Читать книгу Тысячелетнее младенчество - - Страница 6

Глава II. Отложенная голгофа Романовых
1. Ярый карбонарий

Оглавление

Уже в дороге Грибоедов понял, отчего так маялась душа в последние дни перед отъездом. Да, торопился, да, волновался от предстоящей встречи с большим другом Степаном Бегичевым и его семьей. Хорошо ведь помнил, как расставались год назад после завершения им пьесы в их поместье, их восторг как первых слушателей монологов Чацкого, как обещал Степану осенью приехать хоть на три денечка… Потом – нежданный успех пьесы в столице, заграничный паспорт и свободная дорога в Париж, негаданная любовь юной актрисы… Теперь осталось одно – весть от Ермолова; она вдруг высветила причины и смысл его метаний и исканий. Ему открылась глубокая и таинственная связь его души с настроениями в обществе, которое так жадно поглощает «Горе от ума» только потому, что полностью согласно с его обвинением самовластья и крепостного права. Его личная жажда сбросить рабство, пробудить общество и народ к новой жизни идет от глубинных чувств народных! Увы, они понятны только честным людям да поэтам.

Всё это в последние полгода не раз обдумано, не раз говорено в узком кругу друзей, но когда была заложена коляска и собраны в дорогу вещи, он медлил и не мог понять: что же так гложет душу, будто он совершает тяжкую ошибку или забыл нечто такое, без чего вся его поездка будет пустым и ничтожным делом?

В это время он часто виделся и с Фаддеем Булгариным, близким приятелем поневоле, с которым не раз расходился и даже как-то разругался вдрызг за его нечестные литературные приемы. Но непременно возвращался к нему, и тот охотно мирился и даже вдвое был любезнее, словно заглаживал свою и не свою вину. Да, в столичном обществе Булгарина не любили и их близкое знакомство осуждали – Грибоедов это знал. Но не находил нужным ни перед кем объясняться и тем более оправдываться. И дело не только в том зароке, который он дал самому себе: тот, кто закрыл глаза его друга и похоронил, стал и ему не чужим навек. Кому и как это можно объяснить? Сочтут неважным, а то и отговоркой… Конечно, была и еще причина. Фаддей был старше, был потрясающий трудяга, имел обширнейшие связи и был информирован обо всём, будто сам начальник охранки: от грязных сплетен и их истоков до официальных бумаг, когда они еще не были подписаны на самом верху. Словом, Фаддей был для Грибоедова окном в тот мир, который обычному человеку и не нужен, если он погружен в свою жизнь, в свое дело. Но художнику интересно всё – от горизонта до горизонта, от неба до преисподней…

Говоря о дворцовых сплетнях, Булгарин не раз упомянул о Елизавете Алексеевне, жене императора: она будто бы только сейчас вышла из светского небытия, стала проявлять интерес к дворцовой жизни, кого-то вызывала, с кем-то советовалась. И была, по мнению Булгарина, женщиной необычайно умной и… очень преданной мужу. А Александр I, кстати – и Булгарин тут хохотал – долго не догадывался о ее уме, как и весь двор.

Только в дороге Грибоедов вдруг понял, что так томило его и терзало. Ну конечно же! Если Александр, Его величество, решил до зимы разделаться с той порослью, которую сам посадил как будущее России, если привлек к своему страшному замыслу жену-умницу, то это сильно напоминает сюжет древней легенды, изложенной Тацитом. Там коварная Зенобия, жена царя Радомиста, придумала нечто… Надо бы перечитать! Может быть, там ключ к судьбе, заготовленной им князьями мира сего…

Тульская губерния. Село Екатерининское, имение С. Н. Бегичева

30 мая 1825 год

Бегичев вышел на порог барского дома, когда запыленная коляска въезжала во двор… Увидав Грибоедова, изумленно вскинул руки… Друзья бросились друг к другу в объятия.

– Год ждем, год обещаешь, а приезжаешь, как снег на голову среди лета!

Грибоедов, устало улыбаясь, протирает запыленные очки.

– Теперь так, брат. Как снег, как дождь, как молния… До утра примете?

Вместо ответа Бегичев дает крепкого тумака в плечо и, смеясь, отмахивается от выбитой пыли.

– Да-да, Стёпа! Был друг, а стал облаком пыли, ветром гонимым.

– Ничего, баня всегда готова – она поправит! И, разумеется, обед!.. – Бегичев сиял добродушным, пышущим здоровьем лицом, в котором еще были гусарское лукавство и лихость.

– Именно к обеду я и спешил, чтобы не расстроить Анну Ивановну. Где же она?

– О! Ты мог и меня не застать. Весна ранняя – дома пусты. Помчалась Аня с девками на овощное поле… Знаешь ведь: овощ для русской души – что молитва в пост.

Грибоедов поправил очки и внимательнее присмотрелся к другу – нет, и впрямь не изменился.

– Ты дозволяешь ей самой, одной?.. А малышка?

Бегичев хитро подмигнул:

– Теперь, брат, гусар она, женка, – не обидишь недоверием… А доченька наша с няней!

* * *

Пока Грибоедов банился и располагался в своей (!) комнате, Бегичев прохаживался по кабинету с видимым волнением. Просторный, с высокими потолками, он занимал чуть не половину первого этажа барского дома. Старинная мебель темно-золотистых цветов, на стенах – богатая коллекция оружия, холодного и огнестрельного. По углам – массивные шкафы с книгами. Родное уютное гнездышко – утешение ему за деревенскую глушь после бурной гусарской молодости. Утешение вдвойне и потому, что другу задушевному Сашке здесь нравилось, будто это был и его дом… В одном из героев пьесы «Горе от ума» Степан услышал слабые и тем более трогательные мотивы своей судьбы, так резко переменившейся после женитьбы. Перечитывая, они с женой всегда долго и весело смеются, будто дом их вмещал теперь нечто большее, чем просто семейное счастье.

Когда гость вернулся, вымытый и переодетый, хозяин невольно сделал шаг навстречу. Однако Грибоедов быстро прошел к одному из книжных шкафов, открыл его и что-то стал неистово искать…

Бегичев, старательно пряча смущение за улыбкой, всё-таки слегка вздернул брови:

– А ты меняешься, Саша. Слава тебе к лицу… Мы тут радовались за тебя, успеху твоей пиесы! Салоны рукоплещут, и все критики у ног твоих… Но… Ты даже о ребенке вскользь…

Брови Грибоедова тоже взлетели как бы в удивлении, но от книг он не оторвался.

– Да? Прости. Но… Я жду твою дочурку с Аней! Что же?

– Нет-нет, всё прекрасно, но ты-то сам будто паришь или еще в дороге… Что? Что стряслось?

Грибоедов с каким-то странным азартом перебирая тома:

– Тебя не обманешь, милый мой… Вот! Я нашел! Тацит. – Он подошел к Бегичеву и легонько обнял его. – Стёпа, брат, душа родная, ты видишь меня насквозь. Давай присядем, мочи нет, как важно всё! Ведь я, считай, инкогнито к тебе…

Рука Бегичева, не дойдя до усов, зависла.

– Что?! Только без шуток! Стоп! Молчок! – И он жестом пригласил Грибоедова к маленькому столику, накрытому холодной закуской и запотевшим графином. – Побережем себя. Удалось нам свидеться – и эту главную радость ничем не омрачить. С приездом, Саша!

Они выпили и закусили. Степан заметно повеселел, усаживаясь поглубже на диван.

– Садись и сказывай всё по порядку, соловей ты наш, но, ради Бога, самое важное! Не надо мелочей, они потом…

Лицо Грибоедова стало вдруг хмурым и даже растерянным, будто он вдруг забыл то, о чём всю дорогу собирался сказать человеку, от которого у него не было секретов – никаких!

– Видишь ли, душа моя, к тебе приехал не дипломат, не музыкант и даже не поэт… – И Грибоедов развел руки, как бы прося не судить строго, и молчал довольно долго, но Степан не проронил ни звука. – Перед тобой отбросивший все маски жуткий карбонарий!

Степан смотрел на друга во все глаза и не узнавал. Книга в руках, такая естественная для него прежнего, сейчас выглядела топором или другим орудием: он ее сжал, словно хотел ею запустить в кого-то. Впервые Степан не решился его перебить.

– Всю дорогу к тебе от Петербурга пытал себя на все лады и наизнанку раздирал: что движет мной сейчас? Что перо остыло и стих мертвеет, не родясь? И музыку не слышу днями! О службе в Грузии не говоря уж – неволя жуткая моя… И вот дознался – и от тебя не скрою – все сии дни стою на ненависти! На том же, отчего казнил я Шереметева чужой рукой, взяв на себя великий грех, не смытый пулей Якубовича. То же – только стало ненавистнее до умопомраченья! И делает поэзию и музыку, саму любовь пустою страстью! В Париж я не поехал отчего? Оттого же. Ненавижу униженье человека, и срок пришел услышать его голос. Тогда вступился за Истомину, потом за солдат, томимых на чужбине, извлек на родину через враждебную пустыню… Что бы сделал Моисей, если бы народ, который выведен из рабства, вновь заковали свои же?! «Распроданы поодиночке…» – то кровью написано моей! Крестьяне наши – это же мы сами, а мы их как скотов на торжище… они проданы и преданы.

Бегичев встал и ходил по кабинету быстрыми кавалерийскими шагами. Остановился и взял друга за плечи:

– Саша, ты на краю! Поберегись вдвойне: бьет ненависть прежде того, кто ею живет… Хотя тебя я понимаю. Как мы мечтали снова побывать в Париже, он был так близок, он был наш после блистательных побед над Наполеоном! Как и мечта – Россия, где живет народ-герой, защитивший веру и царя, проливший реки своей крови за свободную Европу! А его… в клеть! Опять в палки и плеть! Но не впервой такое на Руси… Отчего сейчас ты воспалился, дал ненависти ход – она тебя питает или ты ее?

Грибоедов нехорошо усмехнулся:

– Получено верное известие, что решено с тайным обществом покончить до зимы!

Бегичев отпрянул… Удивление и недоверие в его улыбке и упрямое желание всё принять за продолжение старой игры в добрый заговор и недоброго царя. И вырвалось: «Ой ли? Измена, батенька? Да ведь всё это бывало не раз». И снова диван оседлал отставной гусар, но как-то мешковато опустился – так, что никто бы не поверил, как взлетал он одним махом на крутого жеребца, – всего-то несколько лет назад…

– Садись рядком, Сашко. Беру свои слова назад: подробности дюже потребны теперь… Но о возможности измены ты мне говорил тогда еще…

Грибоедов, однако, остался на ногах, прошелся, то ударяя книгой по руке, то поглаживая ее нежно. Остановившись напротив дивана, он, как Рылеев на их собраниях, принял трагическую позу…

– Измена? Нет, Степан, здесь не измена… При дворе всегда знали о наших планах и ненависти к абсурдному абсолютизму. – Грибоедов говорил сбивчиво, он волновался, чего никогда не позволял себе в другом обществе. – Ты знаешь, как тебя я уважаю… Твои правила, рассудок и характер – пример по сию пору с юных лет… Это привито нашему поколению и закалено в войне. И что же – нам прикажешь не видеть края пропасти, у которой остановился Александр и вся Россия сонная?! Царь испугался сам и решает в жертву принести своих питомцев-реформаторов, сбросив в пропасть небытия! Нас он уже приговорил! Кто подсказал? Режиссер невидимый! Он погонит нас на сцену, чтоб впечатление бунта у зрителя создать…

– У тебя разыгралось воображенье, Саша…

– Как же! – Грибоедов решительно покрутил головой. – В январе было решено, а в начале мая подтверждено: на Белоцерковском смотре в двадцать шестом царя убить, и поклялись в том несколько серьезных офицеров. Я по оговоренному условию дал весть Ермолову, зная его направленье: «Будет мертв – я ваш»! Что прикажешь делать? Ермулла – это не тысяча юнцов-прапорщиков, это реальный шанс на рассвет страны, ее окраин…

– Ермолов?! – Бегичев встает, выпрямляясь во весь свой немалый рост, и начинает ходить по кабинету, как эскадронный, получивший точную ориентировку на врага от любимого командира. – Да с ним… за ним вся Россия, его всякий знает! Правда, сомневаюсь, что Кавказ пошел ему на пользу… Там он царский сатрап, жестокий, а это доброй славы не прибавляет и… отупляет.

– И ты, Степан, прикладываешь придворную мерку к тому, кто сам царя не ниже. Конечно, Кавказ корежит и его, с обеих сторон война несправедлива… Он понимает это первый и жаждет с тронной сволочью покончить. Но от присяги отступить не может – чисто русская черта – ему смерть Александра была бы сущим освобожденьем! – Грибоедов бессильно разводит руки, словно призывая в свидетели всех, кто пострадал от слепой веры власти и порядку, учрежденному людьми неправедными. – С весны царь, по мненью общему, стал только вчерашней тенью! Конечно, выпало ему немало: смерть дочери Софи, болезнь жены и наводненье… Но пуще – строптивая Европа пошла путем свободы, начхав на все его конгрессы Священного Союза, где восседал он по полгода, мня спасителем чужих народов. А свой всецело доверил Аракчееву, церковь сделал министерством – на растерзанье сектам, иезуитам тайным и властолюбивым иерархам. И вот всё затрещало: крестьянский бунт иль ропот – теперь обычное явленье, военные селенья колобродят, народ попам не верит… Пойми! Какой момент стряхнуть весь гнус и дать России шанс проснуться!

Грибоедов в каком-то восторге направил на друга растопыренные пальцы решительно вскинутых рук. Бегичев настороженно отвел взгляд, понимая, что от таких событий и в деревне не отсидеться. И вновь тяжело опустился на диван…

– Саша, ты смотришь на меня так, будто мой эскадрон в атаку должен выйти. Но у меня в деревне о царе не вспоминают! Клянусь! И у соседей я не слышал… Прежде нужно объясниться… Бог и царь – почти одно для мужика. Казнить открыто самодержца – причины веские нужны! ясные для всех. – Бегичев берёт за руки дорого гостя и чуть ли не силой усаживает на диван рядом с собой, недоверчиво качая головой. – Не разделяю твою пылкость. Всё понимаю… С Ермоловым действительно есть шанс, и что-то выйдет новое… Но это-то и тонко! Ты думаешь, они не понимают значение Ермолова? Уверен: десятки планов против него, и приняты все меры… Прошу тебя, мой брат, сдержи эмоции. Давай обсудим всё по сердцу…

Но Грибоедов замер в напряженной позе, зная рассудительность друга и мудрость его житейской логики, выражая готовность слушать и услышать.

– Во-первых, Александра самого не принижай до куклы. Доверчив, но расчетлив. Десятки тысяч русских полегли, защищая Пруссию как Кремль. И возглавлял тогда войска Бенингсен, убийца его отца… Резней, тысячами наших жертв под Энлау завершилась карьера проходимца, английского шпиона. Александр еще раз убедился, кто водит его руками. Нетверд и робок? Нет, это от преступного престолонаследия черта! Он умный человек, проницательный и беспощадный. Хитер и беспечен от того же, отчего и робок. Не забывай, как расправились с донцами, потом с семеновцами, с поселеньями солдат. Кровь так лилась, будто Наполеон вернулся… В пылу момента ты забыл, что этот человек давно подумал о наследнике. Есть верный слух, что тайным Манифестом назначен Николай. При здравствующем Константине! На ваше тайное собранье у них ответом тайная интрига – у престола два наследника…

Нервно потирая руки, Грибоедов непривычно высоким голосом возразил:

– Николай – ничтожество! Может быть, им стало известно о приговоре Александру и о Ермолове… Они решили нас опередить, до зимы покончить с заговором… Понимаешь их замысел?! (голос поэта звенит от волнения) Вот я всю дорогу и вспоминал… историю! Мое увлечение юности: когда другие забавлялись настоящим, как монах вгрызался в толщу лет, ища хоть малый лучик смысла… Вспомнился Тацит! В его Анналах есть премудрая легенда… о царе провинции далекой, подвластной Риму. Как ты думаешь: наш царь читал Тацита?

– Может быть… – Бегичев задумчиво теребил ус. – Что наверняка, так это его Елизавета – образована не менее его…

– Опять совпаденье! Прямое! – Грибоедов оживляется по-мальчишески. – Перед отъездом я замучил своего негласного секретаря Булгарина расспросами о Елизавете… В легенде той жена царя плела интриги, как собственные косы… Мне нужно перечесть!

– Не пойму я, Саша, что тебя так возбуждает: литература иль всё же бунт реальный? Одно другому может помешать, в тебя войдет смешение времен! Я помню, как ты писал здесь свое «Горе…». Вечерами мы восторгались чтеньем, но ты не с нами был тогда, хоть и переживал великие мгновенья. Опять двоишься?

Грибоедов устало вытягивает ноги и восхищенно смотрит на своего наставника юности.

– Ты черт, Степан, и я горжусь тобой. Да, себе боюсь признаться: во мне два замысла явились, и оба мучают меня на грани смерти. Об одном тебе уже поведал: дать ненависти ход, уничтожить крепостничество. Второй – желание облегчить участь смельчаков, кто ступит за нами следом: разоблачить ловушки и тайные пружины самовластья обнаглевшего… В литературе любовь борет ненависть. В реалиях мне отвратительны крепостники неисповедимо…

– Ловушки… Неужели так хитры?.. – Бегичев всей пятернею впился в ус, словно выкручивая из него всю правду-матку. – Но слово сказано. И, похоже, очень к месту. В Москву на Светлый праздник пожаловал лорд Стаффорд Каннинг собственной персоной… Это второе, о чём тебя хотел предупредить и охладить твой пыл. Дело не только в Александре! Реформ он искренне хотел и в юности республикою бредил не менее тебя… Сейчас, я знаю, хочет Греции помочь – опять не получается… Иль не дают? А Каннинг стережет его как лучшую свою овцу!

– Да-да, англичанам новая Россия не нужна, да еще как освободительница Греции… Он нам готовит ловушку, а они ему – капкан! Но оттого я трижды прав: только с Ермоловым нам нужно выступать! Только он разрушит все их планы, а ловушки обратит на них самих.

– Но не горячись-таки! Будто дело решенное и у меня не эскадрон, а два полка и через час атака, а? Ты больно строг стал, смотришь зло и нетерпеливо. Если так с другими говоришь, то только навредишь. У меня в деревне плохого не знают о царе не потому, что с ними я хорош. Царь-государь богоугоден в общем понимании, столп мира, что матка у пчелы. Веками это в головах не только мужиков, у всех сословий, а у дворян подавно… Как можно не учесть сие?

Бегичев берёт друга за руку и, поглаживая, успокаивает, вполне понимая, что, по сути, он мало чем может помочь ему.

– Еще два слова – а там как знаешь. Скоро Анна Ивановна должна вернуться, будем обедать… Вспомни, друже мой, что сам говорил когда-то: Россия – плавная страна, как величавая, глубокая река… Живет строго по природе – из зимы в весну, из весны в лето, отдавая каждому времени свое. Утро, день, вечер… А ты хочешь из вечера в день, из зимы в лето! Это значит, хотеть бури ради бури, чтоб только волну поднять…

– Сейчас не то, Степан! Плотина на пути – крепостное право, давно отжившее свое. Нарушено естество движенья!

– Но вы чудачите таинственно, начнет и Александр чудить, и англичане колкостей добавят. А если Николашку повенчают на царя, тупого и упертого, тот плотиной всё перегородит, и те же англичане с радостью помогут. Аркан на шее здравомыслия затянут – заснет Россия, чтобы не проснуться. Вы губите себя до срока, поддаваясь на провокации… Прошу тебя, уймись и ненависть взнуздай, побереги себя для дел нескорых, верных. Вспомни мудрейшие свои ж слова: громче всех свободы требуют рабы порока, лени, безрассудства, они не знают уз познанья, вдохновенного труда как божьего наказа…

Грибоедов неожиданно быстро соглашается, кивая головой:

– …провокаторы, осведомители и прочие державные букашки, изображающие патриотов. От них ветер, но гнилой. Ермолов не в шутку полагает, что штаб его – наполовину красные воротнички.

Ободренный, Бегичев стучит кулаком в плечо друга-поэта:

– Вот видишь! И поляки! Сколько их у вас! Мне сказывали – как по команде закусили удила: подай свободу им немедленно! Зачем тогда с Наполеоном на Россию шли? Свободными рабами? Отдать их Пруссии бы надо, чтоб были под немцами, а нас любили!

– Ты зародил во мне сомненья, но отчего-то мне легко. Оттого, что знаю точно: второго шанса России не видать. О расцвете ее они не думают, они ее не понимают и боятся. Иллюзий! иллюзий нам не надо! Что Александр надломлен, что Никки глуп и молод, что Константин Варшаве своей верен… Все это они учтут и обыграют в своих заботах о несокрушимости династии. А у нас один, но какой шанс! На кону судьба России, и Ермолов это знает. Он ближе ей, чем все Романовы и эти подлые аристократы, из трона сделавшие себе тризну вечную, без бога, в обнимку с церковью-служанкой!

И Грибоедов вдруг вскакивает, будто вдохновленный своей же речью:

– Я еду в Киев, Степан! – И снова книга в руках напоминала какое-то орудие, он готов был ею рубить, колоть… – Там всё решится! Но… Что в эти дни делает Александр, ведь он теперь как зверь в углу? Вишь, брат, какие сомнения ты во мне зародил…

– Ты ожесточен не в меру, и это не к добру… Александр непредсказуем, как все артистические личности. Но у тебя есть время – читай Тацита. Интриги власти стары и примитивны, только степень наглости их отличает… В Киев эмиссаром?

* * *

Ответить Грибоедов не успел – за дверью послышался тихий женский голос и вошла Анна Ивановна, разгоряченная поездкой, с букетом полевых цветов… Грибоедов быстро пошел ей навстречу. Одетая в простенькое, чуть ли не крестьянское платьице, невысокого роста, она была необычайно грациозна и сама напоминала полевой цветочек из того же букета, что держала в руках.

– Саша, милый, я так рада новому свиданью – нежданному!

– Но где дитя?! Ваше сокровище?! Вы прячете от меня мою будущую невесту!

– Я зашла в сад – спит наше солнышко, так сладко, не захотелось и поцелуем потревожить! Нам повезло с няней несказанно – они сроднились сразу, бережет ее пуще родной!

Грибоедов откровенно любуется женой друга, целует руки.

– Обедать не приглашайте, пока хоть сонную не погляжу! А ты похорошела после родов еще больше! Я молился о тебе… Если мои монашеские желания и обеты доходят до господа, так никому в свете легче не рожать! Я враг крикливого пола, но две женщины не выходят у меня из головы: сестра родная да жена друга-брата. Не разделяю вас ни в воспоминаниях, ни в молитвах!

Слегка краснея, Анна Ивановна вмиг погрустнела:

– Да! Были мгновения, даже минуты облегчения – они меня спасали, и я знала, что за меня молятся… Спасибо. Мы увидали издали, с полей, долгую коляску – о вас подумала, и сердце отозвалось сокровенному желанию – не с женой ли к нам? Нет?

– Сердца ваши чутки… – Грибоедов, смеясь, не отпускал ее рук. – Буквально днями повстречал девицу… как твое отраженье в пруду весеннем – будто сестра-близняшка! Стройна, и те же локоны, глаза смешинки прячут… Не дальняя дорога бы – женился непременно, хоть из купеческих она!

– Теперь не женитесь – куда же! Пришла известность, слава – всюду нарасхват… А мне ничего так не хотелось бы, как познакомиться с вашей избранницей! Куда ж теперь летят ваши таланты? И к нам надолго ли?

Грибоедов усадил Анну Ивановну на диван, рядом с мужем, сам подле – все трое оказались близко, как родные.

– В прошлом году мы были уже на «ты», Аня, так я вам надоел тогда. А ныне – до первых петухов я ваш!

– Тогда за фортепиано марш! И перерывы только на еду и на стихи! – неожиданно скомандовал Бегичев.

– А нашей девочке скоро годочек – именины… Степан, не отпускай его! – воскликнула Анна Ивановна, неподдельно тускнея, но Бегичев безнадежно махнул рукой.

Тихо, как самому себе, Грибоедов признался:

– Дети ко мне мгновенно прикипают всей душой… И мне кажется, что я святой для них, и музыка моя – им весть от неба через меня.

– У нас со Стёпушкой есть уговор священный… – Она слегка прильнула к мужу. – Открою его, зная вашу близость! Растить из деток достойных человеколюбцев, имеющих прививку от лицемерия и пустоты в сердцах – честь и опору для России. Всем бы осилить это – так страна изменится без бунта! Верите ли?.. Надо верить!

Грибоедов в тихом порыве нежности и благодарности склонил голову к коленам молодой женщины-матери, а она продолжала тихим голосом мечтать:

– Давайте растить детей! Ваша музыка, ваши мысли и честолюбие неэгоистичное не пропадут в них никогда. А иначе никакие республики не остановят падения нравов…

Бегичев нежно целует жену в волосы, пахнущие весенним полем, а Грибоедов, не поднимая головы, то ли соглашается, то ли возражает каким-то скрипучим голосом:

– Дети – это много, но и мало, милая Ануша… Я раб – значит, и дети мои будут рабы? Мне ненавистна даже мысль об этом. Да и чем кормить детей таким, как я? Вот и Пушкин перо облегчил, чтобы кормиться хоть кое-как да от родителя быть независимым… Но в ссылке он – скоро десять лет! Начни он о серьезном говорить – управу вмиг найдут. Вяземский – ум высокий, аристократ, но, как мальчишка, вышвырнут со службы за несколько нелестных слов о чинопоклонстве. Дети… Мы всё равно мечтаем об их счастливой участи… А делаем не в лад мечтам.

После ухода жены Степан долго и нежно смотрит ей вслед, потом тихо признаётся другу:

– А она ведь опять хочет одарить меня отцовством…

Грибоедов вскидывается в радостном порыве:

– Вот это по-гусарски, брат, вот это славно!

* * *

Поздний вечер. В кабинете Бегичева Грибоедов читает Тацита, хозяин курит трубку, внимательно посматривая на друга. В открытое окно влетают дивные запахи расцветшего сада и близкие трели соловья.

– Эту книгу, Степан, беру с собой как доказательство древности коварства. Пусть ведет меня по краю бытия и дает азарт, коль риск смертельный.

Опять долгая пауза, которой пользуется соловей, пьяный от любви, – он старается быть услышанным, но напрасно.

– Читая эти хроники, которым тыщи лет, я открываю в себе, как глубоко презираю наших болтунов, картежников и мотов. Они повсюду среди нас – и литература не исключенье. Оттого она не плод учености и титанических трудов, а лишь желания красиво молвить… Скажешь иному: стыдно, брат, читать Шекспира в переводе, не знать ни летописей, ни сказаний русских… Соглашается охотно, но дальше карточного столика не видит… Мерзость.

Кажется, соловей решил влететь в окно – язык трелей его, красивый и понятный, меж тем необыкновенно сливался с тишиной в паузах.

– Это так глубоко во мне… Может быть, незабвенный папаша, проигрывая мое благополучие в карты, заронил семя ненависти к праздности, к рабской зависимости от имущих, от гнусных привычек и пороков.

Кажется, что Бегичев охотнее слушает соловья. Вздохнув, он ответил устало и распевно:

– Что же, не видал я сам, какая мошка вьется вокруг вас? Их тайна привлекает, сближает и равняет – всех, всех! Как раньше масонство. По мне, если честью обладаешь, говори открыто, громко, прямо… Для слова умного всегда есть почва. Но тайное зачем? Если найдется сотня-две в суждениях и здравых и весомых – всё общество потянется за ними. Сделай Александр хоть шаг навстречу и выведи вас на свет – все забыли бы о заговоре, как и об увлечении масонством, этом детстве гражданина.

– Но нам оно не помогло созреть! Какая честь у дворянина, если он крепостник, поборник рабского труда?! Честь кланяться царю в шеренге первой? Да право на дуэли кровь пролить, будучи ничтожеством, но с глазом верным и рукою твердой в подлом деле… Поэтому и есть желанье уйти от тех, в ком честь – близость к трону и славословие царю.

– Ох, резок стал ты, Саша и самонадеян… Слава – крепкий хмель. И от него теряют голову. Говоришь о ловушке с каким-то восторгом… Уж не куражишься ли ты над всей этой затеей, видя, что вы одной ногой над пропастью?

Грибоедов оставил книгу и подошел к дивану, присел рядом и просящим тоном, будто обвиняемый с последним словом, обратился к другу:

– Я хочу действия, Степан! Ловушка? Да! И я в ней первый буду, если не будет с нами Ермолова! Я предупредил! Но есть раздражение великое во мне… Я не хочу Россию уступить царю, как крепостную девку на вечную утеху. Ничего не мило, когда вижу, что силу темную нарекли у нас судьбой и верят ей, как дети верят ворам-родителям. И кто-то очень хочет, чтобы мы в гражданском младенчестве остались навсегда и благодарили в том и Бога, и царя. В любви к пеленкам и ковыряние в душе, как в носу, вся подлость литературы! Надо сбросить маску с державного обличья национального предательства! Иль бунтом, иль трагедией о нем!

– Вона что! Трагедия – драма для театра? Пожалуй, на бумаге и на сцене у тебя всё сойдется и закончится… На деле северяне-петербуржцы твои усомнились. Всегда за фразой прятали незрелость и нетвердость… На юге крикунов не меньше!

Грибоедов откинулся в вольной позе и неожиданно счастливо улыбнулся.

– Нет, Степан, там, на юге, много тех, с кем с юности я связан клятвой послужить отечеству. Киев! Муравьёвы, Трубецкой, возможен Лунин, Пестель… Но о ком бы ни думал – из головы не идет Ермолов, наши долгие беседы… Что за славный человек: мало того, что умен, но совершенно по-русски на всё годен – на малое и на великое… В сотый раз взвешиваю его решимость, повернется ли к России мужеством своим, рискнет ли взять ответственность…

– Повидайся и говори особо с Муравьёвым-Апостолом. Он там стоит сотен… Малолетним в Париже Наполеон принял его за сына – так похож был ребенок на императора французов… А царь это запомнил! И припомнил, когда в двадцатом раздавили восстание семеновцев, – Сергея погнали в армию с превеликою охотой!

– Знаю, знаю, всё учту. Там и поляки будут ждать меня… Кто-то нас сшибает лбами, но мы будем друзья навек, если только народы избавятся от своих спесивых дураков-правителей аристократов… К одному из них – Михайле Воронцову – присмотрюсь в Крыму: как крепко он сидит, на чём, на ком…

– Воронцов-Уоронцов? По Пушкину – «полуподлец, полуневежда»… Куда? Куда тебя несет?! Мне хочется обнять тебя и не отпускать… – Бегичев встал, будто тревожное привиделось ему. – Писал бы у нас свои трагедии-комедии, забыв о суете мирской! Помнишь ли прошлое лето? Как славно было, и какая вышла дивная песня, хоть и про горе, да весело, хоть горячо, да справедливо… Но нет! Чувствую – улетаешь, а замыслы твои столь велики, что только соловью понятны. (Горестно качает головой.)

Грибоедов вдруг быстро подходит к фортепиано… И полилась сладкая мелодия навстречу соловьиной трели. Но в этом трио каждый пел свою песню и плохо слышал другого. Бегичев тихонько напутствовал уезжающего рано утром друга:

– Киев… Там, душа моя, повидай сестрицу нашу, монахиню Смарагду… У вас, мятежников, сёстры расцвели, а наша спрятала себя под рясу, будто отмаливает нас с братом у соблазнов… Знаю! Тебе тяжко видеть увядающую жизнь… Но скажи ей, расскажи о нас, что от грехов мы избавляемся трудами… Пусть несильно мучает себя постами и бесконечными молитвами! По мне так эта музыка и этот соловей, труды земные наши и есть молитва самой чистой веры…

Тысячелетнее младенчество

Подняться наверх