Читать книгу Как нам живётся, свободным? Размышления и выводы - - Страница 4
Оглавление3. КОДЕКС ЧЕСТИ
Уже сделанные выше отсылки по части существенного в предмете чести, дают представление о том, как ею манипулируют, вроде бы имея в виду идеал, на самом же деле этот идеал приспосабливают для конкретных целей, превращая его в суррогат.
Кодексом чести называют тот свод неписаных правил и рекомендаций, который может возникнуть и приобретает значение параллельного правового локомотива по отношению к государству. В одной с ним стране или выходя, распространяясь за её границы, смотря по его ценности и популярности.
Будучи подсвечен в лучах этических идеалов, он не испытывает неприятия со стороны государственной власти и таким образом служит удобным средством манипулирования сознанием и поступками не только тех, по чьей воле он спонтанно, без каких-либо резких политических или иных «движений» возникал и для кого конкретно был предназначен, а и – всего общества или даже многих обществ на определённой территории.
Западная Европа дала пример именно такого развития комплекса естественноправовых установлений, когда, по мере выхода из тисков средневековой церковной догматики и пресечения церковью свободной мысли, она шаг за шагом устремлялась к ценностям гражданского либерализма, хорошо известным и восхваляемым сегодня.
У безвестных идеологов новых веяний в то время приобрела особую популярность благая ставка на соблюдение чести – категории верхнего «слоя» общечеловеческой этики, в результате чего и в позднейшем названии модели неписаного корпоративного права такой выбор возобладал и уложился в очень, надо сказать, привлекательной формуле: кодекс чести.
Как и эта модель неписаного права в целом, честь, её атрибут, выражалась «принадлежностью» преимущественно господской – феодального или дворянского сословия, а также – рыцарства, бывшего, как известно, почти сплошь корыстным и разбойным. Им, главным образом, она и должна была служить.
Соответствующего «окраса» в этом случае не могло не приобретать и глубинное содержание формулы кодекса чести. Как и любые другие виды естественного корпоративного права, он, такой кодекс, вовсе не нуждался в каких-либо мерах или ритуалах признавания или непризнавания. Он усваивался всеми неосознанно, как теперь принято говорить, ́— по умолчанию, очень долго оставаясь вне его постижения, как своеобразная потаённая «вещь в себе».
Насколько тесно этот арсенал смыкался с моделями государственного права в разных странах и королевствах обширного региона Европы, можно судить по тому, что даже много позже, когда он распространился в разных странах и на других континентах, о нём никто не мог ничего сказать в объяснение – что это такое.
По сути здесь происходило такое смыкание, при котором арсенал естественного корпоративного права как бы врастал основной своей «массой» в ту или иную модель государственного, публичного права или даже больше того: растворялся в них. Это, однако, не означало, что там его содержание терялось, «выветривалось».
На то, что полного его поглощения публичным правом быть не могло, указывали «вкрапления» в нём естественноправовых установлений, сохранявшихся в виде отживших и порой просто дикостных старинных родовых или племенных обычаев, не совместимых с их официальным признанием на государственном уровне.
В частности к таким «ценностям» относились обычаи мести, обязательные кровопускания при разрешении конфликтов, круговая порука, допускаемые в экономической практике расчёты по долговым обязательствам на основе только даваемого кредитору заёмщиком устного «слова чести», без оформления договоров – с умыслом обойти официальную отчётность и государственное налоговое обложение, и др.
Не замечать столь дерзкие «нормы» было совершенно легко по той причине, что, хотя они и входили в противоречие с кодексами государств или королевств, но там они были желательны для элиты и в целом для господствующих сословий – как благодатная почва для разгула и поддержания коррупции, – уже, в свою очередь, обрекавшую «верхи» на их неизбежную компрометацию и устранение новыми, приходившими им на смену силами надобщественного влияния.
Смысловой расшифровки пагубного явления в социумах не существовало ещё и ввиду того, что в кодексе умещались и давали о себе знать ценности совершенно другого порядка, какие можно было считать положительными и безусловно полезными, причём не только для господ, но и в целом для обществ, населения территорий, где естественное корпоративное право укоренялось.
Разве могли быть непривлекательными для периода позднего средневековья и Ренессанса идеи о достоинстве человеческой личности, свободе, равенстве, справедливости, истовом, упоительном преклонении перед женщиной, об эмансипации женщины?
Уже только одних этих ценностей было достаточно, чтобы в корне обновить общие для тогдашних современников представления об экономической, политической и духовной составляющих в жизни обществ и народов. Ведь как-никак, а людские надежды и лучшие упования устремлялись отсюда напрямую к неоспоримым вечным и повсеместным идеалам общечеловеческой этики!
Новое могло так кружить головы всем, что оно а priory воспринималось полностью слитным с бытующей государственностью и общественной духовностью, как неотделимое от них и как равное с истинами и представлениями, заключёнными в высших слоях морали и нравственности землян.
Сознание противилось угадывать тот казавшийся непроницаемым, непроизвольный «замысел», по которому худшее в естественном корпоративном праве пребывало в нерасторжимом единстве с другой, положительной его частью. Иллюзия дополнялась полнейшей к нему терпимостью со стороны государственной власти. По крайней мере, именно так дело обстояло в то далёкое время.
Как видим, существовали особые условия для конспирации нового значительного явления. Даже несмотря на «проколы», когда получали широчайшую огласку отдельные случаи кровавых исходов на поединках «чести», события, связанные с чьим-то предательством, трусостью, местью, воровством, аморальным поведением и пр., каких-либо подозрений, что это ведь не из того, к чему обязывает государственное право, и что, кроме него, действует ещё и право естественное корпоративное, – таких подозрений ни у кого не возникало.
Срабатывала привычка, и в результате нежелательному попросту не придавалось должного внимания как на бытовом, так и на государственном уровнях, не говоря уже о том, что к явлению не возникало и сколько-нибудь научного, исследовательского интереса.
В таком нераскрытом и непознанном виде естественное корпоративное право под названием: кодекс чести оставалось века; воздействие его потаённого «поля» продолжается даже сегодня, хотя разобраться с ним, к большому сожалению, нигде и никто не торопится. Это происходит, видимо, от того, что вся правовая система в современных, прежде всего в развиты́х государствах, хорошо согласуется с ним, так что ни у кого не возникает даже мысли о наличии другого предмета в действующем правовом теле.
И в официальных записках и документах, и в художественных произведениях это явление остаётся как вообще не требующее исследований, как несуществующее.
Теперь, хотя и с большим опозданием, уже просто теряет смысл отстранение от «предметов» подобного рода, поскольку без их учёта остаются совершенно необъяснёнными многие другие вопросы, имеющие отношение к познанию самых разных сфер нашего бытия, в том числе – сферы нашей духовности.
Сошлёмся на пример, когда наличие корпоративного права в виде кодекса чести способно достаточно внятно и без каких-либо натяжек объяснить скрытые внутренние «движения» сюжета в таком знаковом произведении художественной словесности, как трагедия Шекспира «Гамлет, принц датский», равно как и в иных текстах мировой литературной классики.
Традиционные профессиональные взгляды на текст шекспировской трагедии весьма различны и многообразны.
Толкователи, а это – критики, историки, театральные и кинорежиссёры, артисты, писатели, учёные и др., добавляя в общую копилку свои мнения, остаются в плену непритязательных «узких» суждений о том, что в «Гамлете» главными будто бы являются указания на имевшееся в Англии старого времени противоборство католиков и протестантов, на роль и индивидуальную участь в этом сложном процессе тогдашних верховных правителей страны.
В ряде случаев на вид выставляются произвольные, ничем не обоснованные суждения, будто бы связанные с предыдущей, ранней историей страны, с борьбой кланов, а то и просто измышления, где имя Шекспира (при почти полном отсутствии биографии этого великого драматурга) упоминается всуе, а его самая занимательная трагедия – есть плод его «особой» гениальности и только.
В круге этих изысканий, конечно, остаются невзрачными и те из них, которые касаются непосредственно главного героя трагедии – Гамлета.
Найти существенное в его художественном образе было заветной мечтой любого, кто принимался рассуждать о вершинном произведении в творчестве Шекспира. Однако результата, который бы мог указывать на верную или хотя бы достаточно обоснованную методику поиска, никем достигнуто не было.
Причин здесь, как и версий, предлагавшихся для их объяснений, огромное множество, а объединяет версии, пожалуй, то, что Гамлета хотели показывать и принимать в его некоей желательной положительности, с чертами глашатая или оракула непременно передового, прогрессивного покроя, устремлявшегося вглубь как его времени, так и времён последующих, а также – вглубь самого себя, с его неуловимой, постоянно ускользающей усложнённостью…
Перед традицией мировоззренческой слепоты оказываются неспособными на «прорыв» лучшие театральные труппы в самых разных странах. Конечно, обречены следовать по затасканной колее те из них, которые приподнимают свои творческие амбиции, переводя содержание «Гамлета» в обыкновенное сценическое шоу.
В частности по такому пути пошли создатели представления «Шекспир Шостакович Гамлет», показанного на российском телеканале «Культура» 03.04.2022 года.
В постановке занят лишь один артист – Евгений Миронов. С навязчивым пафосом он декламирует отдельные монологи и фразы не только принца, но и некоторых других персонажей из трагедии. В паузах оркестр под управлением Юрия Башмета исполняет музыку известного композитора, где, кажется, вовсе нет мелодики, созвучной напыщенным декларациям. На экране подаются и тут же убираются редкие пакеты строк из неумирающего шедевра.
Что хотели выразить авторы этого спектакля, претендующего быть ярким и раскованным ремейком? Вероятно – некую запредельную одухотворённость, будто бы присущую образу центрального героя произведения. Только в чём она должна состоять? Куда и к чему направлена? Об этом не сказано. Работа над шоу проведена без переосмысления текста, вследствие чего игра не придаёт его содержанию необходимой в этом случае новизны, чего-то характерного. Задорное по внешней энергетике действо катится по старой, заезженной колее.
Зритель и слушатель остаются в недоумении. Как и несчётные предыдущие постановки, эта никого не удовлетворила. Альтернатива избитому не удалась. В противовес такой неудаче, пожалуй, резоннее было бы укоротить режиссёрский и прочий пыл и просто дать полноценный спектакль, соблюдая текст и соответственно антуражируя сцену и действующих лиц. То есть – максимально объективируя оригинал.
В чём же причина очередной неудачи с постановкой?
Для понимания Гамлета как человека и личности в историческом процессе оправданно понаблюдать за ним уже на этапе «завязки» сюжета, которым определяются едва ли не все события, происходящие в трагедии в дальнейшем.
Сцена с появлением в замке Эльсиноре призрака бывшего короля Дании Гамлета-старшего, принцова родного отца, имеет все характерные черты отправной.
Пока дежурившие ночью офицеры, стражники замка Марцелл с Бернардо и добровольно участвовавший в карауле Горацио, друг Гамлета, сообщают принцу об увиденном ими призраке, тот ещё не роняет себя напускным помешательством рассудка, и в нём нет ничего, что говорило бы об его особой одухотворённости или каком-то броском отличии от обычного дворянина из времени, обозначенного автором драматургического произведения.
Это общительный и приветливый индивид уже зрелой молодости; он не прочь по-дружески потолковать со служивыми и с Горацио, которых с ласковой теплотой называет «товарищами по школе и мечу», а, выслушав их экстраординарное сообщение, остаётся той же нисколько пока не изменившейся личностью, попросту искренне удивившейся докладу подневольных.
Единственное, замечаемое в нём на этом этапе индивидуальное отличие, впрямую восходит к его характеру, скорее всего врождённому и лишь несколько «обострившемуся» в ходе событий, когда очень скоро, менее чем через месяц после смерти Гамлета-старшего его вдова Гертруда, мать Гамлета, выходит замуж за Клавдия, родного брата умершего короля, занявшего опустевший королевский трон.
Несколько реплик принца по части, как он считает, ма́териной измены бывшему первому супругу, не содержат в себе ничего радикального; это не что иное как обычное сыновнее брюзжание по поводу произошедших перемен, не подлежавших одобрению традицией и молвой, согласно которым вдова обязательно должна была соблюдать продолжительный траур по усопшему да ещё то, что непозволительным считалось замужество, имевшее признаки инцеста, междуродственного кровосмешения.
Брюзжание никого особо не задевает; какой-либо выгоды не ищет в нём и сам Гамлет, поскольку в королевстве уже известно об официальном его признании в качестве законного наследника престола в Дании.
Всё меняется в корне после его встречи с призраком умершего отца. От него он слышит многое из того, что уже было ему известно, а также нечто совершенно новое.
Призрак или – дух утверждал, что свою жизнь он закончил, будучи отравлен братом Клавдием с целью узурпировать королевский трон, а – не умер в связи с укусом змеи, как об этом было оглашено в королевстве. Якобы тот влил в притвор ушей уснувшего в саду ещё живого своего брата сильнейший яд – сок белены, что привело к свёртыванию крови, а следом и к скорой кончине правившего властителя.
Обрисовав это горестное обстоятельство, дух Гамлета-старшего наказывает сыну отомстить вероломному обидчику, добавляя при этом, что если тот возьмётся за дело, ему не следует осквернять душу и вымещать обиду также на матери; – её, как слабое создание, как женщину, надо, мол, пожалеть и оставить в покое…
Гамлет уже здесь, на месте, где произошла и закончилась его встреча с духом, буквально преображается, приобретая черты отъявленного, злобного мстителя, как бы чувствующего за собой не только высшую справедливость, но и долг, обязанность посчитаться с дядей.
Месть, как достаточно приемлемый вариант наказания без суда и следствия, вихрится и бушует в нём каким-то неуёмным огнищем исступления, разрастаясь до пределов самого чёрного сатанизма. Оставшись один, он рассуждает:
Я с памятной доски сотру все знаки
Чувствительности, все слова из книг,
Все образы, всех былей отпечатки,
Что с детства наблюденье занесло.
(Перевод здесь и далее – Б. Пастернака).
И продолжает, адресуя нахлынувшее на него завихрение непосредственно призраку своего отца:
…лишь твоим единственным веленьем
Весь том, всю книгу мозга испишу
Без низкой смеси.
Да, как перед богом!»
Уже забыто даже предостережение духа насчёт матери:
О женщина-злодейка!
Возвратясь к поджидавшим его Марцеллу и Горацио, принц обращается к ним с просьбой держать всё, что касалось появления в замке духа его отца и личной его встречи и беседы с ним, в строжайшей тайне. А чтобы иметь гарантию её соблюдения, понуждает их поклясться честью на его мече. Те не отказываются.
Ещё раз он требует от них того же, уже по другому поводу:
Вновь клянитесь, если вам
Спасенье мило, как бы непонятно
Я дальше ни повёл себя, кого
Собой ни счёл необходимым корчить,
Вы никогда и ни перед кем…
То есть – раскрывать тайны им не следует, и они сами не захотят этого.
«Товарищи по школе и мечу», подчиняясь ему, а также под наставлением неожиданно оказавшегося вблизи духа Гамлета-старшего, клянутся и в этом. Опять же – на собственном мече принца.
Что могут означать эти эпизоды и выдержки из текста произведения?
Европейские феодалы и рыцари соблюдали такие спонтанные «нормы», которыми крепилось их единство.
Признававшийся ими «своим», то есть как имевший соответствующие земельные владения, замки и другие богатства, был признаваем также и в истовой приверженности общему для этих «верхов» образу духовных и телесных отправлений.
Если, к примеру, некто, усвоивший негласные установления такого образца, позволял хотя бы по неосторожности и хотя бы в крохотной доле отозваться о ком-либо из «своих» так, что это воспринималось бы как оскорбление «чести» и «достоинства» оговорённого, то ему, такому «непонятливому», от оговорённого полагалась по меньшей мере пощёчина, а самым обычным средством разрешения подобного «конфликта» могла быть только картель – вызов наглеца на поединок или дуэль – с использованием рапиры или меча.
Биться полагалось до тех пор, пока один из дерущихся не признавал себя неправым, а поскольку с таковым признанием не торопился ни один из противников (в защите корпоративной чести они были равны), дуэль заканчивалась увечьем или даже гибелью кого-то из двоих.
Поведение такого покроя приобретало особенно зловещий окрас в связи с тем, что кодексом чести не исключалась даже месть кому–либо, в том числе – кому-либо из своих, само собой, с намерением уничтожить ставшего поперёк. Но и это не всё. В кодекс были включены элементы сословной морали, связанные с отношением к женщине.
В своём сословии женщину полагалось боготворить, оказывать ей всяческое уважение и не жалея жизни (в том числе на поединках) отстаивать её статус и честь. Также были особо заострены требования оставаться верными сословию, чего бы это ни стоило, стремиться быть достойными его, не жалеть сил на усовершенствование личных качеств с целью общего развития.
В моду входили правила изысканной вежливости и этикета, что хотя и могло говорить о каком-то благородстве господ, но в конкретных суровых обстоятельствах окружающей действительности приобретало признаки мрачной вынужденной показухи. И всё это – буквально для каждого в сословии и с самого раннего детства, с рождения.
В таких условиях не могли не появиться особые, неподсудные формы кровавых разборок. Ими, кроме дуэлей, стали турниры. Как популярные зрелищные мероприятия, они часто использовались для банального отстаивания чести каким-нибудь «обиженным». Поводов же бросить кому-то вызов находилось великое множество. И при этом никто не рисковал быть уличённым в преступлении: официальные власти закрывали глаза на любой исход любого турнира, как и любой дуэли.
Подобные разборки входили в традицию и при нарушении кем-то данного кому-то из своих обещания – слова, как тогда было принято говорить, пусть бы оно давалось хотя бы только в устной форме. Ему, данному кем-то слову, надлежало становиться мерилом порядочности, достоинства, всего, в чём должен был выражаться «приемлемый», «отнормированный» облик или образ тех, кто мог относить себя к дворянству или рыцарству.
В Гамлете, до его встречи и беседы с духом его будто бы отравленного отца, есть (без преувеличения) полный набор достоинств, какие следовало видеть в нём как представителе господствовавшего сословия. Тут не имело особого значения то, что в это сословие он входил с самого верха, являясь членом королевской семьи.
Изысканность манер и выражений, владение сарказмом и иронией, в которых показан Гамлет, не оставляют сомнения: окружающую сословную среду он знает досконально и превосходно.
Таковые заметны, в частности, в его беседах с действующим, новым королём и королевой; как влюблённый в Офелию, дочку влиятельного придворного сановника Полония, он прельщает её всяческими сумбурными уверениями и клятвами, осыпает дарственными подношениями, передаёт или вручает ей сам признательные записки.
Всё прежнее теперь – по боку.
Чураясь всякой вежливости и такта, он, по его словам, любивший Офелию так, как не могли бы любить и сорок тысяч её братьев, бросает ей, что не любит её, подозревает в неверности и советует уйти в монахини, добавляя, что если ей будет нужен муж, пусть она выходит за глупого…
Столь же велика его развязность и бестактность по отношению к своей матери. Напомнив ей о её непристойном замужестве и резком отличии душевных и прочих качеств бывшего короля в сравнении с индивидуальными чертами Клавдия, он говорит ей:
Валяться в сале
Продавленной кровати, утопать
В испарине порока, целоваться
Среди навоза…
И доходит до крайней, омерзительнейшей бесцеремонности, советуя ей при очередном её с королём соитии в их постели признаться тому, что он, Гамлет, никакой не помешанный, а просто валяет дурака, балагурит, само собой, точно рассчитав, что, будь она даже совершенно падшей женщиной, она ни за что не выдала бы его…
В своём напускном помешательстве он неизменно «достаёт» всех, кто чем-либо его не устраивает или чем-то подозрителен. В числе таковых – подавляющее большинство персонажей, действующих в трагедии, – как из его сословия, так и – слуг. Исключения – для «товарищей по школе и мечу», но и то лишь тех, кто поклялся ему не разглашать тайну о его встрече и беседе с духом его отца. Без выраженного неприятия, да и то – с заметной долей пренебрежительности он относится ещё разве что к заезжим артистам и местным могильщикам.
Одно за другим следуют вербальные, а то и физические, насильственные «наскоки» принца на отца Офелии и на других лиц.
Полония он убивает; Офелия сходит с ума и заканчивает свою короткую жизнь как утопленница; также убиты им Лаэрт и сам король Клавдий. В закрученной Гамлетом «спирали» находят погибель королева Гертруда, придворные Гильденстерн и Розенкранц.
Всё это позволяет говорить о том, что принцип неотвратимого кровавого возмездия используется Гамлетом в его, если можно так выразиться, самом широком диапазоне; он распространён тотально, вкруговую, по отношению к любому, кто мог стоять на его пути.
Это выходило за пределы даже таких жестоких древних или старинных обычаев, как «око за око», вендетта, кровная месть и им подобных.
Случайно ли для королевского отпрыска применение столь оглушающего и угрюмого арсенала мщения? Конечно же – нет.
Дело в том, что поползновения к защите индивидуальных и корпоративных свобод и прав по такому образцу умещались в душах едва ли не каждого, кто в ту далёкую эпоху относился к сословиям рыцарства или дворянства.
Жульничество, насилие, оговоры, продажность, грубое игнорирование чужой воли, предательство, доносы, жадность, интриги, силовое воздействие были тогда не в меньшей, а, в связи с начальным бурным развитием свободного экономического и финансового предпринимательства, даже в бо́льшей мере, чем это имело место в прежние времена. Волны такой «новейшей» порчи захлёстывали и подневольные сословия…
Государственные же власти, а также церковь и другие институты оказывались бессильны остановить разгул такой порочности.
Резко возросшая степень моральной деградации личности в господской среде той эпохи хорошо заметна по поведению персонажей «второго» плана, действующих в трагедии. Особого внимания к себе заслуживает Горацио. У него частые контакты с Гамлетом, и он, можно не сомневаться, до конца предан ему. Дело, однако, не только в личной преданности.
Как дворянин, Горацио бесконечно предан интересам верхнего сословия и принципам поведения в нём. Это глыба, которую не сдвинуть. Принцу всецело понятна преданность низшего по статусу, вассала, он ведь и сам – таков. Клятве честью, данной на мече (второй в тот раз), предварялось, как помнится, жёсткое Гамлетово условие для участников ритуала: «клянитесь, если вам спасенье мило».
Не выполнивших условия ждала бы суровейшая кара! Что вполне соответствовало естественному корпоративному праву – кодексу чести. И мы видим, как на протяжении всего сценического действа клятва (вторая) со стороны Горацио остаётся зловеще ненарушенной – даже в тех случаях, когда разглашение тайны о балагурстве принца могло бы поспособствовать сохранению чьих-то жизней.
Не кому иному как Горацио автором трагедии была предоставлена возможность закрепить «свет» личности Гамлета при его кончине. В высшей степени выспренно и лживо звучит его фраза: «разбилось сердце редкостное».
Чем оно было редкостное, когда он творил свои выкрутасы? Простотой, кротостью, любезностью, дружелюбием, готовностью откликнуться на чью-то беду и предложить помощь, широтой?
Шекспир, как художник, имел достаточные основания исходить из существующей общественной духовности, куда, кроме «истин» кодекса чести, входили народные и деловые обычаи, правила, диктуемые официальной властью, религиозные представления и суеверия его времени, и – «опрокинуть» «штатного» дворянина в трясину действительно происходящего в жизни. Конечно, показывание конкретного человека, его образа в драматургическом произведении требовало определённой условности. Так мог появиться «щиток» в виде притворного помешательства ума главного героя, и от него не следовало отказываться. Тем более, что в неподкрашенном виде стиль жизни, какой он складывался у дворянства, уже заставлял говорить о многом, в чём было заметно его вырождение и потенциальность неотвратимой обречённости и неизбежной позорной гибели…
В лице Гамлета мы, стало быть, имеем тот тип человека, в котором низменные черты современника из верхнего сословия хотя и упрятаны за его напускным слабоумием и внешним лоском, но присутствуют на самом деле, в немыслимой широте и готовы из него выплеснуться, что называется, в любую минуту.
Это по-своему несчастный человек, которому тесно и неуютно в его действительном внутреннем состоянии. Будучи жалок в свете лучших человеческих идеалов, он, на удивление, ещё и труслив. Мы видим его таким в его скомканных рассуждениях о его собственной нерешительности к совершению мести. Убить короля – с этим ведь шутить не приходилось. Можно «промахнуться» и быть казнённым.
Его широко известный монолог to be or not to be (быть или не быть) вовсе не искренняя речь достойного, правдивого глашатая, способного кого-то увлечь за собой на добрые дела, а лишь лепет уставшего от нерешительности труса, готового переложить собственные недовольства на кого угодно.
Только глухими короткими строчками в тексте трагедии отмечена обида принца, связанная с его отстранением от трона узурпатором Клавдием. Её нельзя отрицать как основу для мести. Но в замысел драматурга это, как мы убеждаемся, не входило
Вот как Гамлет выглядит в размышлении о себе:
…я, – изрекает он, – …стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше моя мать не рожала бы меня. Я очень горд, мстителен, самолюбив. И в моём распоряженье больше гадостей, чем мыслей, чтобы эти гадости обдумать, фантазии, чтобы облечь их в плоть, и времени, чтобы их исполнить. Какого дьявола люди вроде меня толкутся меж небом и землею? Все мы кругом обманщики.
И в самом деле. Как воспринимать его, когда, чтобы доискаться правды о вероломстве дяди, он от себя вписывает дополнительные строки в пьесу «Мышеловка», поставленную заезжей труппой в Эльсиноре? Ведь это никак не совместимо с авторским правом, нарушение которого повсеместно, по крайней мере, в тогдашней Европе, подлежало резкому осуждению и никому не прощалось. Или – выкрадывание им письма Клавдия, которое обязаны были доставить в Англию придворные?
Да, в этом послании, король жесток: по прибытии в Альбион Гамлета надлежало предать смерти. Но только для чего нужно было ему, принцу, взамен указанного письма, готовить, снабжать подложной королевской подписью и заверять неизвестно как попавшей к нему королевской печатью своё послание, где содержалось распоряжение казнить – уже его доставщиков?
Одного лишь умышленно задуманного умственного помешательства, раздумьями над ним и над его уже вполне очевидными горестными последствиями, будь Гамлет чист и непорочен, как то и должно бы вытекать из лучших сословных требований по кодексу чести, – одного этого было достаточно, чтобы, осознав себя подлецом и отщепенцем, он, высокородный дворянин, прекратил бы своё идиотское притворство, попытки донимать людей подозрениями и лютой ненавистью и устыдился бы своей животной порочности. Нет; к этому в нём не появляется даже лёгких подвижек.
Предельно гадок он и в подобострастной оценке его порядочности лучшим своим другом. Горацио слышит от принца, что того не мучает совесть за погубление им Гильденстерна и Розенкранца, а в последней сцене, когда прибывший посол возвещает об их казни в Англии и говорит, что принц, возможно, порадовался бы такой вести, пылко возражает ему: нет, мол, Гамлет никогда не желал их смерти.
Перед свидетелями кончины своего господина Горацио эффектно разглагольствует о том, что несколько позже он прилюдно расскажет в подробностях о разных печальных событиях и происшествиях, касающихся неких, не названных им лиц, имея в виду, возможно, и погибшего принца, о событиях, частью происходивших, вероятно, по ошибке, —однако цена такой афише явно невелика. Здесь, как говаривал Гамлет, – «слова, слова, слова». О причинах, заставлявших его клясться на мече, Горацио и в этой скорбной ситуации предпочитает не распространяться.
Обелить своего кумира ему, погрязшему в верности постыдной корпоративной чести, так и не удаётся.
Удара мечом с целью устранить узурпатора-короля как способе мщения, на что подворачивался удобный момент, Гамлету недостаточно. Это, считает он, было бы наградой для проходимца и негодяя. По его представлениям, следовало применить более изощрённый и болезненный приём…
Уже как бы за него о том же, как о норме корпоративного права, говорил сановник Полоний:
Все мы хороши:
Святым лицом и внешним благочестьем
При случае и чёрта самого…
А, пожалуй, ещё точнее по тому же поводу выражается стражник Марцелл:
Какая-то в державе датской гниль.
Сам король Клавдий не дистанцируется от зауженного естественного права, побуждая Лаэрта отомстить Гамлету за убийство его отца. Также хорош и сам Лаэрт, сын Полония. Роняя даже свою, дворянскую честь, он перед лицом короля изъявляет готовность выйти на поединок с принцем и нанести при этом отраву на кончик своей рапиры…
Кстати, в продолжение этой сцены, уже совсем близко к развязке трагедии, в её тексте можно найти весьма любопытное замечание. Оно касается существа корпоративного естественного права в том его виде, когда отступление от него должно было считаться недопустимым.
Речь об эпизоде, где под влиянием королевы Клавдий нисходит к тому, чтобы в преддверии уже оговорённого сторонами поединка помирить противников.
Верный своей закоренелой порочности, Гамлет здесь просит Лаэрта простить его.
В тот, мол, момент, когда между ними возникла ссора и потасовка (на погосте во время похорон Офелии), виновницей была его болезнь, затменье ума, что́ якобы согласились бы подтвердить и присутствовавшие там очевидцы (в том числе королева Гертруда и Горацио!)
На это враньё Лаэрт говорит:
В глубине души,
Где ненависти, собственно, и место,
Прощаю вас. Иное дело честь:
Тут свой закон, и я прощать не вправе.
Оскорблённый здесь не ошибался. Как не ошибался и драматург.
Понятие чести в феодальной среде впрямую восходило к праву, к закону. Хотя кодекс чести и не был писаным, силой, эффективностью он мог превосходить даже самые строгие нормы государственного, публичного права.
Всё это, разумеется, нельзя было считать «приобретением» только датским.
Подтверждение: поединок между отцом Гамлета и королём Норвегии Фортинбрасом-старшим, когда, как сообщается в трагедии, первый отправил второго на тот свет и обеспечил себе владение спорной территорией.
Исторические свидетельства позволяют говорить о бурлящем разливе мстительности в безбедных сословиях во всех странах западноевропейского региона. Поединки и турниры, замешанные на этой скверной «приправе», в особенно широкой массовости проводились во Франции, в Испании и в Италии в ХVII веке.
Перекинувшийся в Россию кодекс чести и здесь оказался кстати для всяческих, в большей части заведомо пустых разборок в среде военных, чиновников, столичных и периферийных владельцев имений и крепостных душ, в среде восторженных и бездельничавших романтиков, чего нельзя не заметить хотя бы по конфликту двух молодых дворянских сынков из-за Ольги, сестры Татьяны Лариной, в романе «Евгений Онегин».
Сюда, в эту стихию выдуманного отстаивания породной чести были вовлечены и поплатились жизнями Пушкин, Лермонтов и другие литераторы и деятели отечественной культуры.
Чем мог отличаться кодекс перелицованной общечеловеческой чести на огромной части Евразии – в России? Только разве тем, что в дополнение к нему действовал изданный царём Петром III указ о вольности дворянской. Он, этот знаковый правовой акт, позарез был нужен крепостникам не только сам по себе. Через него открывался путь ко нравам, перечёркивавшим официальную юриспруденцию, «хромое», несовершенное государственное право, то и дело склонявшееся к худшему в естественном корпоративном кодексе чести, которое сполна могло удовлетворять дворян.
Так начиналась жизнь империи в особом, порочном режиме, когда в правовом пространстве очень многое позволялось заменять правом неписаным, угодным управляющему, господствующему меньшинству.
Время хотя и меняло представления о злосчастном кодексе, когда уже совсем не стали проводиться губительные турниры, а дуэли ввиду судебного преследования их участников надо было устраивать нелегально, однако в самой сущности корпоративное естественное право европейского образца оставалось прежним, да ещё, ко всему прочему, и – по-прежнему необнаруженным.
В России искусству слова было суждено запечатлеть степень «износа» былого кодекса на фоне вырождения дворянства. К концу XIX и началу ХХ века дряхлость этого сословия в стране имела уже предельную степень, когда его представители, равнявшиеся на западный оригинал, в маразме могли превосходить даже самого Гамлета, принца датского.
Вот как это показано в повести Бунина «Жизнь Арсеньева. Юность»:
Я… начал приглядываться к людям, – делится своим житейским опытом Алексей Арсеньев, главный герой этого произведения, – наблюдать за ними, мои расположения и нерасположения стали определяться и делить людей на известные сорта, из коих некоторые навсегда становились мне ненавистны.
А на заданный ему вопрос, кто же его враги, он, словно озверевший маньяк, бросает:
– Да все, все! Какое количество мерзких лиц и тел! Ведь это даже апостол Павел сказал: «Не всякая плоть такая же плоть, но иная плоть у человеков, иная у скотов…» Некоторые просто страшны! На ходу так кладут ступни, так держат тело и наклон, точно они только вчера поднялись с четверенек. Вот я вчера долго шёл по Болховской сзади широкоплечего, плотного полицейского пристава, не спуская глаз с его толстой спины в шинели, с икр в блестящих крепко выпуклых голенищах: ах, как я пожирал эти голенища, их сапожный запах, сукно этой серой добротной шинели, пуговицы на его хлястике и всё это сильное сорокалетнее животное во всей его воинской сбруе!
Так что если говорить об эффективности кодекса чести в целом, то, пожалуй, нельзя не признать: в той его части, которою было выражено худшее и самое худшее в нём, он, что называется, удался́. Чем, безусловно, могли бы гордиться его давние и не очень давние приверженцы, – если бы только им было суждено знать о нём и о его роковом воздействии.
Что же до его другой части, в которой должны были реализоваться лучшие качества и особенности дворянской фаланги, то здесь его успехи весьма скромные.
Да, дворянство приобретало сословный лоск; не мал его вклад в культуру, свою и своих народов; ценны его устремления в научное познание мира. Но многое очень долго оставалось неисполненным. В том числе – эмансипация женщины. С нею не торопились, и уже только в ближайшие к нам прошлые столетия этот сложный вопрос был наконец-то по-настоящему актуализирован и началось его плодотворное решение, да и то – лишь когда за своё освобождение и за равные со всеми гражданские и политические права взялись сами женщины.
Чтить в них таланты и самоотверженность, хотя бы и условно сопереживать им, восхищаться ими и выражать им подобающее уважение, – на это дворяне мужчины уже готовы были махнуть рукой. Что видно по той же повести Бунина, где Алексей Арсеньев, молодой бродник, не склонный заниматься хоть чем-то полезным, то и дело окунается в вольный интим, пренебрежительно отзываясь о каждой встреченной им особе женского пола – как «очередной».
В таком ключе довольно долго длится его увлечение Ликой, девушкой из одного с ним сословия. Алексею неприятна её привязанность к нему. И с ней у него нет церемоний. Он то и дело посвящает её в омуты своих безалаберных и грязных похождений и необузданной физиологической похоти, и как следствие, она в ужасе сбегает от него и гибнет под тяжестью доставшихся ей унижений…
Частое употребление слова «честь» по разным поводам хорошо заметно в тексте шекспировского шедевра. В таком виде на исходе средневековья и позже господскими сословиями выражались апелляции к высшему слою общечеловеческого естественного права, но – при явном желании следовать не ему, а только своему, сословному варианту. Драматург не виновен в очевидной подтасовке, совершавшейся у всех на глазах. Ему, как и всем, тут не дано было различить подвох.
Как художник, он интуитивно улавливал происходящее вокруг и очень верно и добросовестно, а, что также важно: необычайно талантливо, отразил в своём творчестве. Всё повторилось позже. Козыряние честью, но не той, какая «предусмотрена» верховной этикой, а – суррогатным «слепком» с идеала, имело место ещё века, так что желающих использовать этот истрёпанный символ былой фальшивой сословной добропорядочности находится немало даже сегодня. Их апелляции обращены в ту же сторону. А ведь, как было уже сказано, пора бы и знать, что здесь и к чему…
Не оттуда ли пришли в нашу современность непробиваемое двуличие, двойные стандарты, двойная мораль, необоснованная ненависть к невинным, жажда крови и военных разборок с конкурентами и несогласными, расизм и элитная спесь, неуёмная чёрная месть и многое в том же роде?
Мы видим такие «метки» былого кодекса уже не только в отдельных людях, но что ещё хуже и сквернее, – в целых корпорациях, в государствах, в огромных международных сообществах, называемых ими же демократическими. Что и говорить – приехали. В чём дело? Да в том, что никому, наверное, на всём белом свете не приходило пока в голову привести свои знания о естественном корпоративном праве в соответствие с тем, что оно собою представляет, даже если в нём есть и привлекательные цели, куда ещё может оно завести всех в будущем.
Здесь важно указать, что в появлении этого феномена заслуга не одной западной Европы.
Схожее с ним проявилось в Пальмире, где ещё во времена Римской империи оно успело набрать силу. Задушенное тюркскими завоевателями, оно, однако, оставило следы, в особенности заметные в Аравии и на прилегающих к ней территориях. По нём долго, целые столетия продолжали ещё ностальгировать тамошние любители вольностей.
Это их духом и хвастовством, пугающими, но вроде бы весьма благородными намерениями и поступками, завлекают читателей страницы бессмертной поэмы Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Нам не к лицу отзываться недоброжелательно об авторе этой вещи. Талантливый поэт, он, как позже и Шекспир, запечатлел ситуацию, отражавшую реальную жизнь уже оставшегося позади него конкретного времени.
Кто были главные герои этого произведения – странствующие миджнуры Автандил и Тариэл? Не бросается ли в глаза при чтении поэмы их запредельное самодовольство, жестокость, алчность, вероломство, подлое отступничество в чувствах по отношению к молодым женщинам, их возлюбленным, якобы ради которых они странствуют по пустыне и совершают подвиги?
Предлагаю читателям оценить хотя бы только один «подвиг», совершённый только одним миджнуром – Тариэлом, – когда он помог некоему правителю победить хатавов.
В поэме приводятся его восторженные слова:
Я отряды за добычей разослал кого куда,
И они, обогатившись, возвратились без труда.
…
Лишь тогда по Хатаети я прошёл как победитель.
Мне казну сдавал немедля в каждом городе правитель.
…
Все сокровищницы были переполнены казною.
Я не мог бы перечислить всех богатств, добытых мною…
У отважного наёмника, нисколько не стыдящегося своей гнусной роли, возникла немалая проблема даже с доставкой захваченного:
Мне верблюдов не хватило, снарядил я поезд бычий…
(Перевод Н. Заболоцкого – Фрагменты текста приведены с сокращениями).
В поэме нет намёков на какую-то особость, на «качественное», «родовое» отличие схожих или аналогичных поступков и намерений. Хотя в целом по характеру они – сословные, для их оправданий избраны неписаные этические правила и нормы, соотносимые с идеалами, общими для человечества, для любого человека, где бы он ни жил и к какому бы сословию, расе или национальности не принадлежал.
Опять – та же манипуляция с понятиями и ценностями!
Не зная сути явления и даже не догадываясь о нём, можно подтасованное легко принять за чистую монету. Что и требовалось доказать.
Поэту, воспевшему события былых времён и ничего не знавшему о необходимости быть здесь на стороже по очень важной причине, следует, несомненно, простить допущенную оплошность, а читателям – оберечься от полного доверия к их собственным незамутнённым, искренним восприятиям описанного.
Концепцию, которою пронизывалось «назначение» европейского кодекса чести, нельзя не заметить и в истории древнего Китая – в частности в мировосприятиях и в поучениях Кун-цзы (Конфуция). Значительная часть его поучений адресована правителям и управленцам, то есть сословию преимущественно богатых. Наставник говорил о ритуалах и других способах, какие следовало соблюдать и совершенствовать с целью выбрать верный «путь» и добиться успеха в деятельности, связанной с управлением.
На этот раз перед нами записанные тексты поучений и наставлений. Но тот, кто их внимательно прочитает, не может не задержаться на мысли, что философ мирового уровня, постоянно сворачивая на доброе и желательное, всего лишь дублирует истины, заключенные в идеалах общечеловеческого естественного права. Это – наивный расчёт на неосведомлённость учеников, на их «простоту».
Как и всегда в подобных случаях – намеченная перспектива не достигается. Многие истины можно было и не записывать. Конфуцианство, как раздел философского знания, хотя и имело хождение в других землях, кроме Китая, но нигде по-настоящему не прижилось, оставаясь достоянием исключительно китайской нации – частью её культуры и похвальных интеллектуальных устремлений.
Если трепетное отношение к нему по месту возникновения сохраняется даже сегодня, то говорить здесь надо скорее как об очень долго остававшейся там недостижимой потребности общества и каждого члена в нём жить гармоничной и изобильной жизнью – соблюдая равнение на незыблемые принципы всеобщей этики.
Ещё одной страной, где в угоду правящим элитам возносилось поддельное этическое, замешанное на фальшивых апелляциях к ценностям естественного общечеловеческого права, стала Япония. Эта страна известна самурайским кодексом бусидо. Кинематография и другие виды искусств уже после Второй мировой войны немало потратили сил и средств на создание художественных произведений по теме идеализации и возвеличивания облика самураев.
Объяснение этому простое – коммерческая доходность.
Конечно, восхищаться тут нечему.
В кодексе никак не могло воплотиться идеальное для человечества. Безграничная преданность и верность сёгуну (правителю, сюзерену) требовала от самурая с лёгкостью, слепо отдать за него жизнь, не исключая вынужденного самоубийства – харахири. Удостоенный быть записанным, бусидо сгодился только на то, чтобы служить методическим пособием для невиданной по размаху на Дальнем Востоке милитаризации и основой для воинственной амбициозности островного государства.
Известно, чем это закончилось…
Изложенное обязывает отметить ещё одно обстоятельство. Оно связано с жанром «Гамлета». Автор обозначает его как трагедию. Вопреки этому очень многие, кто брался и берётся выражать свою точку зрения на неумирающее произведение Шекспира, склонны к употреблению других терминов. К тексту очень часто прилагаются названия «драма» и даже «пьеса». С такой «подправкой» согласиться невозможно.
Нельзя сбрасывать со счётов того, что люди позднего средневековья и Ренессанса, хотя и путались в восприятиях новых социумных положений, но они не могли не чувствовать, как скоро их надежды и упования на лучшее в их бытии ставились под сомнение и свёртывались под воздействием неадекватных перемен – и в сознании, и в поведении себе подобных. Объяснений тут никто не требовал, но тревожность по данному поводу существовала. Она была очень серьёзной, что и всегда наблюдалось при крутых переменах в жизнеустройстве.
Люди могли догадываться, что в своём выборе, даже если в нём играли радостные лучи гражданской свободы, они ошиблись. Только искусству оказалось по силам уловить знаки этой глубинной тревожности. Этому средству осмысливания общественной духовности отводилась ведь немалая роль в процессе преобразований, как тогдашних, так и более ранних, а также и более поздних, в чём мы теперь убеждаемся.
Вот почему необходимо согласиться с Шекспиром. Его гением раскрыты не только те важнейшие причины, по которым катятся события в его творении. Взглядом великого драматурга охватывается всё движение человечества в его будущее. Оно, это движение, полно таинственности и непредсказуемости. Так, по крайней мере, вопрос стоял в ту, прошлую эпоху.
При отсутствия положительной перспективы и ввиду всевозможных препон для гармоничного общественного движения вперёд, а главное – из-за неумения людей объяснить, по каким основаниям такая ситуация возникала и куда ей надлежало идти дальше, из-за их бессилия, разочарованности и растерянности перед фактом невозможности уяснить загадочное явление и следует считать уместным употребление жанра трагедии.
Нельзя не признать, что даже в нашей современности, при всех расчётах на новые изумительные технологии и неиссякаемый энтузиазм в изучении природы и непосредственно homo sapiens коллизии, грозящие человечеству некой бездонной пропастью, также продолжают «тащиться» за ним и, кажется, – в нарастающей интенсивности…