напевно говорил: «Берендей, Берендей, ты, наверное, еврей, нет?». Никто из сокурсников благодаря Генаше не звал его по настоящему имени и фамилии, а только так: «Берендей, ты, наверное, еврей, нет?». Ничего, в принципе, обидного, но парень смущался и просил Генашу придумать что-нибудь приличнее. Генаша обещал, но обещание не реализовывал. Так вот, Берендей, розовощекий рослый хлопец, тоже рьяно ухлестывал за Галей Кобзарь. Со своей устойчивой кличкой у него шансов было мало, Фуад это понимал, но кошки на сердце все равно скребли. Генаша вовремя подсуетился, это точно, за что ему вечное спасибо, дорогому Аббаду. Берендей был земляком Гали, что должно было увеличить его шансы, кто поймет этих европейских красавиц. «Галька наша – европейка, ты скажи, – удивлялся Глеб, – а я и не знал, но чумовая девка, конечно, это правда». Потом на факультетском сборище Генаша еще раз прошелся по бедному Берендею. Тот пришел после начала всего, к самому разбору. Генаша пропел ему навстречу: «Берендей, Берендей, потерял своих блядей, почему ты без блядей, Берендей, а?». Парень побледнел, напрягся и пообещал шутнику: «Плохо кончишь, еще заплатишь мне за все, поверь Андрюше Гуменюку». Галя скептически улыбалась в углу с подружками, шансы земляка на победу в битве за ее сердце приблизились к нулю. Глеб сложил свои чудовищные руки на груди, качал головой вперед и назад, напоминая своего религиозного родственника из Мукачева на вечерней молитве.
После приезда Фуада в Ленинград с ним несколько раз беседовал один на один взрослый мужчина на темы отвлеченные и непонятные. «Меня звать Иван Максимович Гордеев, я ваш друг в этой стране, надолго и крепко. Как жизнь ваша, Фуад Акбарович? Вам нравится здесь? Какие у вас планы на будущее? С родителями разговариваете? Ну, вы же наш человек, Фуад Акбарович, конечно»… и так далее. Все в утвердительной интонации. Фуад понимал, что его просматривают и хотят разобраться с ним дружеские организации, что там и как с этим Аль-Фасихом. Опытнейший отец его, который не одобрял всей этой затеи с Ленинградом и учебой, ему говорил перед отъездом: «Не лезь в политику, твой поступок – политическое решение, они тебя будут вести все время там, от а до я, не забудь, ничего им не подписывай, ты понял меня?!». Он, Акбар Аль-Фасих, ледяной, успешный, состоятельный человек, был почти в отчаянии. Получив английское воспитание и образование, и сам став почти англичанином, он не мог позволить себе демонстрировать испуг и волнение даже сыну.
Когда Фуад приехал в мае в Ленинград, в Москве еще не пришел к власти реформатор с пятном на лбу. Еще был на троне очень пожилой, дрожащий и больной дядя на месте русского партийного царя в Кремле. Со стороны казалось, что все было в порядке и Совдепия в полной силе, огромной мощи и совершенной красоте. Да так и было, конечно. Такая большая власть стоит прочно, сохраняет равновесие и никаких признаков распада не демонстрирует рядовым гражданам. Все функционировало по-прежнему, а люди, охранявшие безопасность государства, продолжали свою всеобъемлющую и всеохватывающую работу на благо и во благо великого народа, стремящегося к миру во всем мире, изо всех своих безграничных сил.
Фуад не знал точно, что он подписывал на встречах с этим человеком. Он понимал, что привлекает их внимание. Иногда они разговаривали на английском, а позже, когда он начал немного понимать и говорить, по-русски. «Ну, вот прочтите и здесь подпишите, и здесь. Что вам объяснили смысл разговора и что вы с ним согласны, да?!», – деловито говорил Фуаду его собеседник с университетским значком на лацкане, представившийся сотрудником министерства просвещения (или работником Общества дружбы с народами всего мира, было не разобрать). Фуад даже видел его удостоверение среди других с надписью на корешке «Почетный сторонник мира» или что-то в этом роде.
Потом он стал соображать больше, разобрался более-менее в ситуации и немного испугался. Никаких последствий не исходило из этого, и он перестал бояться, хотя немного душа у него побаливала и ныла по ночам. Затем началась вся эта история с переменами в СССР, он решил, что ему повезло и опасность прошла мимо. Фуад боялся самому себе признаться в этих подписях. Была подпись его и, вообще трудно поверить, на пустом листе бумаги. «Потом заполним, вижу, что устали и хотите отдохнуть», – отечески говорил Фуаду Иван Максимович Гордеев, из организации, поддерживающей изо всех сил мир и дело мира. Он дружески держал правую руку на плече перспективного арабского гостя: «Надеюсь на вас, уважаемый, вы наша опора, дорогой». Рука его была невыносимо тяжела и горяча, что не соответствовало его внешнему виду, потому что сам он был худощав, жилист, со впалыми щеками. Беспокоил Гордеев Фуада редко, но беспокоил.
Когда с некоторым неудовольствием и даже содроганием Федя вспоминал все это позже: пасмурную погоду, к которой он не мог привыкнуть и очевидную для него неудачу с Галей Кобзарь – он приходил к выводу, что вылезти из всего этого, не пострадав, очень трудно, да просто невозможно, надо признать, что говорить. «Эта страна и система власти в ней не вмещаются в мое сознание и понимание», – однажды он подумал, засыпая. «Швейцария и тамошняя власть более понятны, что ли, чем Союз, или тот же Израиль со своими евреями и верой в последнюю истину, а? Только медицина стройна и очевидна, доступна мне, только медицина, хотя и здесь есть вопросы, и их много. Сколько вопросов, а?! Как все сложно!». С этой мыслью он, сильный, умный, с хорошей памятью и стройными мыслями совсем молодой человек двадцати четырех лет, тревожно заснул, не додумавшись до чего-либо конструктивного и обнадеживающего.
– Ну, что Галина Богдановна? Продвигаемся с нею в счастливое будущее, а? – спросил Федю в перерыве между лекциями Глеб. Для него не было запретных тем и слов. Глаза его светили синим неотразимым цветом галицийского неба. – Что скажете, товарищ Аль-Фасих? На, бери, закуривай, Федя, нашу любимую «Приму». Не хуже ваших крученых сигар будет, поди.
Фуад не опровергал слова приятеля, но и не подтверждал. Он был восточный, выдержанный человек, напомним.
– А Галя-то наша не уступила, как я понимаю, не дала пришлому чужеземцу, Богдановна, вот так, дорогой. Мы не такие, мы советские люди, мы любим родину и наших простых парней, понимаешь?!
Глеб любил сыграть (и играл) такую роль – широкого рубахи-парня, не совсем русского, скорее славянского. Это было довольно забавно, если вспомнить и учесть его происхождение и шикарную наследственность этого грешного юноши из местечка. Фуад осторожно вытаскивал двумя пальцами из мятой пачки сигаретку с осыпающимися крошками ядреного табака – «Прима» была архангельская, самая, по слухам, резкая и дерущая, как любил Глеб – и ловко закуривал, как заправский пацан возле заляпанного входа в гастроном или у зеленого пивного ларька где-нибудь на улице Шкапина или даже на самой Турбинной.
Жизнь в Ленинграде проводила с Фуадом свои разрушительные эксперименты, оказывавшие на него особое воздействие, которое нельзя было охарактеризовать положительно. Фуад, конечно, не становился с прохождением времени человеком российским или уж совсем русским, но он явно приближался к пониманию этих людей и совпадению с ритмами их так называемых душ и сердец. Если это, конечно, возможно, по идее, в принципе. Все-таки заметим, что нет, невозможно такое.
– Значит, дела твои, Федор, на личном фронте не блестящие, как я понимаю. Но я скажу тебе так: терпи и терпи, ты ее возьмешь, парень, в конце концов, не мытьем, так катаньем, она будет твоей, точно тебе говорю, – рассказал Фуаду Глеб. Он говорил странным голосом, внятно, громко, почти кричал, не считая нужным понижать голос, ничего в этом всем, он считал, тайного или постыдного не было. Фуад шарахался от его голоса и слов. Но он слушал его и слушал, считая, что этот парень все ему скажет про то, что будет и чего не будет. Была в нем эта неизгладимая, чудесная иерусалимская наивность, которая присутствует в наличии у самых изощренных и умных уроженцев этого не всегда и всем понятного города.
Если говорить честно, то Фуад и сам не мог бы объяснить, почему поехал к этой даме в Яффо. Не так уж он хотел знать подробности про свое будущее. Но вот поехал. Кто-то нашептал чего-то, вдруг загорелось выяснить, а стоит ли ехать учиться в Ленинград, это занимало его сильно, и ко всему отец очень возражал, предлагал любые варианты. А мать вообще была на грани истерики: «Какая Россия, где это? Это как полет на луну, как ты вернешься оттуда?». А и правда, как? В общем, Фуад взял, собрался и ничего никому не говоря поехал с утра к гадалке в будний день на маминой машине, предупредив, что вернется к обеду. Это был вторник.
Гадалка в Яффо, которая жила в доме за знаменитой каменной башней с часами, принимала всех, кто хотел выяснить за плату свое будущее и размеры личного счастья, здоровья, несчастья. Женщина была полная, с обведенными черным глубокими пугающими глазами, одетая в цветастые одежды кочевницы, она внушала волнение и почтение гостям. Горели свечи, позванивали мониста, было прохладно, хотя кондиционер не работал, его не было слышно. Сначала она посмотрела на чашку опрокинутого на блюдце черного кофе, покачала головой и сказала гулким голосом Фуаду, севшему напротив нее за стол: «Тебя ждет дальняя дорога в город у моря, будешь знаменитым, вижу тебя врачом или адвокатом, будешь очень богатым, все у тебя будет. Любовь большая тебя настигнет, но вместе я вас не вижу, жизнь будет сложная, тебе будут помогать другие люди бескорыстно, у меня здесь провал, не знаю, но помогут тебе точно. Это все, что я могу тебе сказать про тебя и жизнь твою». Она задула желтую свечу перед собой и со вкусом закурила сигарету из мягкой пачки. «Каирские, Флорида», – прочел Фуад. Запах дыма был сладковат и не слишком силен, но вкусен. Разговор шел на иврите, хотя женщина была бедуинкой. Фуад посидел, помолчал, обдумал услышанное, как окончательный приговор кассационного суда, и сказал ей: «Сколько я должен тебе, женщина?». Фуад был внушаем и пуглив. Гадалка пожала жирными смуглыми плечами: сколько дашь, все хорошо. Фуад достал из кармана 300 долларов тремя купюрами и протянул ей. Гадалка до денег не дотронулась, лицо было непроницаемо, губы опущены: ты что, мол, мало. Фуад добавил еще 200 долларов. Гадалка взяла деньги и положила их под тяжелую скатерть, со словами, произнесенными равнодушным голосом: «Все кончено, молодой человек из Иерусалима, иди». Потом она добавила для него еще фразу, глядя в сторону и пожевав губами: «Бойся бледнолицых мужчин, коварных и умных, от них все зло».
Фуад с настойчивой мыслью «дорого и непонятно» ушел от нее полный сомнений, забрал машину с частной автостоянки, вокруг которой по периметру за оградкой росли густые непроходимые кусты и деревья с огромными неподвижными листьями, и вернулся домой, медленно проехав южный, малорадостный выезд из Тель-Авива и успев крепко подумать за полтора часа езды в пробках Первого шоссе до столицы. Так или иначе, он все накрепко запомнил из того, что сказала ему эта дама с шалыми черными глазами, подвижным перекрашенным алой помадой ртом и низким оглушительным голосом.
А ведь дед Макрам, отец отца, одетый в безупречный костюм невозмутимый старик, всегда причесанный на пробор, как-то говорил ему: «Не заглядывай в будущее, это не твоя задача, не заглядывай, мальчик». Фуад кивал ему и соглашался с тем, что «не надо заглядывать в будущее, это не лучшее из того, что можно сделать и на что можно рассчитывать». Дед был очень умный, вкрадчивый человек. Он занимался банковским делом и в силу своих занятий не был авантюристом и болтуном. Его советы очень ценились окружающими. «Люди ценят на вес золота слова деда Макрама», – повторял отец. Но, как можно понять в случае с Фуадом, что нам не наше золото, что нам мудрость стариков, мы сами с усами.
– Ты куда уходишь, на вторую пару остаешься или дела? – спросил Глеб мельком, но напористо. У него был свой интерес, обозначим его как ревность. Генаша тут тоже появился, без него было нельзя, но он молчал и не курил, просто слушал и не комментировал. Что-то его занимало, о чем он не говорил. Зато он напевал популярную местную песню, приплясывая и кивая в такт: «На недельку до второго я уеду в Комарово, я за то, чтоб в синем море не тонули корабли, та-та-та…».
– Мне надо к Михаил Абрамычу, договорились раньше, – ответил Федя. Он не совсем точно знал, что нужно скрывать, а что не нужно. Генаша бормотал какую-то фразу, завершавшую популярную, задорную и даже отчаянную песню о Комарово. Федя прислушался, но понял не все. Генаша выговаривал: «С гор спустились басмачи – это общество Нефтчи». – «Какая связь? Кто такие басмачи?» – хотел спросить Федя, но не спросил и правильно сделал, Генаша был насмешлив и опасен, как Федя понял давно. Генаша продолжил балагурить: «Басмачи спустились с гор – это местный Пахтакор». Федя не понимал многих слов, запоминая их и намереваясь спросить позже, когда Генаша расслабится и смягчится. Сейчас к нему явно не стоило обращаться с вопросами ни на какую тему.
Интуиция у Фуада получила в Ленинграде большое развитие. «Михаилу Абрамычу передай мое почтение и уважение», – сказал Феде Глеб. «Я хочу родить ребенка от Володи Казаченка», – выговорил Генаша совсем непонятно. Фуад отвернулся от него, он гневался: «Да иди ты, Генаша, к черту, что ты несешь?».
Он понимал, что это все связано с обожаемым Генашей футболом, но что именно, не знал. Тема обожаемой им футбольной команды «Зенит» чаще, чем внутренние болезни перед зачетом, возникала в монологах Генаши, но без объяснений. Все повисало в воздухе не разъясненное, что, возможно, было и к лучшему.
Фуад в Иерусалиме даже ходил пару раз на футбол, который играли на стадионе ИМКА в центре города. Ему там не понравилось. И поле там было плохое, далекое по цвету и качеству на первый взгляд от газона стадиона Уэмбли, который ему показывал в юности отец после окончания школы в Женеве. И играли на корявом поле ИМКИ в рытвинах и редкими пятнами растоптанной травы не слишком ярко и интересно какие-то корявые мужички в желто-черной форме столичного клуба «Бейтар». Фуад уже не говорил о болельщиках, оказавшихся шумными и вульгарными людьми, появившимися неизвестно откуда и зачем.
Фуаду не слишком удивились на той игре, но поглядывали на него с некоторым удивлением. Что такое, кто такой, ничего себе? – говорили взгляды соседей на трибуне. ««Бейтар» – это наше все, ты понял это парень?!» – задиристо воскликнул один из них, небритый, нарядно одетый в честь царицы Субботы в белое, с застиранным воротом рубахи, обращаясь к Фуаду. «Что значит все?» – подумал Фуад. Один из игроков под номером 10 очень понравился Фуаду. Он спросил у соседа: «Кто это такой?» – «Этот с челкой – Ури, наше все, живет здесь неподалеку, внизу, в Мамилле, он полукурд-полуперс, родители его бакалейную лавку держат», – объяснил один из них. Сочетание «наше все» всплывало на футболе часто в тот день. После этого Фуад на футбол не ходил, футбол его не привлекал.
– Неужели ты иврита не знаешь? Как так? – спрашивал его поначалу Глеб. – Ведь ты там жил долго и живешь? Разве нет?!
Эти вопросы возникали поначалу, потом все сошло на нет. Вообще, вопросов, друзья задавали Фуаду на удивление мало. Он тоже не был любознателен. Взаимная осторожность сопровождала их дружбу. Фуад знал иврит, но не пользовался им часто, ему это было не нужно, он был прагматичен. Знал то, что необходимо, а то, что сейчас не нужно, пусть хранится в закромах памяти до нужного времени. Глеб, который учил иврит достаточно тяжело и почти безуспешно, несмотря на усилия, никогда ничего у Фуада о языке почему-то не спрашивал. Не считал нужным, что ли. Сам Фуад, человек отзывчивый и добрый, по возможности, тоже не видел особого смысла в помощи товарищу. Они не сговаривались, просто так получилось.
После каникул Фуад привозил с собой из Иерусалима чемодан с личными вещами и еще один, кованый по углам чемодан с продовольствием. Друзья приходили к нему, в его съемную трехкомнатную квартиру, в которой он жил один, и Фуад с нейтральным лицом показывал заморские продукты, дефицит невиданный для тех лет. Получалась почти абсурдистская пьеса. «Мы сотканы из ткани наших снов», – произносил Генаша.
Фуад доставал главный чемодан, стоявший между венскими звонкими стульями у шкафа от потолка до пола, и устанавливал его на обеденный стол. Материнскими руками были заботливо упакованы-запакованы лучшие подарки из Вечного города для драгоценных друзей и учителей ее благородного мальчика и для него самого: цейлонский чай в ядовито-желтых пачках, растворимый германский кофе, банки меда обычного и финикового меда силан, «это все Форпостам», коробки орехов и сухофруктов, португальские и израильские рыбные консервы, обязательные четыре лимона с как бы лакированной кожурой из их сада и стандартные две бутылки шведской водки («у нас «Столичная» не хуже, – честно, – бормотал Глеб, – ты не обижайся, Федя, а уж яблочный самогон из Берегово просто слеза, клянусь»; Федя пожимал плечами и не реагировал: «говори, говори, знаток и мыслитель»), затем следовали сигареты «Кэмел», называемые Фуадом крепкими и вкусными. Это правда. Генаша часто говорил Глебу: «Не клянись ты все время, евреям нельзя, ты что, не знаешь?». Две бутылки виски Фуад привозил не потому, что жалел денег (он вообще не был жадным), а потому что больше было нельзя провозить через госграницу по закону. Две бутылки виски, два блока сигарет – и все.
Фуад помнил о соблюдении законов всегда, научили на собеседованиях, напугали до ступней. Все продукты принимались на ура и с большим удовольствием. Дело было не в голоде, его не было в регулярном понимании, но заморские предметы вызывали восторг и радость, никто ничего подобного не видел и не знал о существовании. И потом это красиво, разве нет?! Ничего запрещенного: книг, журналов, кассет фривольного содержания для видео – Федя не привозил, его не просили, и потом, он был предупрежден: «Ни в коем случае, товарищ Фуад, не позорьте семью и партию». Генаша пару раз сказал, отвернувшись от всего этого продуктового пиршества: «Люди с Литейного помогли, Фуад Акбарыч, иначе не объяснишь». Через пару лет после приезда Федя начал понимать смысл этих слов, похолодел и ничего ответить не смог. Да и что тут ответишь? Нет? Ну, помогли, и что?
– Ты, вообще, молишься, Фуад, извини меня? В бога веруешь? У вас же с этим строго? – интересовался Глеб вполне заинтересованно.
Фуад пожимал плечами, мол, лучше не спрашивай меня. «А у тебя как со всем этим? Ты – веруешь, комсомолец Гутман?» – он все видел, не все понимал, отбивался от наваждения. «Какое твое дело, Глеб, вообще, а?». Но сам себе он признавался в редкие минуты откровенности: «Отцовской цельности мне не хватает, характер у меня слабее, что ли». Он, наверное, был атеистом, или стал им, неизвестно. Глеб отставал от него со своим вопросом, как будто других тем не было.
– Чего ты лезешь к нему, как женщина на седьмом месяце? Отстань от человека, – шипел Генаша, – не вынимай душу у людей, зануда.
Узкоплечий, очкастый Генаша выглядел угрожающе, его раздражало местечковое любопытство приятеля. Глеб подавал назад, начинал неловко оправдываться.
– Я не спал сегодня, занимался, представляешь! И вообще, у меня впервые в жизни бессонница, что-то со мной не так, может быть, причина – весна, не знаешь, Гена?
Генаша не отвечал ему, отворачивался, брал в руки бутылку, осторожно крутил-вертел, вглядывался в этикетку, щурился за очками и выносил приговор: «Конечно, бессонница у тебя, Глеб, что же еще». В это время в городе были периодические, реальные, хотя и, конечно, временные проблемы, связанные с почти полным отсутствием продуктов питания, но никто из друзей Фуада не жаловался на это. Во всяком случае, об этом не говорили при нем, зачем? Наш гость из Вечного города, а тут какая-то нехватка продуктов?! Плановая?! Этот парень был ни при чем.
Самое интересное, что на фоне всей этой увлекательной жизни кругом происходили и другие масштабные события. Ситуация в мире менялась, менялась страна и страны вокруг. Город тоже оседал, ветшал, не выдерживая стремительно наседавших со всех сторон событий. Федя ездил к Египетскому мосту, там ему назначала женщина встречу, до станции метро «Балтийская» и оттуда пешком довольно далеко. Он ждал Галю Кобзарь, которая хотя и приходила вовремя, роскошная и веселая, улыбалась, любезничала, но будучи продвинутым студентом-медиком, вела себя с арабским гостем рассудочно, взвешенно, очень осторожно. Уж что она себе там понастроила, какие цитадели, катакомбы и минные поля в отношении этого парня, можно было только представлять. Женская фантазия, как известно, безгранична, что ей наговорил Глеб о приятеле из Вечного города, тоже лежит за семью замками.
У Фуада было, по его собственному мнению, слишком много тайн, которые давили на него. Тайны эти терроризировали его и очень мешали жить. Желание освободиться от них было очень большим, но как это сделать, Фуад Аль-Фасих не знал.
Тайны отпечатывались на нем, влияли на поведение и иногда, только иногда, он просто не знал, как с ними поступать и что делать. Груз этих тайн был значителен и неподъемен для одного человека. Сохранять спокойствие и веселье, свойственное молодости, ему было очень сложно и требовало усилий.
Старый профессор Форпост затеял написать мемуары о своей жизни. Пришло время. Форпост возжелал восстановить свою жизнь, пока он еще помнил ее подробности, часто пугающие, часто слезливые и душещипательные, но в основном, его намерение было соединить все эти разные эпизоды в подобие единого целого.
Последние лет 25 он хотел это сделать, записывал на клочках бумаги отрывки и складывал их в нижний ящик письменного стола. В конце концов, Михаил Абрамыч под влиянием громогласных событий вокруг власти и политики в империи вдруг решился и в один из вечеров сел к столу – и начал писать регулярно и последовательно. Ему было что вспомнить и что написать. Как и почти каждому, но не всякий мог систематизировать события и картины.
Он подошел к делу основательно, подготовил авторучки, три тетради с листами в клеточку, и начал эту личную историю со своего ареста у дома в апреле 1951 года четырьмя решительными молодыми людьми с безупречными мужскими лицами.
Они все были в серых неуклюжих пыльниках, шляпах на брови а-ля гангстеры Нью-Йорка и простроченных широких поясах выше талии. Была бы, в принципе, смешная картина, если бы не смутный осадок ужаса, желто-синего цвета, обрамленного красной каймой и ставшего фоном происходящему. Форпост, молодой человек с чистой совестью, хорошо запомнил, что было часов 8 мутного ленинградского вечера, шел дождь со снегом, и парни стояли спереди него, позади него и слева, загораживая от окон ЖЭКа на первом этаже, аккуратно, молча и неотвратимо подвигая его к бежевой «победе» с приоткрытой задней дверцей. «Давай, Форпост, давай, садись уже, не кочевряжься», – сказал ему один из этих мужчин чуть постарше возрастом в уличной тишине с шипящей непогодой. Его крепко сжатое службой недовольное лицо было неподвижно. Он был очень бледен, Форпост успел подумать: «Он, кажется, тяжело болен, этот офицер с ужасными нервами». Почему тридцатитрехлетний Миша Форпост решил, что этот человек офицер, было, в принципе, понятно: мужчина отдавал приказания, выглядел безупречно и казался властным и сильным.
Короче, офицер, конечно. Офицер сильно надавил на правое плечо Форпоста левой рукой в перчатке, и тот, сморщившись и согнувшись, сел на заднее сиденье «победы», уронив при этом свою шляпу, которую ловко подхватил у самой земли один из парней, стоявший справа. Забрал он и портфель Форпоста, положив его к себе на колени уже в машине. Постановление об аресте Форпосту предъявили уже на Литейном после того, как он спросил, есть ли оно вообще. Когда его вели по коридору Большого дома, пропустив оформление, оставив его на потом, важен был момент неожиданности, на первый допрос, он увидел в приоткрытую дверь свою жену, сидевшую с прямой спиной перед письменным столом с настольной зеленой лампой, от которого отошел следователь.
Михаил Абрамыч исписал за полтора года работы большую пачку бумаги своим мелким, не самым разборчивым почерком врача. Он захотел восстановить прожитую жизнь, занятие очень сложное и трудоемкое. Он возводил мосты от эпизода к эпизоду, будучи в плену у времени, которое для многих людей является всего лишь часами на циферблате. Но не для него. Форпост не забыл своего прошлого, память его не подводила ни в чем. В этом была некоторая опасность, но и большое искушение для него. Шорох колес по мокрому асфальту той «победы», которая везла его в тот вечер на Литейный, был безупречным фоном для его памяти.
Песя Львовна вносила ему вечерний чай с кубиками сахара возле и с обязательным лимоном, за которым специально ездила на Мальцевский рынок, в других местах этот цитрусовый плод с плотной ровной кожурой, которую было тяжело надрезать, в Ленинграде тогда было не достать. Продавали по одному на рынке – как драгоценность. «Пиши все как есть и как было», – говорила Песя Львовна ему тихим голосом. Детей у них не было, не наградил создатель. Форпост поставил точку, просмотрел, старательно пронумеровал листы и отдал все перепечатать знакомой машинистке с кафедры внутренних болезней. Получилось всего 607 страниц. Три дня работы. «Очень интересно написано, Михаил Абрамыч, – сказала женщина, аккуратно складывая 15 рублей за работу в объемный потертый кошелек. – Я даже не ожидала, если честно».
М.А. Форпост, согласно собственным и не абсолютным расследованиям, потомок царей Израилевых, буквально расцвел при этих словах. «Видишь, Песя, говорят, что небезынтересно, неожиданно, волнующе», – сообщил он жене, которая слышала слова машинистки и сама. «Ого-го, берегись классика, Миша Форпост идет, сметая все мыслимые преграды», – его смех звучал издевательски и насмешливо. Он понимал толк в откровенности, хотя его можно было обмануть достаточно легко, когда он этого хотел и допускал. Он развел руками в стороны, насколько позволял ему привычный вывих, с которым он жил больше 35 последних лет. Форпост не знал, что делать с этой рукописью, он не был уверен в своем даровании, в ценности написанного и в интересе для других перипетий его жизни.
У него ни разу не возникла мысль попросить Фуада вывезти рукопись из СССР. Он решил, что этого делать нельзя ни в коем случае. Тоже мне драгоценность. Соображения старика были стандартными и правильными. Друзей, и вообще никого, подставлять под угрозу ради своих собственных интересов, выгоды и амбиций нельзя. Этому он научился даже за недолгое время в тюрьме, хотя можно считать год там за три или даже пять лет, а еще в отчем доме, в затерянном местечке в западной Белоруссии на границе с Польшей. В те годы Мойшка Форпост хотел учить арифметику, которая потрясала его сознание цифрами и уравнениями, которые приводили написанное к гармоничному результату. Но получилось с медициной, как получилось. Форпост не жалел ни о чем, что случилось с ним в жизни. И этому он тоже научился в том местечке в двухкомнатной избе с умывальником в сенях и туалетом во дворе. Изба, ничем не отличавшаяся от других подобных ей в местечке. Эта изба называлась хедером, главным предметом изучения была Тора, затем шла тоже Тора, и на третьем месте Тора. Без конца и без края Тора, так было все в них заложено с малых лет. Оставшееся время учитель и ученики посвящали всему остальному, как-то: русский язык, география, арифметика, идиш. Двадцать остриженных наголо внимательных детей в ермолках с живыми любопытными глазами, одетых в чистые рубахи, застегнутые сбоку у шеи, возрастом от четырех до семи лет, пели хором за бородатым суровым учителем реб Мотлом на известный мотив «зол шейм кумен де геуле, зол шейм кумен де геуле», и так далее, прихлопывая ладошками по столу в такт и ритм. Все дети сидели в ряд за одним большим столом, все хотели все знать. Перед обедом, состоявшим из картошки в мундире, ломтя хлеба и половины луковицы, весь класс увлеченно пел за реб Мотлом, который запевал: «ше йибану бейс а мигдаш би мхейре ве яамейну, тен хелкейну торатеха…». Память об этом времени смягчала и посыпала сахаром цветные картины, Форпост это понимал, это не мешало ему. «Да что там, я весь из этого сахара состою, борюсь с дефицитом его в детстве, это все возраст, ничего не поделаешь», – думал снисходительно Форпост.
Глеб и Генаша окончили институт одновременно. Они начали карьеру врачей в поликлиниках в разных концах города. Чуть позже Генаша устроился хирургом в районную больницу и начал оперировать людей в попытках их вылечить от травм и недугов. Делал он это успешно, слава бежала впереди этого человека вприпрыжку по городу, который уже сменил название на Санкт-Петербург. Какое-то время у Генаши жил иногородний Глеб. У обоих не было жен. Мама Генаши согласилась, чтобы Глеба жил у них, втроем было веселей, как она считала, надо было помочь другу сына, да и получалось легче, потому что время было непростое. Простого времени на их веку ни Генаша, ни мать его, не помнили и не знали. Место для Глеба было в их квартире на Герцена. В простенке между входной дверью и дверью в коридор мать повесила на гвозде знак времени – топор, который у нее сохранился еще с войны – рубила мебель для печки-буржуйки, стоявшей посередине гостиной, отопления не было – и холод убивал не меньше людей, чем голод. Как она выжила в блокаду, мать Генаши не могла объяснить, утверждая скучным голосом: «Сама не знаю», – и никогда на эту тему не распространялась, не рассуждала, поджимала губы и молчала. По поводу того, зачем топор, она не говорила, и так все понятно. А никто и не спрашивал.
Жили они дружно, не тужили, ужинали, пили чаек с песочным печеньем, разговаривали, смотрели телевизор, удивлялись новостям, утром вместе уходили на работу, довольствуясь тем, что было. Иногда Глеб приносил домой с работы, отстояв боевую очередь в булочной напротив больницы, длинные свежие батоны, со словами «австралийские вот достал». Иногда украшали стол зефиром, который мама Генаши обожала, и литовским сыром, который покупали у парней в суконных конфедератках без эмблемы возле арки Генштаба.
Галя покрутилась в городе с месяц после диплома, ничего не нашла для себя подходящего, поговорила за это время пару раз с Фуадом, один раз решительно, и окончательно уехала домой к родителям, там и стены помогают, правда ведь. Ну, не нравился он ей и все, и ничего поделать было нельзя. «Ну, не нравится он мне», – заявила она Генаше и Глебу на отвальной. Глебу она, женщина с личной большой красотой, чуть ли не напрямую сказала: «А почему ты не ухаживаешь за мной, Глебко, никогда». Тот выпил бокал какого-то смешанного пойла, помолчал и сказал ей при всех: «Ну, не нравишься ты мне, ничего поделать нельзя». Галя обиделась смертельно, она была гордая очень. Красавица, но гордая. Уехала не попрощавшись. И ни ответа, ни привета. Фуад даже нельзя сказать, что расстроен, он буквально развалился, почернел. «Ты выпей, Федя, стакан, должно помочь», – говорил ему Генаша.
Галя все приглядывалась к ребятам, приглядывалась. Это длилось два-три курса. А гормоны зреют, набирают силу, не ждут. Она искала и выбирала. Глеб ей приглянулся не только по причине того, что отличник и атлет, земляк и весельчак, красавчик и сам по себе человек достойный. Еврей, конечно, но у Гали предрассудки не торжествовали, хотя и были. Нет, не только это. Однажды они все гуляли на 8 марта у Гали в доме, который она снимала с двумя подругами в Шувалове за трамвайным кольцом. Частный дом с садом, прочным частоколом, поленницей дров выше человеческого роста у почерневшей от сырости стены сарая, калиткой на щеколде, сугробами вдоль тропки к дому и прочее. Парни приехали с вином и едой, началась чистка картошки, поиски чугунка, приготовление винегрета. Выяснилось, что топор в доме есть, но топорище разгулялось, выпало – и колоть им дрова просто невозможно. «Мужской руки в доме нет», – вынесла приговор Галя безнадежным тоном. У нее не было излишнего оптимизма. Глеб подошел, повертел в руках топор, быстро выстрогал кухонным ножом три клинышка из щепы и укрепил лезвие на рукоятке.
Затем вышел на крыльцо и, выбрав плоский камень на земле, минут семь-восемь затачивал лезвие топора, смачивая поверхность снегом из пригоршни. Галя вышла из дома за ним и наблюдала за работой Глеба с потрясенным, восторженным видом, как смотрела, например, за движениями патологоанатома Мельцера, насмешливого наглого доцента, виртуоза скальпеля. Затем Глеб, нарисовав обломком химического карандаша контур на полене, быстро вырубил топорище. Топор в его крепкой руке летал, как шашка гайдамака, легко и безжалостно. Затем он обтесал лишнее с полена и поднял у ступеней с земли два больших обломка от пивной бутылки «Жигулевского». Он начал тесать топорище широкими движениями, придавая ему вид виолончельный, или даже скорее скрипичный.
«Страдивари, просто народный умелец», – пробормотала Галя восхищенно. Она обожала таких людей – рукастых, как ее батько. Глеб подогнал топорище и надел лезвие сверху, подбив его камнем и добавив пару клиньев для верности. Получилось совсем неплохо. Галя вернулась из дома и протянула Глебу лист грубой наждачной бумаги. «На, Гутман». Глеб взял наждачный лист не глядя и отшлифовал топорище до совершенного вида и удовольствия рабочей ладони. Все это привело Галю в совершеннейший экстаз, и девушка гулко захлопала Глебу в ладоши со словами «красавец какой, молодчина, обожаю, Гутман». «Звучит, конечно, забавно, товарищ Кобзарь, и звать меня на самом деле Гирш, просто чтобы знала, на всякий случай», – сказал Глеб, он любил расставлять точки над і, большой умник из галицийского поселка, мадьярский семит. В доме стучали ножами Галины подруги, нарезая винегрет из дымящихся клубней картофеля, моркови и свеклы, огурцы и лук были уже готовы. «Комплекс раньше тебя родился, какой ты дурак, Гутман глупый», – пригвоздила его с досадой Галя. Потом засмеялась, а потом ушла в дом, хлопнув входной дверью и все еще смеясь. Но запомнила этого парня, его бычью шею, крепкие голые руки до локтей, кисти хорошей лепки и топор, которым можно было черт знает чего еще нарубить – все это запомнила наша Галю. Почему нет? Фуад сходил с ума от ревности, слыша ее смех и голос, которым Галя сказала: «Гутман глупый».
Соседка по парадной с первого этажа, направлявшаяся в оренбургском платке и в пальто с рыжим вытертым у шва воротником за булкой и кефиром в 7 утра, глядя на двух мужчин без шапок, спешащих на автобус, говорила им в спину без осуждения: «Вот ведь клика какая, сионисты бессовестные, миллионеры, тьфу на вас». Бабка всегда добавляла к монологу популярную, необъяснимую в контексте вышесказанного фразу «у нас зря не сажают». Потом у Генаши в больнице освободилось место, и Глеб перешел туда. Работы было очень много, но ведь на то и молодость, нет? Фуад же продолжал учиться, готовился к защите диссертации и очень нервничал. После очередной обязательной поездки домой Федя вернулся и позвал друзей к себе: выпить, закусить, поговорить. Он, казалось, подбивал итоги своего пребывания здесь: все кончилось, делать Фуаду здесь было больше нечего, он свое получил, своего добился. Диссертация – и все, домой.
Фамилия Генаши была какая-то, как говорил Глеб, не очень русская, Аббада. «Гена, наверное, из ваших будет», – говорил Глеб Фуаду. Тот отворачивался от Глеба, не желая высказываться по этому поводу, потому что это не находилось в его компетенции. Он варил кофе и занимался столом, демонстрируя швейцарскую независимость и нейтралитет. Обратили внимание, что действие происходит в русском государстве, в русской империи, а русских-то почти и нету здесь. Они есть, конечно, например, бледнолицый красавец Гордеев или Берендей, или мэр города на Неве, или его заместитель по международным связям. Просто они в другом месте находятся, в другом месте гуляют и в другом месте выпивают. Наверное. Молодые, образованные, перспективные, борцы за демократию, одна надежда на них.
Генаша, продолжавший много заниматься ивритом, не захотел оставлять все это без ответа. Успехи его были не слишком значительными, но упорству его можно было позавидовать. Известно, что люди Моисеевой веры очень упрямы. Параллельно с языком Генаша узнавал много сопутствующего. Он отпил от маленькой чашечки кофе и суровым голосом сказал: «Фамилия моя исконно иудейская, чтобы ты знал, Глеб Гутман. Она означает, ав бейт дин, в переводе на русский – председатель суда, теперь ты должен извиняться и молчать при мне, как мало знающий неуч и невежда». Никакой победной интонации в высоком голосе Генаши не наблюдалось, он не тратил эмоций на пустое торжество.
– Ты мне скажи, Фуад, а что там у вас премьеров стреляют? Вы там что, с ума посходили? Старику в спину три пули, вы что? Я очень переживаю, в чем дело, новые сикарии, да? – Генаша был потрясен, ему было интересно узнать все из первых рук. Хотя, конечно, что мог знать этот избалованный арабский барчук из своего дома в Шоафате, а? Кажется, вопрос не совсем по адресу, нет?
А не скажите. Не скажите, господа.
– Да я сам потрясен, безумие какое-то, очень плохой знак, очень. Не хочу говорить на эту тему, ужасно все, за землю старика пристрелили, но эта тема не моя, я посторонний в этом процессе, информации у меня нет, – отозвался Федя, держа в руках извлеченный из прозрачного пластика увесистый кусок халвы с зеленоватого цвета вкраплениями фисташкового орешка там и сям и поперечными оранжевыми линиями. Очень красиво, что твой Жоан Миро, не меньше. Он, Федя наш, осторожный мужчина, не хотел говорить на политические темы, зарекся. Но в этой компании Фуад считал, что можно говорить все и всем, и говорил. Он был прав, конечно, здесь можно было сказать все. И у него потом были обязанности и обязательства перед страной, давшей ему так много, все, что говорить.
– Я уезжаю, Фуад. Буду жить, надеюсь, в Вечном городе, – сказал Глеб решительно.
– И я с мамой тоже уезжаю, начнем новую жизнь, – сказал Генаша. Он посмотрел на Фуада, ожидая его реакции на эту новость. Фуад, в принципе, ждал этого давно, и все равно сообщение застало его врасплох.
– Ничего себе, поздравления от меня, большой поступок. Как решились? А Форпост, не знаете, не собрался уехать? – Фуад был явно в растерянности. Сжал кисти рук и затрещал сильными суставами. Он затянулся сигаретой, выпустил струю дыма в сторону и глянул куда-то в угол, непонятно что высматривая. Потом он взял в руки столовый нож и крупно нарезал халву, раздав друзьям куски на салфетках. В его вздохе можно было услышать облегчение.
– Я не знаю, но Форпост очень сдал, ему не до поездок куда-либо, жена в больнице, не знаю, не интересовался этим, – ответил Генаша. Он часто играл эту роль, мол, я здесь ни при чем. Он не интересовался подробностями чужой жизни, потому что брезговал и просто не мог себе позволить. Распад и запустение его не интересовали. Он был старый подпольщик, всегда говорил меньше, чем знал. Его ленинградский навык говорил ему о том, что в каждой компании должен быть один стукач. Комплекс? Неизвестно, конечно. Но ведь это правда, господа. Так?!
– Хочу Михаила Абрамыча привезти, свозить в Иерусалим, все показать, поездить по Самарии и Иудее, по Галилее и Голанам, к Тивериадскому озеру, он же не был нигде, этот чудесный старик, кроме как в Ленинграде, – Фуад был возбужден и говорил как близкий родственник их всех, всех этих Аббадов, Гутманов и иже с ними. Он и был их родственником, разве нет? Его семитское лицо хмурилось от мощной лампочки ватт на 100–120. Он уверенно шагал в большую жизнь из этого болотистого, мрачного и безнадежного, давно изжившего себя места. Утробный запах вчерашнего выпитого, появлявшийся в самых разных местах, сводил Фуада с ума все время жизни здесь, почти десять лет. На сердце, правда, все равно скребло и даже болело, глаз косил, как у известно кого, как у ведьмы, ответственной за уборку двора из ЖЭКа, но он знал, что все быстро проходит и забывается, эти боли не были предназначены для него, он их не заслужил. Каждому свое и у каждого свое.
Лица нескольких ушедших за эти годы его близких родственников все время находились в сознании Фуада, в его памяти. Дед, отец матери, был самым важным в этом скорбном ряду, постоянно увеличивавшемся, арабские семьи многочисленны и дружны. Этот ряд ушедших лишь подчеркивал тот факт, что невозможно жить без памяти о родине и родных людях. А Фуад еще жил как-то и там, и тут, без точного определения, где это тут и где там. Разные демоны со снежного цвета лицами, с огромными горящими глазами мучили его по ночам и не только по ночам, он справлялся с ними большим напряжением всех сил. Никогда и не скажешь, что такое происходит, и, вообще, может происходить с этим красивым, крепким, воспитанным и гладколицым мужчиной. Это так, мелкое дополнение к жизни Фуада, которое не меняет ничего.
Галя Кобзарь в своей счастливой щирой Украине жила как хотела, делала карьеру, ей всего хватало, только хорошела женщина. На его письма, написанные по-английски, русским языком в письменном виде Фуад владел неуверенно, она не откликалась, ни на одно. Не судьба, получается, так случилось с нею и с Фуадом. Он со всем этим смирился, кажется, упрямый, сентиментальный арабский юноша, но наверняка сказать нельзя.
– Ты про Берендея слышал, Федя? – спросил Генаша. Глеб заулыбался. – Нет, конечно, а зря. Все подтвердилось, все, что мы предполагали, стало былью. Берендей стал специалистом по борьбе с алкоголизмом. Большой врач. Клиника на Старом Невском. Реклама по телику. Лечит депутатов и простых граждан в любой стадии зависимости. Использует народные методы, современную медицину, гипноз, целебные травы с Памира, что нет… Рубит капусту, жиреет и набирает статус. Я его встретил на улице, не поверишь, герой нашего времени, шелк, голос, как у Синатры, неуверенный и наглый, но в силе, в большой силе, пацан… Звал в ресторан, я с трудом отбился.
– А Галя что? – нервно поинтересовался Фуад.
– Старая любовь не ржавеет. Клинья он к ней подбивает, но ты не думай, она все понимает в людях, разбирается твоя Галя, она фрейдистка, как сама говорила. Он не ее герой, так что не думай.
– Я тоже не ее герой. И вода камень точит, ты сам говорил.
– Ни о чем не говорит. Не о тебе речь сейчас, Федор.
Глеб и Генаша с матерью уехали в Израиль почти одновременно, с разницей в месяц. Сначала Генаша и его мама добрались через Будапешт до Израиля. В Лоде их угостила в зале ожидания за документами стыдящаяся себя девушка в тесных брюках на подвижных чреслах, не говорившая по-русски, свежайшей крупной желто-алой клубникой. «Последний, пятый урожай в этом году, клубника здесь поспевает пять раз в год», – объяснил с восторгом в юношеском голосе всезнающий мужчина, сидевший неподалеку от Генаши и его матери. Они были одеты излишне тепло для этой гудящей, глубокой, миндального запаха ночи. Мужчина был каким-то несуразным, похожим на ночную птицу. Он, если честно, вызывал удивление в своем разношенном свитере с белыми оленями на груди, раздутым кожаным портфелем завсегдатая библиотек и наглым испуганным взглядом безумца. Мама Генаши инстинктивно отшатнулась от этого человека, она таких знатоков боялась и на дух не переносила, хотя навидалась и пострашнее его, и поназойливее его, и опаснее.
– А ведь когда-то, – звенящим голосом, ни к кому не обращаясь, провозгласил мужчина, – сюда приезжали как в космос, без возможности возвращения на большую землю, в метрополию, я знаю таких людей, их немало.
– Давай, Гена, поменяемся местами, – сказала мама, надменная брезгливая женщина из коммуналки на Герцена. Генаша пожал плечами и с невозмутимым видом пересел на ее место, а она, не повернув в сторону совершенно седой прекрасной немолодой головы, села на его место.
– Да, это очень важно. Необходимо выбрать правильный ракурс и разобраться с собственной судьбой, – мужчина был неутомим, в силе, он знал много важных слов и желал их донести до людей.
И тут звонкий женский голос в репродукторе произнес: «Аббада, семья Аббада, пройдите в четвертый кабинет, пройдите в четвертый кабинет». Было 2 часа ночи, сна у Генаши и его мамы не было ни в одном глазу. С прилипчивым занудным мужиком в свитере с оленями, сказавшим им вслед «вот видите, здесь нет бюрократии, не то, что там, в русской коммунятии, бога не забудьте поблагодарить», они расстались без особого сожаления.
Затем приехал Глеб. У него был путь в Израиль более сложный, но, и это главное, он приземлился в Лоде, здоровый, как говорится, и красивый, и отправился в Иерусалим в квартал Гило, где уже жил и обживался Генаша вместе с матерью и приблудной кошкой Манюней, хитрой и ласковой предательницей. Глеб тоже записался на курс по подготовке на врачебный экзамен, то бишь на получение лицензии. Ему все пришлось по душе, с мамой Генаши, непростой женщиной, он ладил, это было главное. Сосед по парадной с первого этажа, смуглый и щетинистый крепкий молодой мужчина, взял его к себе на работу грузчиком. Этот парень всегда казался по утрам вставшим не с той ноги. Потом он расходился, начинал ладить с жизнью и понемногу говорить с людьми и даже улыбаться. Глеб обратился к нему, встретив его после рабочего дня, тот оглядел фигуру «русского менаека», Глеб выглядел подходяще, по его мнению, и сосед сказал «русскому манменаеку»: «Завтра выезжаем в половине шестого утра от дома, не позже этого времени». Он, которого звали Хези Ангула, конечно, гнал волну, Глеб, понимавший людей неплохо благодаря уму, опыту советской жизни, образованию, ему подыграл, уважительно кивнув. Ангула перевозил на своем грузовике-холодильнике мясо из скотобойни в Рош Аине (45 километров, если по прямой до Иерусалима) в магазины, в основном, на рынке.
По половине коровьей туши на плечо, укрытое мешковиной – и шагай себе в мясную лавку спорым шагом рабочего-грузчика. Ангула смотрел на Глеба с некоторым удивлением, но ничего не говорил, чтобы не баловать парня. Они были почти ровесниками по возрасту, но Ангула был хозяин и работодатель, Глеб об этом помнил. Ангула (или Ангола, кто как хочет, так и зовет) платил наличными своим рабочим в конце каждого рабочего дня, добавляя некоторую сумму в качестве премии. Глеб был счастлив совершенно. У него оставались силы читать учебники, которых он не читал со времен первого курса. Он приносил домой и передавал матери Генаши большой кусок мяса, завернутого в бумагу. Не брезгуя, женщина брала мясо руками и выкладывала его на тарелке в холодильник, где оно помещалось с трудом, такой был большой кусок, килограмма на три, на три с половиной, сочащийся сукровицей, кровью и нежным жиром, готовый к жарке, парке, тушению и чему только нет, да его и так можно было есть, промолоть в мясорубке, добавить лука, перца, соуса табаско, перемешать – и ложкой с выжатым лимоном, с черным хлебом – на раз и на два…
Это не канонический рецепт, но кто там придерживается канонов высокой кухни на иерусалимском рынке, особенно в конце тяжелого рабочего дня. Восточные приправы, лучок в барбарисе, амба (манго) и прочее, на тонкие ломти мяса – что может быть лучше, скажите?! Но мы же не дикари и не каннибалы какие-нибудь, правда, чтобы вот так отрезать, крошить и жевать сырое мясо, пусть с солью и перцем… Мы же в Ленинграде учились на врача, стали дипломированными врачами, разве нет?! Вот только экзамен сдадим, подтвердим – и все. Ну, так, изредка, можно позволить себе на сытный ужин. К Глебу коллеги относились размеренно спокойно, с плохо скрываемым интересом. Он сам был в стороне от всего, лишь бы платили. Что мне делить и с кем? Кипела в Глебе еврейская мощь и сила, с которой он пока справлялся. Выпьешь араку, доктор? Конечно, с удовольствием, наливай Ангула.
Надо сказать, что Иван Максимович Гордеев очень редко тревожил Фуада в последние годы. Ему было не до этого парня, возможно. Но от Гордеева позванивали Фуаду в Иерусалиме какие-то люди, спрашивали профессионального совета по вопросам синовиальных сумок, менисков и связок, заодно интересуясь, помните ли вы, Фуад Акбарович, господина Гордеева и ваши обязательства перед ним? Фуад холодел, молчал и кивал, что помнит. Звонивший как будто видел это признание араба.
Отчетов Фуад давно Гордееву не писал. Тот не просил, да и просить было нечего. В Ленинграде его отчеты касались мелких подробностей жизни, выглядели очень подробно, включали его друзей и даже Форпоста. Фуад не утаивал ничего, не желая обманывать своего главного наставника. Гордеева Фуад боялся, понимая, что этот мягкий, воспитанный человек может с ним сделать все что угодно. Ничего такого, что могло его знакомым навредить, Фуад в отчетах не писал, по его мнению. Очередность отчетов его была произвольной. Он сообщил еще тогда, например, что Форпост пишет воспоминания. Ну, что может быть предосудительного в воспоминаниях старого профессора, думал Фуад, ну, что?! Писал он в отчете и о том, что Генаша учит с преподавателем иврит в группе таких же как он людей еврейского происхождения с бледными лицами. В конце концов, его право, что учить и с кем учить. Он был чужой человек здесь, как не старайся, этот Аль-Фасих, ничего с этим нельзя было поделать. Симпатичное семитское лицо его было опалено этим городом и этой страной, не изуродовав его слишком, но и не украсив его. С кем вместе Генаша учит иврит и кто преподает ему язык, Фуад не написал, потому что не знал. Интуитивно он понял, что об этом не стоит спрашивать и не надо об этом распространяться.
Потом он стал кое-что соображать про жизнь в России. Не все, но кое-что. Потом он триумфально защитился и уехал обратно на родину в Иерусалим, где начал работать врачом, в полную силу и с большим успехом. Они все: Фуад, Глеб, Генаша – поддерживали дружеские отношения и в Израиле, благо все жили и служили в Иерусалиме. Держались друг друга. Город хоть и большой этот Иерусалим, но с Ленинградом не сравнить, конечно. Никто и не сравнивал. Генаша говорил, подвыпив, Глебу: «Не стоит заниматься сравнениями, ты что, акмеист? Нет, ты не акмеист, и вообще не поэт». Фуад не просил объяснений отдельным словам, они ему были не нужны. И потом он, осмотрительный молодой человек, если честно, Генашу, его пронзительных глаз и бестактных вопросов, заданных ему после стакана-другого, побаивался.
Фуад регулярно звонил Форпосту в Санкт-Петербург, подолгу беседовал, выяснял, как там и что в этом пасмурном месте в углу Балтийского моря, какие новости, есть ли нужда в чем-либо и прочее. Фуад передавал поклон и сердечный привет старику от Глеба и Генаши, «которые помнят и любят его, как и прежде», тот очень радовался и просил сказать им про его любовь в ответ.
Жалоб и просьб у Михаила Абрамовича было немного. «Все есть, Федя, у меня, будет возможность, приезжай с ребятами вместе ко мне проведать, посидим, поговорим, вспомним». Потом его любимая и единственная жена Песя умерла от остановки сердца, он остался совершенно один. Фуад решился и приехал в Ленинград, точнее, прилетел, взяв (с большими усилиями, никто его не хотел отпускать, «кто оперировать будет, господин Аль-Фасих, кто?!» – спрашивал его замдиректора больницы с надрывом) неделю отпуска.
Перед отъездом Фуада Генаша принес для Форпоста запакованный в пластик томик. ««Псалмы Давида», отдай Михаилу Абрамычу, будет спасать в нужный час», – сказал он, передавая книжку «Теилим», так это называется. «По-русски. Все там сказано про нас и нашу жизнь. 137 псалом – пусть Михаил Абрамыч прочтет внимательно. Запомни, Федя, 137-й, так и скажи».
Глеб принес для старика Форпоста килограмм халвы в нарядной коробке. «Фисташковая, как он любит», – сказал он Фуаду. Совсем старенькая Валия внесла поднос с чаем и арабскими сладостями от Мансура на другой стороне шоссе – он был лучший кондитер в округе, готовил баклаву для богачей в Шхеме и Рамалле. Все это происходило в фамильном доме Аль-Фасиха в Шоафате, где бывших выпускников мединститута в Ленинграде принимали как родных людей. Ни Глеб и ни Генаша этому не удивлялись, так и должно быть, разве нет?
Фуад достал с полки возле напольных часов бутылку виски Jameson. Его слова «надо вздрогнуть по этому поводу» были восприняты гостями без удивления и с одобрением.
Генаша протянул через стол Фуаду открытый конверт с фирменным знаком столичной гостиницы со словами: «Возьми, Федя, это от меня и Глеба для Форпоста, и ни слова, мы что, бедные какие».
Валия вернулась в гостиную все так же тихо в своих войлочных тапках. Она принесла большое блюдо с солениями, маринованными перцами, сэндвичами с мясом и еще с марокканскими колбасками от знаменитого уроженца города Багдад Шалома Леви, державшего небольшую лавку со сверкающим никелированным прилавком.
Лавка эта находилась в иракском филиале рынка Махане Йехуда, куда пробирались через узкий проход между развалов с зеленью и бананами. Фуад уважал новые пищевые пристрастия своих друзей, приобретенные уже в Иерусалиме.
Ни слова не говоря, не вглядываясь в содержимое, он положил конверт на стол перед собой. Рядом с конвертом лежал старый номер журнала «Огонек» за 1999 год с панорамной фотографией Петропавловской крепости, сделанной с высоты птичьего полета. Генаша подвинул журнал к себе пальцем, посмотрел на него сбоку, затем вернул его обратно тем же движением и ловко забросил себе в рот сирийскую битую маслину без косточки.
Про принесенные друзьями деньги Фуад не говорил и вообще не реагировал на них. «Что нам деньги, когда есть наши дружеские многолетние отношения, ну, они такие, мои друзья, щепетильные, что я, не понимаю, что ли». Они за все годы не говорили ни на какие щепетильные темы, там, террор, отношения арабов и евреев, и так далее. Однажды, еще во время жизни в Ленинграде, Фуад, находясь в нетрезвом состоянии, но контролируя себя абсолютно до последнего согласного звука, вдруг сообщил им: «Вы прекратите повторять эти марксистские глупости, будто бы причины террора в Палестине экономические или социальные. Вы что?! Это все ерунда на постном масле, как говорит мой друг Генаша».
Все посидели в полной тишине, слушая пение птиц в саду, глядя в высокий потолок и никак не комментируя слова Фуада. «Ты, кажется, перебрал, брат мой, причины эти известны всем, мы же не специалисты в этом вопросе, не стремимся ими быть. Но что же тогда является причиной злодейства, если не экономика, а?» – спросил хозяина Генаша. Глеба ни этот, ни другие вопросы сейчас не интересовали, он скучнел при слове «экономика», но услышать что-либо от хозяина он хотел. «Федька – он умный и осведомленный», – поджав губы, с трудом пробормотал он.
– Все руководители и организаторы нашего террора из состоятельных семей, все с хорошим образованием, я это знаю, – Фуад был убедителен в своих словах. Виноград, висевший в просторных окнах гостиной, создавал иллюзию райского сада, насаженного на частном участке в северной части Иерусалима. Семейство Аль-Фасих жило здесь довольно давно, не обольщаясь излишне, не питая больших надежд, но все-таки на надежной родовой и финансовой основе. Из гостиной их дома в самом углу была дверь с матовыми толстыми стеклами в сад, прямо в объятия гранатовых и лимонных деревьев, в кусты жимолости, розмарина, лавра, с поющими птицами и стрекозами, на изумрудный, подстриженный с утра рабочим газон, который отец Фуада с удовлетворением называл «английским».
Фуад подробно изучал вопрос о лидерах террора, по просьбе Ивана Максимовича, интересы которого распространялись и на эту сферу жизни. Фуад признавался себе, что не понимает мотивов Гордеева и никогда их не поймет. «Я чужой в этой стране и никогда ее не пойму», – смиренно и почтительно думал он.
Его подробный отчет о лидерах и некоторых влиятельных людях боевых революционных организаций района к югу от города Тир был признан заказчиком «важным и необходимым». Фуад многих знал и даже находился в родстве с некоторыми так называемыми активистами. Так сложилось в его жизни. Гордеев не баловал арабского студента похвалами, но в этом случае не сдержался. «Большое спасибо за помощь», – сказал Иван Максимович с чувством Фуаду. «Далее будет правительственная награда», – он доброжелательно кивнул парню с необычной кожей нежного лиловатого цвета лица.
Остается сказать, что совсем недавно, за несколько лет до фразы о марксистских глупостях, тот же Фуад Аль-Фасих, прибывший в Ленинград из Иерусалима, с воодушевлением говорил о «всепобеждающей теории Маркса-Ленина, с мыслями и надеждами на которую живут все прогрессивные народы мира, и в первую очередь мы, народ оккупированной Палестины». И Генаша, и Глеб, и Галя Кобзарь глядели на него странно, с некоторым радостным удивлением, «откуда, мол, ты появился, парень», но никто ничего не произносил. Что тут говорить?! Их смешки были подавленными.
Зато сейчас Фуад, не похудевший с ленинградских времен, но и не слишком прибавивший в весе, был другим человеком, с большой долей здорового скептицизма, с сомнениями в собственной правоте и прочими недостатками. Он узнал многих людей, полюбил их, они повлияли на него удивительным образом, изменили его, приноровили к настоящей жизни в Ленинграде. Знакомство с Гордеевым напрягло и напугало этого молодого человека, поставив его в ранг человека с обязательствами и обязанностями. Он жил настоящим без особых надежд на будущее. О том, что происходило с ним в прошлом, Фуад искренне старался позабыть. Это не получалось у него никогда.
Единственный человек, которого Фуад по-настоящему побаивался, не побаивался, но, скорее, остерегался, был Генаша, хотя тот никогда не разыгрывал его и не издевался. Так, шутка здесь, шутка там, беззлобно и мягко. Генаша был человеком мягким от природы. Его полуулыбка на худом и не гладком лице не предвещала никому удобной жизни, но он скорее насмехался и иронизировал над собой. Было над чем иронизировать.
Фуад прилетел в Санкт-Петербург на самолете российской авиакомпании ранним утром. Естественно, шел мелкий апрельский дождь. Он нанял машину, сложил чемодан в багажник, взял в руки швейцарский саквояж с вертикальными полосами, уселся на заднее сидение и попросил водителя в кожаной кепчонке отвезти его на Петроградскую. «Не интересна вам цена вопроса?» – лениво полюбопытствовал шофер, голос его звучал глухо во время непогоды. Он был широколиц и плосколиц, но умеренно, а вообще симпатичен и скован в движениях, как будто побаивался своей физической мощи. В нем можно было наблюдать смеси кровей великой казахстанской целинной земли. «Поехали, все в порядке, уважаемый, двинем понемногу, помолясь», – щегольнул Фуад на не позабытом за четыре года, как можно так думать вообще, русском языке. Руку он держал на замке саквояжа, как будто был инкассатором фирмы Бринкс, но без оружия.
Фуад нашел этот город по-прежнему дорогим ему, похорошевшим, намокшим от перманентного дождя, как всегда похожим на Париж и не оставлявшим ни у местных жителей, ни у приезжих никакого сомнения в своем происхождении и предназначении. Местные аферисты и жулики на каждом шагу, часто встречавшиеся здесь вместе с их охранителями, на берегах вольной Невы, как поется в песне, пели в унисон вольному балтийскому ветру. Доехали быстро, машин было еще не так много.
На последнем светофоре перед Большим проспектом шофер притормозил, и в машину возле Фуада быстрым движением присел мужчина. Он был в шляпе и плаще, с которых лилась дождевая вода. Это был Иван Максимович Гордеев. «Здравствуйте, Федя», – сказал он, протягивая руку. Фуад ожидал от этой страны всего, так что его удивление не было тотальным. «Здравствуйте, Иван Максимович», – сказал Фуад приветливо.
– Что караулим? – поинтересовался Гордеев, кивнув на саквояж. В это время Фуад извлек из наружного кармана плаща пластиковую синюю папку, скрученную в трубку. Гордеев взял ее, открыл, проглядел листы, исписанные Фуадом, кивнул и остался доволен. «Хорошо».
– Да вот, видите ли, – светским тоном сказал Фуад, – прямо везу подарки учителю. Не хотел в гостиницу ехать с подарками, боялся, что украдут…
– Мы решили эту проблему, товарищ Аль-Фасих, – сообщил Гордеев излишне суровым тоном, – теперь у нас в гостиницах не воруют. Все, кто должен, уже в тюрьме.
От тихого голоса его можно было поежиться с непривычки. Но Фуад был готов к этому и не испугался нисколько. Он погладил в левом кармане плаща камень, который привез по просьбе Форпоста из Иерусалима. «Нет, этот камень недостаточно тяжел для него, а жаль, кирпич здесь нужен, как минимум, или базальтовый булыжник с нашего двора», – подумал Фуад без особого разочарования, оценив башку Гордеева панорамным взглядом опытного иерусалимского врача-ортопеда и при надобности травматолога.
Через метров двести Гордеев, у которого было довольное выражение лица, легко потрепал шофера по стальному плечу, и тот сразу прижал машину к тротуару против всех правил движения. Сзади немедленно длительно гуднул какой-то частник на сером «Пежо 504». Он объехал по крутому овалу помеху, выматерил шофера в кепке («да отъебись ты, гондон, штопаный в хлеву»), который даже не повернул в его сторону головы, «мы их в упор не видим, всю эту шпану зеленую», говорил его крепкий затылок и острый кусок скулы, которые видел Фуад. Гордеев быстро взглянул на Фуада и со словами «найду» выскочил, не хлопнув дверью машины, на улицу, как мальчишка. «Карьеру он за эти годы все же не сделал, бегает на встречи, как начинающий», – неправильно решил Фуад.
Это был угол Пионерской и Большого, здесь через дорогу на втором этаже жил совсем недавно поэт В.Б. Кривулин. Неукротимый, неутомимый Виктор Борисович написал такое стихотворение о памятном месте в Ленинграде: «Здесь пыльный сад похож на документы, скрепленные печатью, а в саду, печально так… Я выйду. Я пройду вдоль перержавленной ограды в каком-то пятилеточном году перемещенная зачем-то от Зимнего дворца в рабочью слободу, из Петербурга в сердце Ленинграда». И так далее. (Стихотворение «Сад Девятого января»).
От метро «Нарвская» шли домой пешком одну остановку мимо школы, мимо дома специалистов, переходили тенистый проезд к больнице, продвигались еще вперед, и напротив Кировского райсовета и сада Девятого января сворачивали направо во двор. Иногда ездили от метро одну остановку на троллейбусе в «сердце Ленинграда», как написал Кривулин.
Но если отвлечься от этого места, то в продолжении города Санкт-Петербурга если не на Петроградской, то на Пионерской был ларек, уже открытый в ранний час, с сигаретами, бутылками, жевательной резинкой, разовыми зажигалками, банками германского пива и невозможными журналами с лаковыми хрустящими ломкими листами на витрине.
Денег от Гордеева Фуад за все годы ни разу не получил, хотя была однажды предпринята попытка, но Фуад сделал вид, что не понимает, за что ему платят, и отбился от денег. Он понимал, что и так занимается чем-то малодостойным, и еще больше увязать во всем не хотел, брезгуя и боясь до дрожи этого человека. Хотя куда уж дальше увязать, куда больше бояться?! Генаша, правда, иногда повторял в самом начале их знакомства: «Запомни, Федя, в каждой нашей компании, в каждой, есть их человек, а возможно, и два, так это устроено, запомни, любознательный юноша с Ближнего востока, да?!». Он показывал указательным пальцем вверх. Фуад ему кивал, хотя понимал в его словах не все, палец вверх говорит, конечно, о Боге-охранителе, о ком же еще. Только потом он во всем кое-как разобрался.
За месяц до этого дня мать позвонила Фуаду на работу и попросила приехать домой. «У меня операция, мама, я не могу», – они разговаривали по-арабски, Фуад стеснялся этого не очень, «что поделать, когда моя мама другого языка не знает». «Юсуф приехал, ты ему очень нужен». Юсуф был сыном двоюродного брата отца Фуада. На самом деле операций на сегодня уже не было, обход Фуад сделал и все бумаги заполнил. Юсуфа Фуад не жаловал, он был оголтелый парень, учившийся когда-то в Оксфорде философии Возрождения. Его связи с различными одиозными для Фуада людьми раздражали, а то, что он вслух проговаривал, граничило с вульгарным нацизмом. Невозможно было представить, зачем ему мог понадобиться Фуад.
«Еду, мама». Было два часа дня, никогда так рано его рабочий день не заканчивался. Он дал указания ординаторам по больным, попросил сразу звонить, если что, и оглядев свой стол, понял, что можно и уходить сейчас, хватит. Обычно он менял рубашки два-три раза в день, но сейчас решил это сделать дома, времени не было, Юсуф, мужчина гнилой и непростой, просто так помощи никогда не просил. Фуад быстрым шагом дошел до больничной стоянки на склоне холма за чахлыми хвойными саженцами на охряного цвета грунте, уселся с размаху на водительское сидение, вытянул спину и шею, глубоко вдохнул и выдохнул, включил зажигание, послушал сдержанно урчащий двигатель на 194 лошадиные силы, и опустив стекло в двери водителя, помчал домой, думая, что «как вовремя мама позвонила, какая молодец она, устал я от всего этого очень».
Уже подъезжая к дому, он повернул на проспекте Эшколя на Паран – этот маршрут ему нравился больше всего. Здесь он услышал громкий хлопок, от которого у некоторых припаркованных у тротуара машин сработали антиугонные сирены. Шумно захлопав крыльями, разом взлетели птицы с деревьев, высаженных вдоль футбольного поля за полицейским штабом. У большого супера на углу Фуад повернул налево на Гиват Амифтар. Слышны были сирены скорых, которые мчали по проспекту, и вой полицейских патрульных машин, усугублявших и нагонявших тревогу на всех. Фуад добрался на подъеме до светофора Гиват Царфатит (Французская горка), на балконы вилл вышли люди и смотрели по сторонам. Он остановил свой автомобиль перед перекрестком и запарковал его в тени лавровых кустов выше человеческого роста. Картина, открывшаяся перед ним, была ужасна. Все пространство перекрестка было усеяно непарными башмаками, разорванными сумками, листами бумаги, окровавленными рваными пакетами с названиями магазинов и чем-то совсем невозможным, кашеобразным и буро-кровавым. В самом центре этого совершенно невероятного, влажного от разлитого бензина и крови ужаса, можно было разглядеть лежавшую на мостовой оторванную по локоть белую женскую полную руку. Рядом с рукой валялся кусок мужского торса, разрезанного напополам на равные половины неизвестным и тщательно подобранным художником военной темы. Современным Верещагиным, можно сказать.
У Фуада закололо сердце, но, глубоко вздохнув, он сумел преодолеть себя и выйти из машины. Он, тяжко двигая ногами, пошел навстречу медику в желтой безрукавке, который молодецки соскочив с мотороллера, торопился в самый эпицентр местного катаклизма – это был сильный взрыв бомбы, минимум килограмм на 20–25 тротила. Заряд привел в действие самоубийца, который, по всей вероятности, находился в автобусе. Было привычно очень жарко, за тридцать. Фельдшер, двигавшийся навстречу Фуаду, был ортодоксальным евреем, совсем молодым очкастым парнем с шафранного цвета лицом. Он был мотивирован на помощь и спасение людей до полной потери чувства самосохранения. Он дрожал от переизбытка чувств.
– Я врач, – сказал ему Фуад издали, как можно спокойнее, – давай осмотримся, коллега.
Ортодокс закивал ему, как игрушечный болванчик, что да, давайте, доктор, осмотримся, вон что делается вокруг. Уже все подъезды к этому перекрестку были забиты полицейскими машинами с синими огнями на крыше, каретами скорой помощи и какими-то мини-бусами, окрашенными нейтрально в серый цвет из неизвестных служб. Уже суетились медики по всему пространству взрыва, какие-то ортодоксы средних лет тщательно перебирали в пальцах обрывки и осколки на земле. Фуад работал вместе с бригадой скорой, которая трудилась слаженно, как отрегулированный механизм. Если бы не обстоятельства, любо-дорого было бы смотреть на все это. Фуад глубоко оцарапался о рваный кусок жести, ребята быстро, почти на ходу, все дезинфицировали, сделали укол, перевязали, он работал с ними наравне, включив режим автономного существования. Через час примерно всех раненых развезли по больницам, погибших отправили в морги. Водитель автобуса остался жив, он сидел на стуле в углу на обочине, свесив тяжелые руки между раздвинутых коленей и безнадежно глядя перед собой застывшими глазами. Пожарные смывали брандспойтами с асфальта бурую грязь, Фуад простился с ребятами из бригады, один из них был из Саратова, жилистый волжанин. «Был рад познакомиться с доктором», – сказал он Фуаду, сжав ему руку своей до боли. Рабочие муниципалитета в оранжевых куртках подметали металлическими метлами остатки жизни вдоль шоссе.
Через десять минут он въехал во двор своего дома, ворота за ним закрылись, верный Атиф в рубахе с длинными рукавами поверх брюк уступил ему дорогу, и Фуад, неуверенно пошатнувшись, ступил на газон. Атиф, бывший воин иорданского легиона, сделал движение прийти на помощь молодому хозяину, но Фуад остановил его: «Мне не надо помогать, ворота проверь и замкни, Атиф». – «Сейчас, хозяин. У вас сзади какая-то грязь налипла», – сказал Атиф Фуаду. Если честно, то Фуад впервые столкнулся в реальной жизни с подобной историей и находился в состоянии грогги. Вся его учеба, операции и прочее отошли далеко в сторону. Еще бы. Фуад отодрал с брюк какую-то липкую гадость, отряхнул руки и зашел в дом. У Атифа было пятеро детей, трое взрослых и двое совсем маленьких, он был крепкий мужчина с солдатским лицом, в силе и в зрелом возрасте, исполнительный, преданный, но не без ленцы.
В гостиной сидел в глубоком кресле Юсуф с неестественно вытянутой вперед левой ногой. «Здравствуй, брат, – сказал он, – жду тебя давно, не могу подняться, прости, оступился на ровном месте, и на тебе». Его интонации были просительными и не жалкими. Глаза его блестели от возбуждения. «Колено болит, – без перехода пожаловался он, – очень».
Фуад сел напротив него, он чувствовал себя усталым и выжатым, сил на этого Юсуфа у него не было. «Видишь, что происходит, брат. Народ наш жив, мы боремся с врагом, и мы побеждаем в страшном, героическом противостоянии, побеждаем, брат». Юсуф сжал руки в кулаки и потряс ими, кивая в такт победоносной музыке, звучавшей в нем. Фуад смотрел на него с холодным любопытством энтомолога, обнаружившего в гостиной непонятно откуда взявшегося огромного жесткокрылого жука-оленя из рода Lucanus неизвестной до сего дня боевой красно-синей окраски.
«Все-таки в Англии он был поспокойнее, там прохладно, доброжелательные блондинки, вот в чем дело», – решил Фуад, глядя на сверкающие от праведного счастливого гнева глаза родственника.
– Что у тебя стряслось с ногой? – спросил он.
– Не поверишь, но утром шел по двору, споткнулся – и что-то там дернулось, сместилось, что ли, не знаю, наступить не могу, на тебя одна надежда, брат, – Юсуф откинулся на спинку кресла и сполз вниз, прикрыв глаза и вздохнув от боли. Он любил и умел врать, не замечая своей лжи.
– Сейчас, только умоюсь и займусь тобой, – Фуад поднялся и с некоторым усилием побрел в ванную, расстегивая набухший от чужой крови рукав рубашки. Все-таки Юсуф, несмотря ни на что, был родственником, просил о помощи, ко всему Фуад давал клятву Гиппократа, да и вообще. Просто этот день был, что называется, не его. И все.
Было без двадцати четыре дня. Мама ушла в гости к подруге по английской школе-интернату «Берджес Хилл» для девочек, с которой училась некогда вместе, и которая теперь, через тридцать пять лет, по счастливому стечению обстоятельств жила в двух домах от нее. Они пили цейлонский чай с медом и беседовали по-английски о жизни, категорично и возмущенно. Отец Фуада был в отъезде и должен был вернуться через неделю. Фуад остался с больным один на один, чтобы он был только здоров и счастлив.
Ожидаемая к вечеру столичная прохлада еще только набирала силу, не давая о себе знать. Атиф помог стонавшему Юсуфу добраться до комнаты Фуада, которая служила хозяину и кабинетом, и спальней. Ставни были закрыты, кондиционер работал тихо и продуктивно. И все-таки были слышны с улицы завывания машин скорой помощи, патрульных джипов пограничников и глухой, оглушительный, неразличимый рев многих людей. Там продолжалась, не утихая, суета вокруг взрыва.
Несмотря на боли в ноге и тревожную ситуацию вокруг Юсуф вел себя развязно. Ничего серьезного у него не было, и Фуад, в широкой зеленой рубахе, завязанной на спине Атифом, справлялся с его травмой быстро и уверенно. Он успел принять душ и почти отодвинуть от себя куда-то в глубины сознания картины взрыва. Юсуф же говорил без перерыва, демонстрируя чудовищную неуверенность. «Какая-нибудь разнузданная азиатка, наверное, могла бы на корню решить проблемы этого парня, но где эта азиатка, ха», – между делом подумал Фуад. Юсуф никогда не был уверен в себе. «Женитьбы не намечается у тебя?», – между делом спросил Фуад. «Нет, не до женитьбы мне. Но я тебе процитирую 32-ю пророческую суру, не волнуйся, отрывки из нее, коротко, поучительно», – и он с важным видом сказал несколько фраз, действительно интересных.
«Нет для вас помимо Него ни покровителя, ни заступника. Неужели вы не помянете назидание? Он управляет делами с неба до земли… и начал создавать человека из глины, затем создал его потомство из капли презренной жидкости, затем придал ему соразмерный облик, вдохнул в него от Своего духа и даровал вам слух, зрение и сердца. Но как мала ваша благодарность! А!» – Юсуф, с пульсом в двести ударов в минуту, с торжествующим и надменным видом победителя смотрел перед собой. Лицо его было пунцовым.
Фуад запоздало подумал, что за этим неженатым парнем наверняка следят все время. «Они же все знают обо всем. Все ведет ко мне, все нити и связи его, и взрыв еще, в метрах от нашего дома, все сошлось, и ничего поделать нельзя, вот гадость какая». На душе у него было плохо, болела голова, и ничего хорошего будущее ему не предвещало.
В завершение работы Фуад натянул на ногу больного резиновый чулок с отрезанной стопой и сказал ему: «Походи дня три-четыре, а потом пройдет, ступай. Я попрошу Атифа отвезти тебя домой. Думаю, что дома тебе сидеть не надо, отдыхай в другом месте, сам найдешь где. Ты умный. Революционер сраный. Давай, Атиф, увози его к Бениной маме», – последние фразы Фуад сказал по-русски, но Юсуф, кажется, понял. Атифу Юсуф тоже не был симпатичен, такая у него была судьба. Он очень хотел нравиться и даже быть любимым всеми, но не складывалось у него. Атиф, между прочим, мог двумя пальцами правой руки, средним и указательным, пробить насквозь грудную клетку, никогда из уважения этим умением не пользовался при Фуаде. И слава богу.
Глядя вслед машине Атифа, который осторожно поехал по грунтовой дороге вокруг домов, Фуад, щурясь на заходящее за Рамотом солнце, решил, что лучше было бы пригласить сюда два десятка или даже три десятка веселых, смешливых, прочных и порочных девушек, и проблемы были бы разрешены здесь. Нет?! Может быть, все бы и успокоилось как-то. Можно и в разы больше вызвать девчат, не в этом дело. Но надо помнить, что с женщинами надо быть очень осторожным, потому что они могут обидеться на какую-нибудь ерунду, на самую незаметную малость, и тогда все, все летит к чертовой матери. В этой простой мысли было свое рациональное зерно, но не более того. Большим мыслителем Фуада назвать было нельзя. Да он и сам всегда сомневался в своих взглядах на эту жизнь. Есть люди поумнее меня – это он знал хорошо. Но настроение у Фуада было грустное и, больше того, почти безнадежное.
«Надо сказать про Юсуфа, опередить их. Все равно они узнают, они все знают, главное, опередить», – Фуад определился со своими действиями. Вернувшись в дом, он плюхнулся на диван и стал искать нужный номер в телефоне. Фуад сказал Валии, вышедшей к нему с вопросительным выражением широкого пожилого лица: «Дай мне чаю и поесть чего-нибудь, принеси прямо сюда». Затем он позвонил и поговорил с неизвестным человеком, который его успокоил: «Ничего страшного, вы же все сказали, ничего не утаили, подъезжайте к нам – и уясним с вами частности, хорошо?! Лучше сегодня, конечно. Когда вам будет угодно, ждем вас, Фуад, в любое время». Он на всех языках говорил без акцента, такой вот одаренный и трудолюбивый человек, Фуад Аль-Фасих, для некоторых друзей просто Федя. Трогательно, нет?! Большое дело делал Фуад, нет?!
Потом он медленно поел, не совсем ощущая вкус риса, зиры, барбариса и мяса, попил чая, выпил грамм сто ирландского виски и попытался уснуть. Потом пришла мама из гостей и тревожным голосом спросила, стоя на пороге: «Все в порядке, мальчик?». – «Хорошо бы застрелиться, но не получится», – привычно подумал Фуад.
В оббитую черным дерматином дверь Форпоста Фуад позвонил в 8 часов 15 минут утра, если по санкт-петербургскому времени. Начало апреля. Хозяин широко распахнул дверь, радостно улыбаясь. Он очень сильно похудел за эти годы, но выглядел бодро. Он был одет в темный костюм-тройку, отличный галстук в тон синей рубахе и домашние тапочки. «Здравствуй, дорогой», – сказал Форпост, обнимая ученика. «Иди так, какие тапки», – сказал он Фуаду.
В столовой уже был накрыт стол, горела люстра, пожилая приходящая домработница поправляла приборы и бокалы. «Невероятно, что ты приехал сюда опять, Феденька, что я вижу тебя. Наслышан о твоих успехах, горжусь тобой, я просто счастлив», – говорил старик, показывая на место за столом. Фуад тем временем выкладывал на диван подарки. «А это от Глеба и Гены вам, Михаил Абрамыч», – он положил на стол открытый конверт с долларами. Форпост смотрел на происходящее глазами полными слез. «Они не сумели выбраться, поручили мне эту миссию», – объяснил Фуад. Форпост пришел в себя, взял в руки бутылку и разлил коньяк по фужерам: «За встречу, дорогой, очень рад». Они выпили и закусили бутербродами с красной икрой и свежим огурцом. Повторили.
Уселись за стол и посмотрели друг на друга. Форпост сидел с прямой спиной и тяжелым взглядом абсолютно одинокого человека, который не смог научиться жить один. Форпост многому чему научился за свою жизнь, а вот этому все еще нет. Он считал и надеялся, что у него еще есть время на учебу.
– Я ваш курс помню отлично, все разъехались, кто куда, вон Галя Кобзарь недавно звонила, рассказала, что у нее все хорошо, работает в частной клинике, собирается замуж. Украина ее любимая живет независимо и самостоятельно, Гале нравится, солнце, говорит, светит всем. Талантливая женщина и очень яркая. Собирается замуж за парня с горящим огнем, смешливого, хочет много детей, ешь, пожалуйста, мой мальчик, прости, что так называю, просто рад очень тебя видеть, вот и говорю, и говорю… Она спрашивала обо всех, о тебе тоже, она ведь тебе нравилась, нет? Как она могла не нравиться, такое невозможно, правда! – признался Форпост, одинокий старик. – Вообще, она приезжала сюда, не знаю почему, по делам, наверное, заходила ко мне. Галя большой молодец. С нею был этот быстроглазый юноша в брюках из шелка или чего-то подобного, Андрюша, кажется. Он ведь с вашего потока… Вы ведь знакомы с ним, Федя, правда?
Фуад кивнул ему, что правда. Одновременно он необязательно подумал, что «вот приеду домой и повешусь на заднем дворе за гаражом, мать жалко». Он не мог понять женскую душу, как и многие другие. Форпост уже в Израиле был привезен на Мертвое море в Эйн Геди, есть такое чудо света здесь, с пресной водой и непролазными джунглями с шумящим за скалой водопадом. Он остался в машине на стоянке и увидел за лианами возле водопада огромную красивую тигрицу, смело раскрашенную в ярко-оранжевый и желтый с черными полосами цвет.
Тигрица, неотразимая, прекрасная и страшная, внимательно вглядывалась в Форпоста, пытаясь понять, кто он и что он. Профессор смотрел на нее с восхищением – она была очень хороша, уже в преклонном возрасте, одинокая и неприступная. Все это неважно. Так вот, в таинственном взгляде ее глаз можно было разглядеть жизнь Гали Кобзарь, такую же необъяснимую и прекрасную. Когда Фуад вернулся к машине, то тигрица уже скрылась, она не переносила людей, собиравшихся группами. Да и одинокие люди, если честно, также вызывали у нее неприязнь. Что хорошего в них, загорелых тварях? Коварны, лживы, опасны и трусливы…
Рояль фирмы «Броудвуд» из прошлого века, купленный Форпостом по случаю для жены года через четыре после счастливого и такого неожиданного освобождения из-под сурового следствия на Литейном, стоял на том же месте возле окна, в смежной комнате с гостиной, и матово и дорого сверкал в полутьме выгнутыми боками.
Песя Львовна обожала музыку, в юности училась в консерватории, и по слухам, подавала надежды на будущее. Хотя бы пальцы ей тогда, зимой 52, не переломали – и за то спасибо.
– Там в «Теилим», Генаша, наш праведник просил вас прочесть обязательно 137 псалом, настаивал на этом, и просил не грустить ни в коем случае, – выполнил просьбу друга Фуад.
– Обязательно, – ответил Форпост, – обязательно прочту. Не грустить, мой мальчик.
Форпост не был великим мудрецом, ну какой мудрец? Он просто как всякий пожилой еврей, проживший целую жизнь, очень многое видел и знал, вследствие чего его понимание нынешних событий производило на знакомых впечатление большого провидения. Часто он попадал в цель своими словами и прогнозами, и столь же часто ошибался. Ничьей в результате не наблюдалось.
Фуад пошел в ванную, а Форпост взял в руки книжку «Теилим», раскрыл ее на нужной странице и прочел Псалом номер 137. Там было сказано так:
«На реках Вавилонских – там мы сидели и плакали, вспоминая Цион, на ивах у реки мы повесили наши лютни. Ибо пленившие требовали от нас песнопений и глумящиеся над нами – веселья: «Спойте нам из песен Циона!». Как нам петь песни Г-спода на чужой земле? Если забуду тебя, Иерусалим, пусть потеряет память моя правая рука. Пусть присохнет мой язык к небу, если не буду помнить о тебе, если не вознесу Иерусалим на вершину своего веселья. Припомни, Г-сподь, сынам Эдома, день разрушения Иерусалима, когда они говорили: «Крушите, крушите его до основания!». Дочь Вавилона, разоренная! Блажен, кто отплатит тебе по заслугам за то, что ты сделала нам. Блажен, кто схватит твоих младенцев и разобьет их о скалу».
Все он помнил, старый Форпост, память его не подводила пока. Он прочитал страшные строки о тоске, боли и о мести на русском, а потом на иврите на раз, не по слогам или буквам в ашкеназском произношении, а все подряд, как учил. Старик зачел слова великого вечного напева почти не запинаясь, так, как его учил когда-то в хедере в белорусском местечке тот бородатый учитель, веселый и суровый одновременно:
«Аль нахарот Бавель шам яшавну, гам бахину безахрейну эт Цийон…
…Ашрэ шэйохэз вэнипэц эт олалайих эл хасэла».
Это был шаг Форпоста к отъезду. Вернувшийся из ванной осанистый, с кремового цвета лицом и губами лилового оттенка Фуад с полотенцем, привезенным с собою из дома, и висевшем на шее, сказал Форпосту убежденно и как мог душевно:
– Я ведь приехал вас забрать, Михаил Абрамыч, с собой, в Вечный город.
Он был вознагражден удивленной и смущенной улыбкой ясноглазого старика. «Как так? Что ты говоришь, мальчик?».
– Мы с ребятами посоветовались и подумали, что это будет лучший вариант для вас. Что сидеть здесь в одиночестве? Чего ждать? А там свои, там ждут, жить можно у меня, место есть, друзья и ученики любят, решайтесь, Михаил Абрамыч.
«Кто этот милый, коренастый, неуверенный человек с полотенцем на шее, я с ним знаком, что он такое говорит? Это образ из моего прошлого, мой родственник?» – подумал неожиданно Форпост. Слова Фуада стали для него сладкой ловушкой.
– Это чудесная идея, Федя, но как ее осуществить, это невозможно, никак. Я одинок, никого у меня ни тут, ни там нет, я никому не нужен нигде, дорогой, – сказал Форпост со старческой грустью.
– О чем вы говорите, дорогой Михаил Абрамыч, о чем вы говорите? У вас в Иерусалиме есть Гена Аббада, Глеб Гутман, я, со всей душой, и весь еврейский народ и еврейская страна, а милихе, как говорит Глеб, тоже. Неужели мало, Михаил Абрамыч? – Фуад селил сомнения в душе старика. Он выглядел сионистским агитатором, как это не звучит странно, он просто считал, будучи честным и благодарным человеком, себя обязанным всем этому человеку.
– Федя, да ты посмотри, что со мной стало, от меня того прежнего не осталось много, так, по сусекам, ты не понимаешь, не видишь, что ли? Очень соблазнительно, конечно, поехать туда с тобой в Эрцисроель, но боюсь, что я опоздал на этот поезд, прости, – согбенный одинокий старик не казался ему уверенным в своем мнении.
– Не будем спорить, я уеду сейчас, вернусь после обеда, и мы продолжим. Я уверен в вас, Михаил Абрамыч, – убежденно сказал Фуад, он знал, что уговорит старика, это казалось ему не таким трудным делом.
В конце концов, Фуад уговорил старика, в чем никто и не сомневался, по правде, и тот пустился в иерусалимскую авантюру. В продаже квартиры Михаила Абрамовича и обеспечении безопасности денежного перевода в Иерусалим в Национальный банк на имя Форпоста (счет открыли по телефону посредством отца Фуада Акбара Аль-Фасиха, известного финансиста) оказал помощь подполковник Иван Максимович Гордеев в знак уважения к заслугам иерусалимского ортопеда.
«А что, у них ведь тоже есть душа, правда?!» – как говорила в Ленинграде одна набожная старушка. Несомненно. Мы умеем ценить друзей, товарищ Федор Акбарыч.
В Иерусалиме все прошло как по маслу. И встреча, и прием. Много слез, много радости. Фуад поселил Форпоста у себя на вилле, места было много. Валия готовила ему фаршированную рыбу, правда, из карпа, щуки здесь было не достать, хотя на севере Эрец Исраель в ручьях и реках, по слухам, она водилась. Форпост объездил всю страну с Атифом и остался очарован ею. Даже в кнессет он попал и перекинулся несколькими фразами с депутатами от так называемой «русской партии». «Молодцы, что сохранили такой хороший русский язык», – похвалил их Форпост.