Читать книгу Освенцим. Любовь, прошедшая сквозь ад. Реальная история - - Страница 6
Часть I
Увертюра
Глава 2
Конец эпохи
ОглавлениеВ оперу Давид Вишня влюбился в раннем детстве и на всю жизнь. К девяти годам у него имелся самый настоящий вечерний смокинг, и он гордо шествовал в нем к автостанции в сопровождении родителей и двух братьев всякий раз, как они отправлялись в столицу, в Большой театр. Самоуверенный ребенок с коротко стриженными темно-каштановыми волосами, привыкший хорошо одеваться и притягивать к себе всеобщее внимание, – таким он рос.
До Варшавы от их местечка Сохачев было не больше часа езды на автобусе, но всякая поездка туда была сродни межпланетному путешествию, настолько это были разные миры. Поначалу за окном сумеречное небо обволакивало тихие городки, похожие на их собственный. На зеленых пастбищах еще можно было различить промельки пасущихся между разбросанными там и сям деревянными хуторками коров. Поодаль, по ту сторону изрезанных грунтовками лугов и полей, простирались густые сосняки и березняки.
Но дальше к востоку пейзаж за окном автобуса менялся. Небо озарялось подсветкой уличных фонарей. Застройка становилась несравненно выше, чем в Сохачеве, но при этом еще и элегантнее. Дома вдоль плавно сворачивающей чуть к северу дороги при въезде в столицу стояли сплошь каменные и кирпичные, и архитектура их становилась все изысканнее. В черте Варшавы дороги и булыжные мостовые примыкающих к ним улочек были ухожены. Площади города были богато уснащены нарядными фонтанами и клумбами. Дело было в октябре 1935 года. Свежепроложенный бульвар Вашингтона разом сделался главной транспортной артерией города, о чем не преминули рассказать газеты всего мира{54}. Кроваво-красные трамваи, конные экипажи и громоздкие блестящие кадиллаки теперь спокойно разъезжались между собой.
Варшава была главным культурным центром Польши и даже самопровозглашенным «северным Парижем»{55}. Стилизованные театры и уютные балаганчики на каждом углу{56}; уличные музыканты с гитарами и губными гармошками; улыбчивые торговки цветами в выцветших платьях и платках – такой представала Варшава{57}.
Здесь, в самом центре польской столицы, и высилось неоклассическое здание Большого театра, одной из крупнейших сценических площадок мира. Его оперная труппа обрела вторую жизнь в 1933 году под началом Янины Королевич-Вайдовой, бывшей примы-сопрано, смело пошедшей на радикальное снижение цен на билеты во имя спасения театра и не прогадавшей: эксперимент удался, и выручка от последовавших аншлагов с лихвой окупила издержки демпинга{58}. Всякий раз при посещении Большого их семьей Давид Вишня упражнял слух, вычленяя по отдельности партии альтов и сопрано и до ноты выслушивая сочные и раскатистые вибрато, волнами расходящиеся по залу. Певцы и певицы были по большей части из местных поляков. Фальшивить они, конечно, не фальшивили, но и ничего выдающегося, по мнению Давида, своим вокалом миру не являли.
Давиду же хотелось сделаться непременно великим тенором. Его отец Элиаху{59} был aficionado[5] оперы. Они с женой Махлой и пристрастили Давида к музыке только что не с пеленок, и к десяти годам мальчик с упоением разучивал партии и либретто и исполнял сложнейшие оперные арии. Из трех сыновей Давид был средним и по праву считал себя «золотой серединой». Правда, по временам он опасался, как бы братья не взревновали из-за того, что родители носятся с ним как с писаной торбой.
Игру на фортепиано Давид еще к семилетнему возрасту освоил в достаточной мере, чтобы самому себе аккомпанировать. Язык же оперы стал для него вторым родным. Одной из первых Давид разучил «E Lucevan Le Stelle»[6], эмоционально заряженную арию из романтической трагедии «То́ска» Джакомо Пуччини. Он мечтал о карьере оперного певца в Соединенных Штатах{60}. Его убежденность в том, что эта цель достижима, лишь окрепла после того, как в восьмилетнем возрасте он выступил в самом большом за всю свою недолгую карьеру зале, а именно на сцене самого большого в Сохачеве кинотеатра Kinomeva{61}. Там Давид на пару со своей приятельницей по школе Сарой Левин исполнили на иврите кантату «Шней михтавим» («Два письма»), разложив ее на два голоса. В ней повествуется о переписке между не уехавшей из Польши матерью и перебравшимся в Иерусалим сыном. Сара, будучи на семь лет старше Давида, убедительно исполнила партию матери. Душераздирающим лейтмотивом через эту песню проходит тема мучительной разлуки оставшейся в диаспоре и вскоре овдовевшей матери и обретшего новый дом в Иерусалиме и преисполненного решимости жить отныне там, и только там сына{62}. И Давид, зычным голосом и с горящими глазами исполняя партию сына, ловил момент и чуть ли не ликовал, чувствуя, что его место там, в Иерусалиме{63}.
Дело было в 1934 году, примерно через год после начала оголтелой антисемитской кампании, инициированной в Германии пришедшими к власти нацистами. Польша и Германия только что подписали соглашение о ненападении, предусматривавшее всестороннее сотрудничество между двумя странами ради обеспечения «долгосрочного мира»{64}. Стихотворение «Шней михтавим», положенное на музыку десятью годами ранее выходцем из России Йоэлем Энгелем[7], вполне отражало сионистский дух, обуревавший еврейскую молодежь межвоенной Польши.
По завершении исполнения публика вскочила на ноги и наградила дуэт овациями. Давид и Сара просияли. Откуда им было знать тогда, что девять лет спустя им суждено будет возродить эту песню – и что исполнять ее повторно им придется не со сцены и перед совсем иной аудиторией?..
Жили в Сохачеве до описываемого времени припеваючи – по крайней мере те, у кого было на что жить в свое удовольствие. Родители Давида обитали в трехэтажном доме на главной улице местечка вместе с его бабушкой и дедушкой по матери. Детскую спальню в мансарде Давид и его братья Моше и Дов делили на троих; под ними расположились родители, а дедушка с бабушкой занимали нижний этаж. Их дом был одним из немногих телефонизированных, так что недостатка в гостях из числа друзей и соседей они не испытывали.
Элиаху трудился в поте лица ради приумножения благосостояния семьи. По воскресеньям он садился на первый утренний автобус до Варшавы, где у него была собственная обивочная мастерская, оставляя дом и детей на попечение жены Махлы и ее сестры Хелен. Изредка Давид составлял компанию дедушке-гробовщику. Тот у себя в мастерской всякий раз затевал стеб над всем и вся со своими подручными, которые за годы совместной работы прекрасно спелись и сдружились под его началом. Давид смотрел на деда снизу вверх и старался равняться на него – всегда элегантного джентльмена с козлиной бородкой и неизменной расческой в руке для мгновенного приведения в порядок пышной шевелюры{65}.
По пятницам Элиаху возвращался домой прямо к столу, где его ожидали ароматный куриный суп с домашней лапшой или кнедликами. Из недели в неделю Давид наблюдал, как его тетушка Хелен любовно готовит это блюдо и разделывает курицу. После этой традиционной субботней трапезы[8] Давид отправлялся петь в единственную в их местечке синагогу{66}. По календарным субботам он с утра снова присоединялся к тамошнему хору, где, будучи самым младшим певчим, к семи годам выбился в солисты{67}.
Но и радуясь сытой жизни в Сохачеве, семье Давида приходилось делать это с опасливой оглядкой: не подкрадывается ли кто из-за спины? Быть евреем в Польше 1930-х годов вроде бы и не возбранялось, но постоянная тревога из-за своей принадлежности к вечно гонимому народу в душах его представителей к тому времени поселилась прочно.
В этом смысле Сохачев был типичным польским местечком. Окрестная деревенщина повадились докапываться до евреев и дразнить их «жидами». Поляк-полицейский без всяких причин избил дубинкой еврейских детей на ежемесячной ярмарке, где крестьяне торговали лошадьми и скотом. Вскоре появились и плакаты в нацистском духе на рыночной площади: «Если купишь у жида, псина ты!» Нападки на евреев, само собой, случались тут во все века – то приутихая, то взрываясь приснопамятными погромами, уносившими в одночасье жизни сотен, а то и тысяч польских евреев. Но тут дошло до того, что недавнее этническое большинство еврейского местечка и хасидского центра, коим исторически являлся Сохачев, массово снялось и двинулось кто в Варшаву, а кто и вовсе прочь из Польши, вплоть до обетованных земель Палестины. В результате к 1930-м годам в городке с общей численностью населения 13 500 человек евреев осталось не больше четверти[9].
Сам Давид впервые столкнулся с антисемитизмом сразу же, как только пошел в местную публичную школу в четырехлетнем возрасте. Он отказывался преклонять колени вместе со всем классом на школьных молитвах, а в отместку его на переменах колотили одноклассники. Пришлось его отцу после первой и последней недели такой учебы вытягивать Давида из этого бесплатного гадючника и отдавать в престижную частную дневную школу «Явне» с преподаванием ряда предметов на иврите, а не только на польском. Так Давид и вступил в замкнутый в своей самодостаточности внутренний мир еврейской общины – надежно защищенную сферу, которая будет подпитывать его уверенность в себе и стремление выделяться и выступать.
Не за горами, казалось, был и переезд из польского захолустья в Соединенные Штаты. Старшая сестра матери Давида, тетя Роза, перебралась в Бруклин вместе с мужем и детьми годы назад. Они там прекрасно устроились, а это означало, что и Давиду всегда открыта такая возможность. Тем более что и его любимая тетушка Хелен теперь собиралась составить компанию сестре Розе в Нью-Йорке. Так почему бы им не поехать туда всей большой семьей?
Препятствие было одно – отец Давида. Элиаху слышать не хотел об Америке, земле, где дети в грош не ставят старших, кривился он, зато все боготворят деньги. А здесь у него верный бизнес в Варшаве, добротный дом. Живется им комфортно. Из Польши же бегут одни крестьяне, да и то по большей части безземельные, говорил он сыну, – им нечего терять, вот и бегут{68}.
Но десятилетний Давид продолжал умолять отца. Он был не по годам в курсе всех новостей – и нутром чуял надвигающуюся грозу. Евреев в Польше и так десятилетиями гнобили экономически и подвергали политическому остракизму, и он об этом прекрасно знал, но теперь озлобление против их народа явственно приближалось к точке кипения. Были и другие тревожные знаки. В 1936 году студенты Варшавского университета устроили голодовку протеста против совместного с евреями обучения, и это была далеко не первая студенческая акция за сегрегацию евреев{69}. Подобные демарши в последнее время волнами захлестывали кампусы чуть ли не всех польских вузов. Давид указывал отцу на упорно ходящие слухи и даже грозные предупреждения по радио о неотвратимо надвигающейся войне. Приготовления к ней теперь шли полным ходом даже на улицах Варшавы. Власти проверяли готовность города, врубая по ночам сирены воздушной тревоги, а днем выкатывая на улицы войска под барабанную дробь. Затем власти и вовсе стали вырубать по ночам уличное освещение и погружать столицу в кромешный мрак «с целью проверки дисциплинированности населения», если верить газетам{70}.
Но доводы Давида на отца не действовали. Вместо Америки Элиаху Вишня в 1937 году, когда Давиду было одиннадцать лет, перевез семью в Варшаву, положив конец своим еженедельным челночным ездкам. В столице Вишни поселились в просторной квартире на четвертом этаже элегантного дома на Крахмальной улице{71}. С одной стороны, оттуда было совсем недалеко до обивочной мастерской Элиаху. С другой – они оказались в двух шагах от еврейского квартала, где традиционно ютились по большей части говорящие на идише мелкие лавочники и сапожники. Вишням опускаться до этого презираемого богатыми евреями вульгарного диалекта немецкого было не к лицу, и они теперь говорили исключительно по-польски. Давид же в своей новой частной сионистско-еврейской школе «Тарбут» продолжал изучать как иврит, так и польский язык{72}.
Приоритетом для Давида оставалась певческая карьера. Сначала он выступал в синагоге Ножиков, входившей с ее 600 прихожанами в пятерку крупнейших конгрегаций Варшавы{73}. Но Элиаху хотел засветить сына с его голосом и певческим талантом пошире{74}. Большая синагога на Тломацкой улице считалась первой в Европе, а ее кантор Моше Кусевицкий был одаренным тенором с целым выводком учеников{75}. К этой когорте Давид и присоединился в 1938 году.
Варшава. Большая синагога, где в 1938–1939 годах пел юный Давид Вишня
В то время как обучение певческому делу продвигалось отменно, надежды Давида на переезд в Америку становились все призрачнее. Правительство США урезало квоты для новых иммигрантов до рекордного минимума. Нативисты десятилетиями лоббировали в Конгрессе меры по защите от «иностранного вторжения». В 1924 году были введены жесткие квоты на допустимое число переселенцев из стран Южной и Восточной Европы, Азии и Африки. К 1930-м годам нативисты разродились новым программным лозунгом: «Американские дети – проблема Америки! Дети европейских беженцев – проблема Европы!» Американский народ, не успев толком оклематься от последствий Первой мировой войны, рухнул в яму Великой депрессии. Опрос Гэллапа 1939 года показал, что большинство граждан выступает против притока новых иммигрантов, особенно из Европы{76}. В том же году сенатор от Северной Каролины представил законопроект, предусматривавший полную приостановку иммиграции в США сроком на десять лет{77}.
Дверь в Америку захлопывалась, и Давид это понимал. Но его любимая тетя Хелен успела проскочить в Нью-Йорк к своей сестре Рите чуть ли не на последнем пароходе. Хелен бросила своего молодого человека и отправилась жить в страну мечты в Южном Бронксе на самом берегу реки Гарлем. Ее новый адрес – 750 Grand Concourse Avenue – Давид на всякий случай выучил наизусть. Души в нем не чаявшая тетушка – та самая, что заботилась о нем с самого рождения, а по пятницам не жалела времени на его обучение искусству приготовления своих изысканных соусов и лапши, – уехала. Но Давид надежды не терял. Еще раз повторив про себя для верности ее адрес, он понял, что быть такого не может, чтобы он рано или поздно к ней там не присоединился.
В четверг 31 августа 1939 года Давид справил бар-мицву. Ему исполнилось тринадцать лет, и он, согласно еврейской традиции, стал взрослым мужчиной. Он, как полагается, провел службу в своей синагоге, за которой последовало маленькое празднество в задней комнате. Собравшимся поднесли обычные для таких случаев угощения – виски и вино под сладкую халу и селедку.
Позже празднование продолжилось у Вишен на дому. Давид окидывал взглядом битком забитую гостиную и остро ощущал, что вот ведь: сотни людей собрались здесь в его честь. Вся еврейская община, можно сказать, пришла поднять за него тосты. Он смаковал изумительный апельсиновый мармелад, приберегаемый для особых случаев, и конфеты, и торты, и шоколад всяческих сортов. Весь день был преисполнен сладости. Бывший жених тети Хелен – тот самый, что был ею отставлен ради Нью-Йорка, – подарил Давиду первые в его жизни часы. Давид был в восторге. Его жизнь и впрямь вступала в новую фазу.
Давид Вишня на праздновании своей бар-мицвы, 31 августа 1939 года
Атмосфера в квартире на Крахмальной царила самая что ни на есть праздничная, – хотя внизу, на варшавских улицах, тем вечером сгустилась какая-то исключительно липкая и тяжелая летняя духота. Многие поляки пытались стряхнуть ее вместе с навеваемыми ею недобрыми предчувствиями. Кому в здравом уме придет в голову мысль, что Германия осмелится напасть на Польшу? Да и в любом случае англичане и французы вступятся за своих польских союзников и сумеют их защитить… Так считали многие варшавяне{78}.
Прямо в этот день – день бар-мицвы Давида – по всем столбам развесили уведомления о том, что в Польше объявлена «всеобщая мобилизация». Тем самым наконец была признана неизбежность войны и предпринят этот решительный шаг по подготовке к ней. Отрицать это и дальше было бессмысленно: нацистская угроза нависла над родиной. Все поляки мужского пола в возрасте от 21 года до 40 лет включительно были призваны на военную службу. Само будущее Польши было в опасности{79}.
Но все это в тот момент не имело ни малейшего значения для Давида. Он месяцами прилежно готовился к бар-мицве и с нетерпением предвкушал наступление этого дня. Он выучил назубок свои отрывки из Торы, отточил декламацию и исполнил их блестяще. Как оказалось, он и его семья прозвонили отходную по мирной эпохе.
Оставшееся с вечера праздничное и приподнятое чувство гордости еще не до конца развеялось, когда, проснувшись поутру, Давид почувствовал болезненную тяжесть в желудке. Верно, сладостей переел, подумалось ему. Тут донеслось крещендо непонятного гула, будто издаваемого огромным роем разъяренных пчел. Давид встал и подошел к окну подивиться на возможный источник столь диковинного басовитого жужжания. Оба его брата все еще сладко спали.
В ясном и зябком утреннем небе Давид увидел идущие низким плотным строем эскадрильи серебристых самолетов. Он ринулся в спальню родителей и растормошил отца.
Тот спросонья не сразу понял, что ему пытался втолковать сын. Это были точно не польские самолеты. Все польские Давид легко распознавал и по очертаниям, и по звуку.
Элиаху продолжал лежать с затуманенным взором. Еще только начало светать, и первые лучи солнца едва улавливались за окном. Внутри их дома по-прежнему царили мир, тишина и покой.
Давид пытался донести до отца значимость того, что он собственными глазами увидел считаные мгновения назад со столь близкого расстояния, что никакой ошибки быть не могло. «Это не польские самолеты, – возбужденно твердил он. – Для польских у них слишком изощренная конструкция. Это иностранные».
Но Элиаху даже бровью не повел. «Иди спи дальше, – сказал он. – Это всего лишь маневры с привлечением авиации».
Действительно, на днях как раз начались учения с участием польских военных летчиков. Вот только Давиду ли было не знать, как выглядят польские самолеты? А те, которые только что пролетели, – были на них ничуть не похожи{80}.
И он был прав. Поздно вечером накануне немецкие диверсанты, обряженные в польскую военную форму, захватили радиостанцию в Гляйвице (современный Гливице в польской Силезии, а в ту пору германский город у польской границы) и вышли в эфир с воззванием на польском языке под шум стрельбы. Даже BBC не преминула той же ночью оповестить англоязычных слушателей о «нападении поляков» на Германию. Хитрость удалась на славу и послужила оправданием «ответного» вторжения{81}.
В 5:11 того утра[10] Гитлер выступил с прокламацией, гулким эхом разнесшейся по всему миру. Фюрер обвинил поляков в притеснении немцев и недоговороспособности, что, по его словам, не оставляло перед Германией иного выбора, кроме как «отныне и впредь силе противопоставить силу»{82}.
Не успел Элиаху уговорить сына вернуться в постель досматривать утренние сны, как по всей Варшаве взвыли сирены воздушной тревоги. Затем город ненадолго окутал густой серый туман и низкие серые тучи, на некоторое время защитившие город от внезапных воздушных налетов{83}. Но не от новой реальности, в которой оказались Вишни и еще 1,3 миллиона варшавян, как, впрочем, и превеликое множество жителей всего мира{84}.