Читать книгу Сентябри - - Страница 2

Предисловие

Оглавление

Вновь летит на Сахалин, только выключим камин. Пять стаканов и бокал, пролетаешь ты Байкал. Аэрофлот, восемьдесят пятый год, Вы отправляетесь в полёт! Самолёт парит, сердце стучит. Ты таешь вся под мраморным крылом, мой белый шоколад, ты нежишься в туманах и дыму, а я тоскую здесь один, завидуя тебе. Катя, скажи, как удалось тебе сбежать опять, нас обманув? Никто мне не сказал, я сам не знал, но ты ответь: край света нужен лишь, чтоб доказать любовь? Ему твой поцелуй на маяке, твоя взяла: Лаперуз и высота, его глаза морского цвета и некуда бежать.

Ты оставила мне всё и самолётик на столе, а места, искренне томясь, ты не находишь, хоть и брала в проходе, я знаю твои длинные ноги, но всё написано до нас, и Новикова нет давно, но порван воспалённый гобелен крылом – настольный сувенир опасен. Я же не сплю, пока летишь, восемь часов, к нему и от меня, ты справишься? Я здесь с ума схожу. Ты всё надеешься, но Чехов виноват, ответ я знаю, но ты спешишь. Настигнув офицера и обогнав себя, врезаешься в него, любя. Любовный жар не отступает, в крови сорок один. Военврач ждёт, моргая в небеса, считая мили, с каждым рейсом ты всё ближе, а самолёты ниже. Так, Алексей мечтает, я замираю, и камера дрожит сильнее сигареты, но вот мотор: в курилке пусто, коктейль невкусный, ещё земля, а ты паришь в ожидании свидания, избегая прошлого в кафе. Голос сбил тебя с толку, только навязчивое лицо работало официантом пятнадцать лет назад, вдох – выдох. Подвёл ретроградный анализ, говорил же в июле не читать «Ясновидения Набокова». К тому же ты сидишь на том же месте в октябре, обмануты твои зацелованные подушечки плюшевыми подлокотниками, ты в Пулково, а вместе с тем на кухне, укутана в его халат. Душно. Вся дрожишь, отбивая минуты, играющие часы. Вспыхнуло и не потушить. Пять лет. На плече синий маяк. Шея в гирлянде, но всё прошло: у доктора твоего гагаринская улыбка и алые розы на белой футболке. В обед он мчит к тебе, и отступает тьма. Сигареты не спасают, джин не помогает. Ни вам, ни мне. Увертюра, ухожу.

В сладко – пьяных водах марта я тонул в театре, любя и ненавидя, ведь Вы, вы везде: покой и радость, Дафнис и Хлоя. Скалилась радугой Москва, а ты упрямо держишь курсы на восток. Сейчас же красный кружевной октябрь, но в меди Левитана тебя нет, как и в ревущих 20-х, ты вся персиковый дым на его губах, и не напиться нам. За углом поджидает противный персидский ковёр – самолёт Его Величество Время.

Прошлое ушло, стоило тебе закурить с военврачом на площади Искусств.

И, вспомнив, наконец, уже влюбившись, о том, что мучает любовь годами, ты нагло спрашиваешь у меня, хранятся ли бобины разговоров после разлук, стреляет ли ещё лук? На полном скаку ты натянула тетиву, а я освобождай? Я и знать тебя не хочу, но как назвать? Как звали мы его? Кто такой наш Ласт – учитель и кем стал для тебя, тигрица? Лост ждёт тебя и помнит, но ты лети, я задержу.

Прости, я пьян. С третьим звонком третий коньяк, раз ты единственная носишь бархат. Я ждал и ненавидел. Ни улыбки за полжизни. В двадцать цветёшь и куришь, но нам вечно пятнадцать. Глаза цвета атмосферы титана. Плечи твои смущают, не дают покоя, словно я вижу их впервые.

Плыву небрежно по ступеням, тону в ковре, закрыв глаза, я настигаю, и яд переливается во мне. Смотрю, как зло смеётся шёлк её губами, сладко-нервными, чужими. Весь мой удел лететь по маршам, пусть я готов бросать перчатку каждый день, но офицер закрыл Вас так, что мне серьгу не разглядеть. Уже копируешь его, а он знаком с семьёй, гордится! Двадцать лет разницы – ручей, и не боится.

Вокруг всё то же, они уже в двадцатой ложе. Сейчас бы на ложе. Я знаю – диван там точно синий, но блюз бессилен. Кошачьи глаза, не моргая, следят за искрой люстры – трамвая. Его ребро дугой под этой радугой ночной. Неспешно льётся шторы шоколад в такт шуму и шёпоту камина, весь мир вверх дном, следом за ней всё нежно тает, во сне врач за руку хватает. К ногам все розы Эквадора, весь Сахалин, только бы проснулась с ним. Коснувшись сердцем, узнал ритм, а уже утром заспешил с Набоковыми бабочек ловить. В горячую метель, в такси, ему приснится Катя и Белого снега Пальмиры. Золото, кимоно и больше ничего. Ванна готова.

Злыми чайками год в меня летят её дневники, разбиваясь о паркет, я их сдуваю и сдаюсь. Любил, люблю и буду. Низкий голос, алый лак, длину ног, разворот, созвездие на ключице; и злость, и бледность, и строгость, и сентиментальность, надрыв и гордость, только ей можно любить его исступлённо – навсегда. Прошлое – серпантин на ёлке.

Ловлю судьбу, пишу, не нахожу. Где мне начать? В Москве, в отеле? «Посмотри на себя, грешник». Или после спектакля по Куприну? По блату пару посадили в третьем ряду. Сиди и смотри, с ним можно и в первом, и на сцене.

Уже не радует никто. Алексей едва пришёл, но им дышать дано, другие травят, она хладеет ко всему. Пантера пела мне про шип любви, дающий «Хвост лемура», но я в заброшенном саду, душа болит, палец кровит. Пришлось забрать тетради, а вазу я разбил: смертельно боюсь слёз, пусть злится и шипит. Холодная волна у ног, уже у сердца, сам коридор во льдах, и я несу тебя, но ты навзрыд. Татуированный дразнил тебя, а мстишь ты мне.

Но мне до боли знаком её сон: зеркало в бирюзе с горящей подписью-надписью: «Только для грешников». Так впусти меня, мы оба устали биться. «Take the box». Ваша любимая. И опять не угадал. К счастью, сейчас поёшь врачу.

Казалось, мы давно окончили девятый класс «В», наш географ, Валентин Валентинович, решил, что это тоже праздник, а вот кинокритик жизни, чёртов Ласт Листович, не попадается уже года три, и сколько пытался проявиться в лаборатории её души, остался с носом. Отворачиваюсь или зацелую кошачьи следы.

Сильно искушает, я поддаюсь: я полюбил Катерину ещё в школе, но остался в друзьях – дураках, и только спустя годы позволила мне поиграть, заглянуть, выучить историю, наконец. Учебник можно было выбросить в первый день, про них уже всё было ясно. И вот сейчас, перед рассветом листаю фонтан: в моих рука поклонница Набокова выросла и улетела. Мне не хватило смелости открыться ей тогда, теперь же смысла нет. Сложилось так, что учиться вместе мы дальше не смогли, и встретились лишь в двадцать. Катя поверила мне вновь, видел только я, как вся звенела и курила, пластинку заело, иглу сломало, но явился ослепительный, прекрасный, настоящий, неземной доктор, и все ушли. И я закрою тихо дверь, отдаст бокал. Обои уже экран, пещерные тени играют в кино. Бью стену – мне нельзя врываться. Знакомо и далеко.

Читатель, я пишу впервые, смейся и плачь, я на грани сжечь. Не думал, что удержу узор её жизни. Но Вы здесь. Видимо, вспомнить, а может, забыть, или быть. Выясняйте скорее симптомы любви. Мне хочется сбить все карты, но осколки, обрывки, окурки. Забыть бы сны, но на кулисы не хватило метра. Как по нотам скольжу по дневнику её же пухлыми губами. Закрыть от лихорадки не могу: критический персонаж равен сам себе, но пришло время сводить татуировки. Я лишь догадываюсь, откуда именно такая любовь, но на земле нельзя, лишь шёпотом, и так невыносимо. Если в жизни такого не случалось, самое время вкусить, сегодня хаос отрицает хаос. Я люблю, как умею. Ей можно дышать и в пятьдесят, пульсируя и не тая, всё равно отравит.

На работе я устал от эпистолярных водопадов, но её самый дорогой. Она существует! Больше таких не знаю и не хочу. Для меня есть только мир Екатерины, можно я буду просто смотреть? Как живёт и любит, как смеются наглые глаза. Знаю холодные руки и не сплю из-за скул. Унижаюсь, угадывая номер, молю, люблю.

Благодаря Катюше в сорок перерождаешься, и пусть не для меня её ревность и ресницы. Пыльный и скучный так и не укротил строптивого скорпиона, и я ей был чужим, посторонним, тенью и сателлитом, и сейчас я надоедливый наблюдатель, пьяный Пьеро. Только критика я так и не стёр, хоть и покупал сигареты, и кольцо любимое нашёл. Даже не знаю, как объяснить, я носил её на руках, а Катя вилась и стекала, смешил – рыдала. Врубель бы мог влюбиться. За него точно не скажу, но страдаю давно. Только Кэт любит так, что вам станет тяжело, я и сам задыхаюсь, но вы теперь вооружены.

Ласт был везде. В остро – синих глазах все ещё талая тоска, искрится бирюза, манящая кавалеров старше. К сожалению, никого не волновал его диплом, и, конечно, быстро выяснилось, что сделать кинокритика учителем в двадцать три непросто, но всё же сопротивляться так, как умеет рысь, Листович не смог, позволив загнать себя в нарисованную мелом клетку. Сейчас я понимаю обоих чуть лучше, но, чёрт возьми, как можно было так влипнуть? Мне плевать на его мечту поучать, Ласт лишь стирал грязной тряпкой покой и радость. Спасибо, что научил травить. В синем пиджаке на странную футболку, джинсах и зелёных носках, не знаю, что противнее: салатовый термос или большие наушники? Кто угодно, но не историк. А что географ? Не знаю, был ли Валентин лучше. Постаревший вечно-бледный шатен, по-советски благородный, но словно замороженный в 80-е. Синие стекающие глаза, джемпер на рубашку и старые туфли. В бюро снов сообщили, что он всё ещё любит-страдает и грешит-унывает, обжигаясь чернёным серебром.

Мне волнительно заниматься этой историей, прости за каламбур, раз кинолента душила тебя годами, спадая на грудь, струясь по бёдрам. Пошлого в прошлом не нахожу. Им давно не нужны штампы и ярлыки, нет смысла лукавить, все души договорились. Свет пролью только ради неё, я уверен – всё осознаёт. Я был так счастлив, когда Катя наконец-то вышла из «класса» после пяти лет истории дважды в неделю, и сколько нервов мы за неё отдали! Порывалась сжечь тетради и дневники, но вовремя изъял. До сих пор я не верил и ни разу ей не сказал, а теперь знаю, даже жалея, что можно и в тринадцать любить так терпко и упрямо.

Я знаю кадр, где от Ласта одно отражение в окне, но тень тревожно наваливалась. Кто посмеет сказать, что это фантазия? Слишком веские доказательства, которых у любви, как известно… Но ведь равнодушных не обманешь: знали, подглядывали, врали, вспоминали, ревновали. Серьёзная и женственная, властная и ядовитая. Мне ли не знать, кто начал партию, но точку поставить не могу, как и Елена.

Уж десять лет, как Кэт знакома или была знакома с критиком? Эта форма неизвестна даже мне, хоть и пришлось работать с тысячами, но ни одна не тронула меня.

Нагло навожу бинокль на её ложу. Притворно опускает глаза, только док может смутить такую рысь. Ей, артистичной и эмоциональной, после экскурсии подарили ещё одно театрально-полевое двуглазое, хотя у Катюши уже имеется два. Видимо, у Алексея третий глаз, но жизнь они смотрят одну на двоих. С ним дышит глубоко. Я не в силах оторваться.

Не избежать, и сама знает: настал осенний угар – ей не спастись. Тигры нежатся в дыму. В ложе так тесно, знаю, капризно ляжет на него. Невыносимо. Гаснет свет, и под чёрными бретелями вьётся моя жизнь. Я весь она.

Сентябри

Подняться наверх