Читать книгу Снег падал и падал… - - Страница 3

Люба и Сеня

Оглавление

Такая большая комната… Окна смотрели на сад и видели цветущую сирень, бело-розовые лепестки яблонь; потом на них ложились капли дождя, но когда где-то далеко-далеко появлялось солнце, эти окна подставляли ему свои запотевшие стекла, и оно ласкало их, превращая в зеркальные отражения – в волшебные неповторимые картины, которые так любили рассматривать Люба и Сеня.

Люба садилась у левого окна. За спиной была дверь, и она усаживалась именно здесь, не позволяя Сене занимать это место, чтобы, когда дверь открывалась, сквозящий ветер не мог продуть его спину и слабые Сенины лёгкие. Люба берегла его, берегла каждую секунду и каждый день уже более десяти лет. Сеня размещался у правого окна, рядом со старинным ломберным столиком, доставшимся Любе от матушки, купчихи первой гильдии. У столика были изогнутые ножки с вырезанными на углах львиными мордами. Сеня присаживался, держась за крышку стола, а Люба говорила:

– Ну, опять навалился! Старинный он, реликвия моя… Ты – деревенский, пустоголовый…

Сеня застенчиво улыбался и тихо отвечал Любе:

– Эх, ты, Любка, мы и сами с тобой реликвии, только беречь-то нас некому, – он кряхтел, придвигал стул к подоконнику, доставал из бокового кармана клетчатой рубашки «Приму», коробок со спичками, закуривал. Колечки дыма застилали стекло окна. Сеня собирал дым в кулак и замолкал.

Ему вспоминался мамин дом в псковской деревне. Леса, леса да речка узкая, и вода в ней была холодная. Но он любил встать на камешки, забросить подальше удочку и дожидаться, когда какая-нибудь плотвичка клюнет. Как-то на крючок попалась щука, килограмма на два. От неожиданности Сеня неловко плюхнулся носом в воду, но рыбину удержал. Стал подниматься на колени и услышал смех – громкий, раскатистый. Поднялся, обернулся. С пригорка к нему сбегала Марья, протянула руку, помогла встать. Сеня бросил улов в сетку, вдруг сердце заколотилось, руки сделались ещё холоднее, то ли от воды, то ли от страха. Что-то томительное, сладостное разлилось по всему телу. Неуклюже поцеловал Марью в щёку. А она легонько шлёпнула его по лицу. Но то была не пощёчина, а скорее такое же стыдливое прикосновение: за лаской рука потянулась.

Встречались месяц. Было им по семнадцать лет. Потом он – матери, а Марья – своим родителям, – сказали, что решили пожениться. Запрягли лошадь, поехали через лес в деревню Покровка, что насчитывала сорок домов, где были магазин и загс. Их расписали. Собралось на свадьбу человек пятнадцать парней и девчат. Пели, плясали, пили самогонку. Сеня не пил: знал, что близится сладкая-сладкая ночь.

Жить решили у Сениной матери. Мать пошла спать в сенцы на сундучок. А они легли в горнице. Луна заглядывала в окно, освещая прекрасное девьчье тело. «Маша! Машенька! За что же мне такое счастье?»

Марья прижалась к Сене и заплакала. Она отдалась стыдливо и, в то же время, трепетно. И чем сильнее боль пронизывала Марью, тем сильнее прижималась она к юному мужу.

А утром узнали, что началась война. Сеню призвали в армию защищать Родину. Марья ждала его и каждый день плакала. Утром доила корову, днём работала в колхозе. Однажды, пропалывая грядки в огороде – упала. Когда очнулась, поняла, что беременна, рассказала свекрови. Авдотья обрадовалась.

Вскоре в деревне появились немцы, поселились в их избе, но женщин не обижали.

Когда пришёл срок рожать, Марью повезли опять в Покровку. Шёл снег. Белые хлопья, словно шапки, покрывали кроны сосен. «Зачем мне всё это? – думала девушка. – Ведь Сеня не пишет. Жив ли он, мой Сенечка?» И всё же, несмотря ни на что: ни на войну, ни на голод, Марья очень ждала появления на свет мальчика. Мальчик и родился. Назвали круглолицего карапуза тоже Семёном. Местные поговаривали, что нельзя одним именем называть отца и сына. А Марья не послушалась.

Мальчишка рос спокойным и рассудительным. Вот уж и два года ему исполнилось. Сеня младший ходил твёрдо и уверенно, произносил слова «мама, папа, баба»; часто сиживал на крыльце, рассматривая красочные рисунки в единственной имевшейся у него книжке «Русские сказки».

Как-то Марья была в избе, и вдруг услышала голос почтальона: «Открывайте! Вам письмо». Они с Авдотьей, спотыкаясь о порожки, бросились на улицу. Девушка взяла конверт, испуганно затряслась: не известие ли о смерти мужа? Но нет, на военном треугольнике адрес был написан его рукой. Достали листок, прочли. Оказывается, Сеня был в плену. Когда освободили, попал в дивизию, что сражалась под Курском. «Сейчас гоним немца со своей земли. Люблю вас! Получил от вас за всё это время всего одно письмо. Знаю, что у меня сын Сенька. Машенька моя милая, как же я счастлив! Ждите, я скоро вернусь».

Марья и Авдотья сели на крыльцо, взяли маленького Сенечку на руки и заплакали…

Но Семен так и не увидел своего сына. Немецкие войска, отступая, бомбили города и сёла. Бомба попала и в Сенин дом. Три самых близких ему на этом свете человека погибли…

* * *

Люба взяла с подоконника свои любимые папиросы «Беломорканал», закурила. Почему-то сегодня она смотрела не на Сеню и не в окно, а на противоположную стену, где висела репродукция картины Перова «Охотники на привале». Люба курила, молчала и думала о своей никчёмной, никому не нужной жизни.

«Как похож один из охотников на моего первого мужа Максима. Тот мог быть изысканным, элегантным, а мог – и разухабистым, удалым, совсем-совсем простым, как вот тот на картине, хохочущий, в сдвинутой набекрень кепке».


«А, собственно, что моя жизнь? – думала Люба. – Череда бесконечных невезений и остановок не по расписанию. Вот живу с Сеней… А могла бы жить совсем по-иному: в роскошной пятикомнатной квартире на Арбате, ходить в консерваторию каждый день и слушать своего любимого Вагнера, дрожать от прикосновения дорогого, статного, интеллигентного Максима. Почему всё так перевернулось, почему опять не тот полустанок, а может быть, тот?»

Вдруг слезинка скатилась по её щеке. Сеня, словно почувствовав неладное, отвернулся от окна и испуганно посмотрел на Любу.

– Что, Любанечка, с тобой?

– Да ничего, ничего… Руку-то убери со столика.

Она смахнула ладонью слезу, решительно встала, подошла к гардеробу, открыла дверцу и начала перебирать висевшую на вешалке одежду. Задумалась, потом всё-таки сняла серое габардиновое пальто с чернобуркой, вынула из стоявшей на полочке коробки замысловатую, с каким-то странным сооружением из петель чёрную шляпку, подошла к зеркалу, накрасила ярко-красной помадой пухлые губы, припудрила маленький курносый носик. Накинула пальто, пристроила на голову шляпку. Натянуть маленькие сапожки на каблуках ей помог Сеня.

– Ты далеко собралась? У тебя же сегодня работа!

– Да не пойду я, – упрямо и твёрдо сказала она ему. – Ешь суп куриный да картошку жареную. А я в Москву поеду. Что-то сердце болит за маму.

Не оборачиваясь, Люба вышла из комнаты, машинально поздоровалась с соседкой Лидой.

– Ты куда так вырядилась?

– Да к маме еду.

– Ну-ну, – усмехнулась Лида.

Люба спустилась по лестнице на первый этаж. Из приоткрытой двери парадного на неё дохнуло морозным воздухом. Добираться до станции пришлось с трудом. Улицу не чистили, а немногочисленные прохожие, утоптав с утра тротуар, сделали его гладким и ледяным. Каблуки то проваливались в снег на обочине, то прорезали ледяную корку. Мысли путались, душа в смятении то ли болела, то ли надрывно плакала. «Господи! Вот уж мне и семьдесят, а я всё хожу по той же окаянной колее любви. Зачем, зачем? Почему опять думаю о нём? Стыдно, тоскливо, на что надеюсь, зачем жду?..»

Подошла электричка. В полупустом вагоне Люба села на скамейку у окна и стала разглядывать проплывающие мимо дома, деревья, ветви которых покрывал сверкающий под лучами солнца снег. Вот и Москва, метро, станция «Арбатская». Сколько раз она приезжала сюда, заходила в магазин при ресторане «Прага», чтобы купить своей, теперь уже девяностолетней, маме маленькие пирожные-корзиночки, вкусные паштетики и салатики. Вот и сейчас, пока пробивали в кассе чеки, опять украдкой оглядывалась вокруг. А вдруг он войдёт и увидит её! Целых сорок длинных-длинных лет ждала и знала, что когда-нибудь этот день настанет. Машинально собрала с блюдечка сдачу: три золотистых монетки. Открыла чёрную лаковую сумочку. И вдруг кто-то тронул её за плечо.

– Любавушка?!

И тут она поняла, что это был его голос, жёсткий и мягкий, бархатистый и глухой. Она хотела обернуться, но не могла. Ноги в маленьких сапожках вмиг приросли к холодному мраморному полу. Ладонь разжалась и мелочь разлетелась в разные стороны. А Люба не решалась пошевелиться. Какой-то мальчик лет двенадцати поднял монетки и протянул ей: «Ба…, ой, извините, возьмите, пожалуйста».

Люба сделала два шага в сторону. Как и прежде, как и много лет назад, на неё смотрели его глаза, – бездонные, чёрные, как ночное небо, бархатные, как тот маленький воротничок на его пальто…

– Любавушка, Любавушка… – он взял её руку и поднёс к своим губам.

Она засмущалась, осознав всю нелепость своего одеяния. Сегодня эта шляпка, это пальто, подхваченное широким поясом, смотрелись, пожалуй, как нечто смешное и старомодное. Но именно так Люба была одета в день их последней встречи.

– Что привело тебя сюда?

– Я много лет покупаю для мамы в этом магазине пирожные и всякие вкусности.

– А мама жива?

– Да, слава Богу. А ты как?

– Один, уже пять лет один… Зоя умерла, у неё была онкология. Я хотел найти тебя, но работа, связанная с бесконечными переездами, не позволяла. К тому же, я всегда знал, что ты меня не простишь…

Люба подошла к прилавку, протянула чек, взяла пирожные и тихо-тихо прошептала:

– Я тебя давным-давно простила. Всё в моей жизни расстроилось, и мой поезд сошёл с основного пути. Вот так я теперь и живу на полустанке!

– Любавушка, давай поднимемся в ресторан и хотя бы один час посидим рядом и поговорим. – Максим лихо щёлкнул каблуками, подставил Любе локоть, она осторожно просунула тонкую руку в образовавшийся треугольник и почему-то подчинилась этому до боли родному человеку.

В зале ресторана был полумрак. Играл тапёр. Тихая музыка обволакивала сердце. Молодая пара плавно двигалась под звуки танго.

– Любавушка, расскажи, как ты жила, как сын?.. Знаешь, если в твоей жизни ничего не изменилось, я не отпущу тебя. И если всё по-иному – всё равно не отпущу!

Принесли в ведерке бутылку шампанского «брют» для Любы, двести граммов водки, селёдочку с картошкой, а ещё – горький шоколад и маленькие пирожные.

– Как всегда. Ты ещё помнишь?

– Всё забыл, пытался забыть… Но каждый убеляющий мои виски год открывал в моей памяти какие-то сложные лабиринты.

На Любе было простое бордовое платье, а чёрную смешную шляпку с выкрутасами она так и не сняла.

– Прости, что я так нелепо одета, я осталась в том времени. Выскальзывая из своей жизни, приезжала сюда… я хотела вернуть все те дни, но, увы…

– А я думал, что ты никогда не вернёшься в наш старый город-пригород.

– Ты ошибался.

– … Любавушка! – Максим испуганно дотронулся до её руки: – только обо всём ты расскажешь потом. Давай выпьем.

Подошел официант. Наполнил рюмку Максима и бокал Любы. Выпили, не чокаясь. Потом Максим встал, приблизился к Любе и почти беззвучно спросил:

– Потанцуем?

Она поднялась, хотела снять шляпку, но он не позволил ей этого сделать. Обняв Любу, он повёл её под звуки медленного танго по залу.

– Я хочу, чтобы всё вернулось. Слышишь?

– Да! – почти неслышно прошептали её губы.

Он прижал её к себе, но не сильно, а трогательно и нежно. Максим изредка дотрагивался до её прядей, покрытых, как паутинкой, лёгкой сединой; он верил, что она вернётся к нему и простит. Он один, один… Это жуткое слово «одиночество» расплывалось в белых облаках, в дорожных колеях, в расходящихся рельсах. А он спешил, двигался по этой жизни, только бы не вспоминать. Но теперь-то он понимает, что любит ещё сильнее, чем прежде! Одно её желание – и его дом станет их общим домом.

«Зачем останавливать этот медленный шаг, утопающий в тягучем звучании до боли знакомой мелодии, зачем куда-то уезжать, а потом опять возвращаться к себе, к своему «я», к своим обидам, которые резали так больно, словно скальпель рассекал тело. Я не смогу опять любить. Горькое-горькое, тоскливое, невыносимое чувство потери. Но и уйти не смогу. А остаться?» – Люба повернулась на каблуках так лихо, что он, её милый, дорогой Максим, едва устоял на ногах.

«Сегодняшние семьдесят не равны тем тридцати. Эта встреча ничего не изменит!» – Люба подошла к столу, взяла маленькую сумочку, надвинула нелепую шляпку на глаза, иронично улыбнулась, подняла бокал, допила вино и, не прощаясь с Максимом и не оборачиваясь, вышла из зала.

Она не замечала, как текли по лицу слёзы, как они падали на красную ковровую дорожку лестницы. Каблуки отстукивали боль, а сердце вот-вот должно было остановиться.

Но нет, оно стучало, увы, не размеренно. Оно пульсировало, ударяя в грудь, как шквал волн в океане…

Люба перешла площадь, спустилась по ступенькам в метро. Пока ехала от станции «Арбатской» до «Киевской», где жила мама, её мамочка Марьюшка, вспоминала, вспоминала всё-всё-всё. Всю свою жизнь, может быть, никчёмную, но обольстительно сладкую.

Вот она сидит на камне у подножия скалы, далеко-далеко в море, к ней приближается, рассекая огромными, сильными руками волны, молодой мужчина. Юноша взбирается на большой камень, у него блестящие чёрные глаза и мокрые чёрные, с проседью, волосы. Он садится рядом.

– Максим.

– Люба.

Берёт её руку, целует. Порывисто обнимает девушку, неуклюже пытается поцеловать в щёку. Люба отстраняется, и они падают в воду. Она почему-то не сердится, а просто плывёт, всё быстрее и быстрее; он, словно охраняя её, синхронно движется рядом. Вдруг справа от Любы появляются два дельфина и начинают играть с ней, оттесняя своими блестящими телами парня. Их плавники и хвосты, поглаживая её, пытаются преградить дорогу к берегу, зазывают в море, к горизонту. Люба, прекрасная пловчиха, увлекается необыкновенной игрой с дельфинами, забывает о Максиме. И вдруг догадывается, что не пять, не десять минут, а, пожалуй, полчаса, подпрыгивает на телах дельфинов, то погружаясь в волны, то возвращаясь на поверхность. А дельфины не пускают её к берегу, уводят всё дальше и дальше в море. Силы покидают Любу. Она с ужасом начинает понимать, что утонет. Руки слабеют…

Неожиданно рядом появляется Максим. Он делает какие-то немыслимые сальто над водой, оттесняя своим крепким телом серебристых соперников, то появляясь над волнами, то уходя под воду.

И два красавца-дельфина, словно почуяв человеческую страсть и силу, отступают, исчезая где-то у полосы горизонта.

– Люба, держитесь за моё плечо, отдохните чуть-чуть. Дельфины так далеко увели нас в море, заиграли совсем.

Они выбираются на берег, на пляже пустынно. Лишь лодочник гремит цепями, прикручивая лодку к железному штырю. Люба тяжело дышит.

– Спасибо. А ведь я могла утонуть.

– Я испугался. Понял, что вы не знаете о коварстве дельфинов.

– Ну, конечно, я слышала о разных историях, но что сама окажусь в таком положении…

– Позвольте пригласить вас вечером вон в то маленькое кафе, – Максим показал рукой в сторону горы.

– Хорошо…

Они сидели за небольшим столиком, на столе в стакане горделиво возвышалась желтая роза на тонком стебельке. Максим посмотрел в Любины зелёные глаза и сказал:

– Я вернулся с фронта, живу в Москве, но служить не бросил. Я человек военный, – он помолчал, достал из кармана гимнастёрки пачку «Казбека», вынул папиросу, закурил. – Вам это не помешает?

Любочка смущённо улыбнулась, открыла круглый замочек крохотной белой сумочки, извлекла оттуда «Беломор».

– А вам это не помешает? – она поднесла папиросу к губам. Максим подал зажигалку.

Они долго сидели молча, пуская колечки дыма и поглядывая вниз с горы на море, где среди разыгравшихся волн пробивалась одна узенькая серебристая полоска от выглядывающей из-за сгущавшихся туч луны.

– Вы не замужем?

– Нет, я живу со старшей сестрой в Москве. Она врач, а я окончила техникум, гордо зовусь экономистом и работаю на заводе.

– Любочка… Мы с вами приняли в море боевое крещение. Дельфины дали мне космический знак… Будьте моей женой!

– Я?! – Люба от неожиданности расхохоталась. Она и всегда была смешливой, но чтобы вот так, сразу, стать женой военного? И поняла: этот красивый юноша – её судьба, это – на всю жизнь.

* * *

Было холодно. Она спешила к маме, кутаясь в пальто и пелену чудесных воспоминаний.

Жила мама с семьёй младшей дочери Даши на Студенческой улице в комнате на первом этаже. Люба вошла в парадное, позвонила. Дверь открыл Славик, муж Даши. И вдруг Люба увидела, что у него глаза чёрные, как угли.

– Проходи, проходи, – Славик, а теперь уже Вячеслав Петрович Коржиков, ныне пенсионер, слыл заядлым рыбаком, любил свою тёщу, всех её сыновей и дочерей купеческих, был молчалив, приветлив. Он попытался пропустить Любочку в комнату.

– Привет, привет, – раздалось из открытой двери напротив. На железной кровати, которая была видна в проеме двери, спиной ко всем сидели и целовались Яшка и Мира Белкины, еврейские соседи четы Коржиковых.

Когда кто-то приходил, они прекращали целоваться, поворачивались к двери, стукались носами и выкрикивали приветствие, и уже через секунду возвращались к прежнему положению. Тридцать лет назад здесь так же целовались тогда ещё молодые Яшкины родители. Время словно остановилось…

В небольшом коридорчике появился Вован Голошаев, сосед из третьей комнаты.

– Во, принесла нелёгкая. Бутылку купила? – На Воване была голубая майка, на плече татуировка – орёл с кинжалом в клюве, а на фоне масляной голубой стены выделялись его длинные красные трусы в зелёный горошек.

– Нет. Забыла купить. А, собственно, что ты у меня всё бутылки выпрашиваешь?

– Да катись ты… – Голошаев плюнул и проскользнул в кухню.

Любочка вошла в комнату.

– Мамочка, здравствуй!

– Любанечка, Любонька моя! – еле слышно проговорила маленькая старушка, сидевшая в углу. У неё были большие голубые глаза; почти прозрачные, они смотрели теперь на мир спокойно, безобидно и, казалось, без волнений. Шёл Любиной маме девяносто первый год.

А когда-то Мария Васильевна, её, Любина, любимая Марима-мушка была строгой, высокой, спину всегда держала прямо, русые волосы заплетала в две тугие косы и узлом укладывала на затылке. Ещё до революции вышла замуж за купца Михаила, который имел скобяные лавки да кабачок в их маленьком городке Ряжске на Рязанщине. Жену Михаил уважал, нарожала она ему семерых детей, слушалась его во всём. Не пререкалась, если непослушного Васеньку да смешливого Павлушку муж ставил в угол на горох на целый день за любую малую провинность. А девок – Анну старшую, Александру, Любаню да младшенькую Дашу очень любил, баловал, покупал им разных смешных игрушечных обезьянок, медвежат. Кукол в их доме целых пять было. Мамочка шила всем куклам платья, а одна, в розовом капоре, уже много лет жила без обновок. Вот и в нынешний Любин приход сидела эта кукла на верхней полке этажерки и смотрела на всех с грустью и печалью. Так же, как семьдесят лет назад, когда осталась кукла одна, без хозяйки, их сестрёнки Ниночки, которая умерла во младенчестве. А мамочка словно вложила в эту куклу все свои воспоминания, всю скорбь о дочке на долгие-долгие десятилетия, и никогда с куклой не расставалась.

Любочка распаковала сумки, достала салатики да пирожные, сняла своё габардиновое пальто и уселась рядом с мамой.

– Дарья на работе задерживается, а я вот одна сижу, – проговорила Мария Васильевна.

– Ничего, мамочка, я её дождусь, – Люба взяла из немецкого серванта старинную кузнецовскую тарелочку с незабудками, положила на неё два маленьких пирожных и протянула их маме.

Та стала откусывать лакомство потихонечку, да и не откусывать вовсе, а, пожалуй, отщипывать дёснами, – ведь зубов у неё давно не было.

– Ой, как вкусно, Любочка, – она взяла Любу за руку. – Что это у тебя рука дрожит, случилось что? Да и пришла ты поздно.

– Да нет, мамочка, просто сегодня случайно встретила… – она вздохнула, проглотила слюну.

Мария Васильевна вся напряглась и вдруг чего-то испугалась.

– Кого?

– Максима.

– И что же?.. Господи, сорок лет прошло. Он жив? – как-то почти гневно произнесла Мария Васильевна, и словно почувствовав что-то, вскрикнула:

– Не вздумай, не вздумай простить ему всё.

– А что, собственно, мамочка, прощать? Ведь и Серёжи уже более десяти лет нет. И всё забылось.

– Забылось?! Как Серёженьку, больного, слабого, лечили, ставили на ноги, как копейки считали? А он, муж-то твой, сбежал, чего испугался-то? А ведь это был его ребёнок! Предал он вас, предал. А ты всё забыла, – вдруг она тяжело задышала. Пирожное из её маленькой, сморщенной руки упало на пол. Люба, испугавшись, схватила валидол с тумбочки, положила его маме под язык.

– Слышишь, никогда, никогда не смей его прощать!

– Хорошо, хорошо, – но думала она сейчас о том, что всё бы бросила и убежала к Максиму, чтобы опять окунуться в эту пучину любви, забыть обиды, страдания, безденежье…

Прервала Любины размышления вошедшая в комнату её сестра Даша.

– Любочка, рада тебя видеть, – сказала она, поцеловав Любу, и тут же бросилась к сидевшей в углу побледневшей Марии Васильевне.

– Мамочка, что, что с тобой?

– Всё хорошо, всё нормально, – Мария Васильевна заговорщически посмотрела на Любу, прижав к губам палец.

– Я уж пойду. Ты прости меня, а то Сеня будет волноваться. Темнеет уже, – обратилась Люба к сестре.

– А чай? А по рюмочке?!

– Ну, если по маленькой…

Вошёл Славик. Достал из серванта бутылочку кагора, рюмки. Дарья открыла стоявший у двери холодильник, вынула тонко нарезанную сырокопчёную колбасу и холодец, постелила белоснежную скатерть, расставила тарелки. Все присели к столу.

– Ну, твоё здоровье, мамочка!

– Спасибо, родные вы мои! – по щеке Марии Васильевны скатилась слеза.

* * *

Люба возвращалась домой, и опять думала, и опять вспоминала то счастье, завернутое в обёртку боли и страданий.

День свадьбы. Максим несёт невесту на руках. Рядом идут две подружки. В его петлице и на её фате по белой веточке сирени. Шаг, два, десять, вот и поворот, и Арбат, и второй этаж, и его огромная квартира, и ходики на стене, и портрет его бабушки – красавицы в кружевах, в прошлом графини. Стол, уставленный яствами, приготовленными старшей сестрой Любы Аннушкой. На стульях восседают Любины братья Пашенька и Вася, которые живут и учатся в Москве на инженеров. Дашенька, маленькая, осталась дома с няней. А мама приехала и привезла старинную икону Николая Чудотворца.

– Дорогие мои Любочка и Максим! Благославляю вас. Я хочу, чтобы жили вы долго и счастливо в радости и трудах, чтобы были у вас дети, много детей.

Они подходят к Марии Васильевне, наклоняют головы, целуют икону, мамочка обнимает их.

За столом Софья Петровна, мать Максима, и Георгий, брат. Георгий с каким-то нескрываемым волнением смотрит на Любу.

– Горько, горько! – Максим целует невесту. Она околдована его взглядом, его объятьями. Ещё она помнит, как кольцо с руки Максима упало в старинный зелёный фужер. И он сказал: «К счастью». Выпил залпом шампанское, достал кольцо, надел на палец. Взял Любочку на руки, и они закружились в вальсе по комнате…

* * *

Было темно и жутко, лишь в конце улицы горел одинокий фонарь, тень от него узкой стрельчатой полоской прорезала снег на мостовой. Люба быстро шла в сторону дома, реально ощущая свою вину за всё содеянное. «А, собственно, в чём я виновата? В измене? Нет. В мыслях, в желании уйти от Семёна? Да…»

Вдруг она споткнулась и сильно подвернула ногу. Идти дальше не смогла. Холод пробирался под воротник, ветер поднялся страшный. Боль в ноге усиливалась. Люба услышала шум проезжающей машины, попыталась поднять руку. «Жигули»-«копейка» (Люба знала эту модель) остановились и сдали назад. Из машины вышел высокий парень.

– Что с вами?

– Нога…

– Давайте я вас отвезу в травмпункт, – парень попытался её поднять.

Люба вскрикнула от боли

– Может быть, не нужно?

– Кажется, просто необходимо.

Он помог ей сесть на заднее сидение. Доехали до травмпункта, Любе сделали рентген: оказался вывих лодыжки. Старенький доктор в очках лихо вправил сустав, зафиксировал его бинтами. Боль постепенно уходила.

– Ну, радуйтесь, милочка, отделались лёгким испугом.

* * *

Сеня стоял у двери парадного уже два часа. Он продрог, старая куртка на ватине грела плохо, но Сеня не хотел возвращаться, чтобы надеть дублёнку. Ждал и ждал, то выбегал на улицу, то снова шёл к дому. Выкурил уже полпачки сигарет, но Любы не было. Он понимал: с ней что-то случилось, но думать о худшем не хотел. Неожиданно тягостную тишину прорезал шум приближающегося автомобиля.

У парадного было темно, но Семён всё же различил фигуру мужчины, который наклонился, чтобы помочь. Из машины, осторожно ступая и хромая, вышла Люба.

– Ты давно ждёшь меня? – как-то виновато проговорила она.

– Сбился в мыслях и времени… Что-то с Марией Васильевной?

– Нет-нет. Всё в порядке. Ногу подвернула, чуть-чуть не дойдя до дома. Слава Богу, остановилась рядом машина. Вот молодой человек отвёз меня в больницу. Оказался вывих.

– Спасибо. Огромное спасибо! – Сеня пожал юноше руку.

Они поднялись по шатким деревянным ступенькам, вошли в квартиру.

В комнате на столе стояли чашки, вода в чайнике давно остыла, сыр и колбаса заветрились. Фантики её любимых конфет «Маска» сверкали под световыми потоками люстры.

– Есть будешь?

– Нет, устала, да и нога болит.

Ночью Люба долго ворочалась в постели, не спал и Сеня. Он почему-то вспоминал всю их жизнь. Вот Люба мчится на велосипеде, а он идёт по тротуару. Велосипедистка резко тормозит и останавливается. Проколото колесо. Сеня приближается к ней, пытается помочь.

– Семён.

– Любовь.

Он предлагает донести тяжёлую сумку Любы. Люба везёт велосипед. Подходят к старому деревянному дому.

– Спасибо, что проводили.

Сеня смотрит в Любины глаза, ловит во взгляде какую-то щемящую тоску, боль. «А сами глаза – зелёные», – замечает Сеня.

– Может быть, чаю?

Он, удивляясь её храбрости, соглашается.

Потом они пьют чай, курят и говорят. Говорят до утра. О Сениной погибшей семье, о Любином муже, который испугался болезни сына и исчез, а они с матерью мальчика подняли; о том, что, увы, став взрослым, притрастился к спиртному. Ему, как инвалиду детства, дали комнату. И живёт он неподалёку, на соседней улице Плотницкой.

Были и голод, и лишения, но помогали братья и сёстры.

В ту ночь Сеня остался у Любы навсегда. Была ли это любовь – он не знал, но одиночество его и её ушло. Вместе завтракали. Он уходил в кузнечный цех, а она на площадь – торговать мороженым. Вечером, когда возвращались, выпивали по рюмочке кагора, ужинали, читали вслух рассказы Чехова, Толстого.

Пришлось мириться с еженедельными набегами Серёжи, Любиного сына, с его запоями, пьяными дебошами, с его безденежьем, странными вывертами, и даже – с его даром художника.

Часто Люба после работы забегала в дом к Серёже, чтобы убрать его комнату, сварить суп, поджарить котлеты. Однажды Сеня напросился пойти вместе с ней. Напротив железнодорожных путей стоял маленький домик, в палисаднике перед ним цвела удивительной красоты персидская сирень. Они открыли калитку, вошли. Их поприветствовала худенькая востроглазая женщина в чёрном платочке, соседка Сергея по дому.

– Ой, Любочка, он опять пьёт, – прошептала на ухо.

В комнате Сергея на полу валялись бутылки из-под водки, жестянки из-под кильки. Тяжело пахло кислой капустой и рыбой. Перед открытым окном, придерживая руками огромный лист бумаги, пришпиленный к картону, сидел Сергей. И, несмотря на сильное опьянение, он, не отрываясь, продолжал работать. На картине, словно пробравшись в комнату из сада, цвела сирень. На её ветвях сидели два маленьких воробышка, не коричневых, а чёрных.

– У-у-у… Пришла со своим прихвостнем! Убирайся, убирайся, – прохрипел живописец, не вставая с места.

– Ты иди, Сеня, а я останусь.

Семён развернулся к двери. И вдруг замер. Он увидел прислонённые к стене картины: полыхающее солнце, бескрайнее море, холодный снег на ветвях елей, толстая старуха с вёдрами у колодца, и – Люба, его Люба-красавица, а рядом какой-то бесовского вида человек в погонах и с рогами.

– Ну, чего вылупился? Гляди-гляди, это твой соперник, батя мой, – Сергей зловеще захохотал.

Сеня торопливо попрощался. Когда пришёл домой, налил рюмку водки и подумал: «Поздно я тебя встретил, Любаня. Мог бы помочь сына воспитать. Вон как отца возненавидел, а ведь и прав. Предал, предал вас, и даже не вспомнил».

Через час прибежала соседка Сергея, баба Наташа.

– Беги, беги, Семёнушка, к нам. Кажись, Серёга помер. Выпил при Любе стакан водки. Она в комнате прибирала, пошла мусор выносить. Вернулась, а Серёжа синий на полу лежит. Любе и самой плохо. «Скорую» вызвали, а я – к тебе.

Через три дня похоронили Сергея на Николо-Архангельском кладбище. Прощаться приехали Любины братья да сёстры, ее подруга по Реутову, закадычная. Поплакали, портрет на журнальный столик поставили. И стали жить чуть спокойнее после стольких лет страданий. Правда, Семён потихоньку начал и сам попивать. Из кузнечного ушёл. Кормилицей стала Любаша. А он ждал её, встречал после работы у станции, ходил в магазин, стирал бельё, которое она потом гладила и ровными стопочками раскладывала на полках в шифоньере.

* * *

Под утро мысли стали куда-то уплывать, и Семён заснул.

Весь следующий день они провели вместе, читали рассказ Ивана Бунина «Антоновские яблоки». Приготовили очень вкусный ужин: Семён – борщ, Люба – котлеты. Сели за стол, достали бутылку кагора. Выпили. Семён подошёл к Любе и поцеловал её.

– Любанечка, что-то всё-таки вчера произошло.

– Да нет, Сенечка, всё как прежде.

– А что это значит – «как прежде»?

– Да ничего и не было.

Он больше расспрашивать не стал. Но почему-то ныло сердце. Ему казалось, что Любу у него может отнять Максим. Неужели они встретились?

Утром, несмотря на боль в ноге, Люба решила пойти на работу. Надела пальто с каракулевым воротником и плотную вязаную шапочку.

– Может, ещё дома побудешь? – с волнением спросил Сеня.

– Нет-нет, Сенечка, пойду, а то мороженое растает.

– Да где растает, на улице градусов тридцать, никто и покупать его не будет!

– Мальчишки, мои дружки, после школы прибегут, а меня нет.

* * *

На площади за вокзалом народу почти не было. Лишь Светка торговала жареными пирожками собственного приготовления. Люба зашла на базу.

– Чего-то тебя вчера не видел? – спросил заведующий складом Тимофей.

– Да ногу подвернула.

– Вот, держи свою карету-тележку. А мороженое в левом холодильнике.

Люба достала брикеты с мороженым, аккуратно уложила, выкатила тележку, встала у стены магазина. Надела белый фартук, зелёные обрезанные перчатки, вытащила из сумки тарелочку под мелочь.

В два часа дня прибежали Валечка, Ромка и Стасик.

– Привет, тётя Люба! Нам по два вафельных стаканчика.

– Это в такой-то мороз? Не много ли будет?

– А вы вчера не приходили. Болели? Вот мы вам выручку за вчерашний день и восполняем.

Люба достала стаканчики. Кончики пальцев на морозе покраснели. Подошла Света, принесла горячий пирожок. Люба поблагодарила, но есть не захотела.

Вечером, когда вернулась домой, почувствовала жар. Сеня укутал её в одеяло, принёс чаю с мёдом, малинового варенья в розеточке. Жар становился всё сильнее. Померила температуру. Тридцать девять. Семён развёл уксус водой, натёр её тело. Температура спала, а потом опять скакнула в самый верх. Ночью Люба стала бредить и всё говорила, порой кричала: «Максим, Максим, я всю жизнь… Люблю, люблю!.. Сеня, где ты, ты держись, не сорвись!.. Сеня…»

Семён понял, что в тот день, когда она подвернула ногу, видимо, где-то встретила Максима. И сейчас не простуда вовсе, а нервный шок.

Семён так и просидел на стуле рядом с Любой почти всё время, что она болела. Через несколько дней Люба пришла в себя. Открыла глаза и позвала:

– Сеня… Сеня!

Семён подошёл, сел на краешек кровати.

– Что, Любанечка моя?

– Сенечка, дорогой ты мой, я тебе тогда ничего не сказала. А всю ночь ворочалась – думу думала. Встретила я на Арбате Максима, в ресторан он меня позвал, часик с ним посидели. И я вдруг поняла, что хочу к нему, жизнь дожить с ним хочу…

Семён побледнел, он молча теребил кончиками пальцев пуговицу на рубашке.

– Ночью мне в полубреду сон приснился: будто я иду по тропинке, что на краю скалы, внизу море, волны. Максим на песочке, у моря, и манит меня к себе рукой. Я уже решилась прыгнуть в бездну. Вдруг ты – за моей спиной, обнял меня, а тропинка шире, шире делается. И мы идём с тобой вдвоём. Только я какая-то скукоженная, жёлтая. А ты говоришь: «Ничего, ничего, Любушка, возьми веточку сирени, подыши, и всё будет хорошо». А веточка из сада Сергея. Проснулась и поняла, что люблю только тебя, друг ты мне. И одиночество, и болезни не страшны. Вдвоём мы сильные. Незатейливой жизни нашей кузнецы, Сенечка!

Сеня наклонился, поцеловал её в лоб, в щёки и его скупая мужская слеза соединилась с её женскими слезами.

* * *

А потом были годы покоя и мира, обыкновенных человеческих радостей: поездки к маме, сёстрам и братьям Любы; празднование Масленицы у них в Реутове; Рождество – у старшей Нюры; дни рождения близких, которым они дарили картины Сергея, ставшие такими популярными и дорогими: творчество его оценили в художественных кругах. Восьмидесятилетие брата Василия, похороны Паши и его жены Насти…

Дни уходили, унося за собою годы. А они старились.

Пришла в их дом новая беда. Люба заболела. «Ваша болезнь очень коварная», – говорили врачи. Люба и Сеня решили продать две лучшие картины Сергея: «Солнце» и «Море». Купили дорогие лекарства. А картину «Сирень» оставили себе. Семён не боялся этой самой онкологии: подкладывал пелёнки, по часам давал Любе лекарства, варил бульоны, читал про весну, про осень стихи их земляка Сергея Есенина, стирал простыни и рубашки. И любил… Он был всегда рядом со своей Любанечкой.

В последний день, перед уходом в светлые миры, Люба попросила:

– Сенечка, давай споём нашу любимую.

– Сейчас, Любочка!

Он надел голубую рубашку, что подарила она ему в прошлый День Победы, поставил на стул подносик с двумя стопочками кагора, присел рядом. И два голоса – её, дрожащий и слабенький, и его, негромкий, но басистый, – слились в одну удивительную мелодию романса:

Выхожу один я на дорогу,

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит…


– Сенечка, мне не страшно. Я с тобой, хоть и улечу… А ты не плачь…

* * *

Любу хоронили в середине мая. Цвела сирень, и все несли к гробу именно её. Когда двинулись от дома к Николо-Архангельскому кладбищу, море бело-розовых, сиреневых и фиолетовых букетов окутало всю процессию. Вдруг где-то совсем рядом запел соловей. Сеня замедлил шаг. Эту песню они всегда слушали с Любой, открывая окно в сад в тёплые майские и июньские вечера.

– Кого хоронят? – он поднял глаза. Перед ним стоял полковник. Это был Максим. Его хрипловатый голос, словно острие ножа, резанул по всему телу Семёна.

– Мою Любанечку…

– …И мою Любавушку. Прости, Семён, она не хотела, чтобы я искал её, а я нашёл, но слишком поздно.

Снег падал и падал…

Подняться наверх