Читать книгу Пик коммунизма - - Страница 3

Часть I. СОЛНЕЧНЫЙ ВЕТЕР
Глава 2. Место рождения – техникум

Оглавление

Запись в паспорте

Когда мне исполнилось 16 лет, я получил свой первый "серпастый-молоткастый", советский паспорт. В графе «национальность» стояло: «немец», а в строке "место рождения" этого замечательного паспорта значилось: "Кокинский совхоз-техникум". Эта запись долгие годы сбивала с толку, а порой и наполняла подозрениями бдительных начальников канцелярий и отделов кадров. – Да, соглашался я, – запись и впрямь курьезная, но в то время в Кокино еще не было официальных названий улиц, село Кокино ассоциировалось с сельхозтехникумом, а сам техникум был уникальным явлением, отдельным событием в жизни страны и в жизни каждого из нас. Все что происходило в Кокино, включая рождение детей, происходило в сфере славы и ответственности Кокинского сельскохозяйственного орденоносного совхоза-техникума: отсюда и запись.

– Ну и как тебя, немца, угораздило родиться в этом совхозном раю? – ерничали начальники.

– Но ведь я же русский немец, – объяснял я им, бестолковым, и не желая показаться идиотами, они кивали, принимая мое объяснение.

Но черт с ним, с начальством – не для него пишутся эти строки. Они пишутся для того, чтобы попытаться ответить на поставленные здесь вопросы – о Родине, об истоках патриотизма, о любви к Отечеству, о ненависти к врагам своей страны. И без рассказа о кокинском техникуме и его легендарном директоре Петре Рылько здесь никак не обойтись.

Эпоха бурь

Кокинский сельхозтехникум пятидесятых-семидесятых годов представлял собой уникальное и яркое явление в образовательной системе тогдашнего Советского Союза. Кокинскому техникуму следует пропеть отдельную песнь, ибо теперь, с высоты времен уже отчетливо видно, что был этот техникум не просто замечательным примером реализации идеи среднего специального образования на селе, но и неким солнечным мигом в хмуром и суровом походе страны к неведомому светлому будущему – к эпохе мечты, путь к которой, начиная с семнадцатого года пролегал по сплошным минным полям чудовищных испытаний и потрясений. Эта эпоха бурь породила новую расу «хомо советикус»: смешанное, национально-пестрое племя героев и подлецов, гениев и идиотов, палачей и жертв, романтиков и бандитов, святых и мерзавцев, которых объединяло одно – идея светлого будущего, которое они и строили сообща, не очень-то понимая, что конкретно строят. Но они все равно построили нечто мощное и грозное, и это мощное и грозное называлось СССР, и при всем сложном, многослойном отношении народа к своему жестокому государству и к его кровожадной власти, его продолжало объединять общее чувство уважения к тому что он создал. Ужасающий пройденный путь лишь увеличивал в глазах людей ценность созданного ими продукта. Одни называли этот результат развитым социализмом, другие – преддверием коммунизма, третьи – империей зла, четвертые еще как-нибудь называли, но факт оставался фактом: на людских костях и крови был сначала разрушен до основания старый, а затем заново – на новой крови и новых костях – построен новый мир. Теперь рухнул и он, и на очередной крови и очередных костях будет строиться следующий мир, угрожающие признаки которого уже нависают черными тучами над будущим. На фоне этой надвигающейся темноты каждому прожившему ту, советскую эпоху представляется она сегодня намного светлей, чище и честней, чем была, возможно, на самом деле. В любом случае, тот мир при всей его всеобщей коллективности был для каждого "строителя коммунизма" явлением ярким и очень личным, вместившим и сформировавшим его собственную, конкретную судьбу, со всеми ее взлетами и падениями, удачами, трагедиями и счастливыми полетами над полями одержанных побед. Жизнь и судьба Петра Рылько полностью подтверждают это утверждение.

Жизнь и судьба Петра Рылько настолько переплетены с жизнью и судьбой села Кокино, что по справедливости правильно было бы сегодня, в эпоху тотальных переименований, в том числе и село Кокино переименовать в Рылькокино.

Коммунизьму – быть!

Странное это название – «Кокино», не правда ли? Хотя на самом деле ничего необычного в нем нет. Это имя пришло из старых времен, когда на селе царили помещики. Последнего местного землевладельца звали Николай, по-домашнему – Кока Холаев, и подаренное ему имение так, по-домашнему, и записали в соответствующем реестре: Кокино владенье. Ничем особенным его поместье от сотен других подобных в средней России не отличалось, тем лишь разве, что на соседнем с кокинским холме до революции возвышалось имение другого помещика по фамилии Мартынов. Тогдашняя молва приписывала этому Мартынову прямую родственную связь с убийцей гениального русского поэта Лермонтова. Областные историки до сих пор сомневаются в этом, аргументируя так: «Много чести для вашего кокинского Мартынова. Подумаешь – убил! Всяких разных Мартыновых-то у нас, которые кого-нибудь да убили – пруд пруди». Так что убивал ли на самом деле прадедушка «нашего» Мартынова поэта Лермонтова Михаила Юрьевича, или его застрелил какой-нибудь Мартынов из других мартыновских генеалогий – это, как сказал мне однажды уже знакомый нам носитель фирменных американских джинсов дед Бабьяк, вопрос второстепенный. А вот тот исторический факт, что помещик Холаев хранил зимой соленья подо льдом озера имеет куда большее народохозяйственное значение для кокинского техникума, утверждал Бабьяк, ибо позволяет экономить средства на электрических холодильниках при одновременном повышении качества солений.

– Я уже сообщил директору Рылько об этом факте, – заверил меня дед Бабьяк, – Рылько сказал, что следующей зимой студенты по примеру Холаева будут бить проруби, а меня поставят сторожем на полставки. – "Не то что при Холаеве: у того никто не воровал, и сторож был всего один на всю деревню", – добавил старик и, спохватившись, торопливо поправился: – "Но при коммунизьме жить станет, конечно, еще намного лучше, потому что для сохранения несметно растущего народного хозяйства понадобится несметное же количество сторожей, и все будут при работе на полставки, все будут при деле и некому будет воровать!". И старый Бабьяк завершил свою патриотическую речь убежденным предсказанием:

– А Рылько у нас в Кокине построит коммунизьм раньше всех: вот увидишь, молодой юноша!

И "молодой юноша" действительно успел увидеть осколочек этого доселе никому неведомого светлого мира, рожденного в Кокино великой мечтой и гигантским, многолетним трудом Петра Рылько и его «рабов» (о «рабах» – ниже).

Рылько

Зачастую люди, пережившие даже самые жестокие времена, вспоминают их очень тепло, как самые романтичные, самые счастливые в жизни. Может быть, таково свойство памяти добрых людей: забывать плохое и сохранять хорошее? Или это просто молодость ассоциируется с высоты старости с истинным, однажды дарованным счастьем, которое отпело весенними соловьями, отбушевало летними грозами и исчезло за пологом осенних туманов? Как бы это ни объяснялось, но я заметил: каждый раз, когда директор Кокинского сельскохозяйственного техникума Петр Дмитриевич Рылько вспоминал об одной, конкретной, сентябрьской ночи 1930 года, взор его светлел, державный лик размягчался и всем существом своим уплывал он в ту ночь, когда, по его убеждению, родился кокинский сельскохозяйственный техникум. На бумаге, решением уездных властей, учебное заведение сельскохозяйственного профиля в Выгоничском районе было призвано к жизни несколько раньше, разумеется, но именно ту ночь в Кокино считал Рылько истинным днем рождения техникума, посмеиваясь над тавтологией этой своей фразы.

Техникум родился в селе Кокино под дырявой крышей развалин бывшего имения помещика Холаева, где четверо комсомольцев-энтузиастов и одна слепая лошадь, прибывшие вечером со станции Выгоничи, коротали первую свою ночь, и укрывшись от дождя в единственном сухом углу руин у костерка, на котором варился кипяток на ужин, вслух мечтали о коммунизме. Монотонно шуршал дождь в мокрых листьях старого помещичьего парка, мелькали тени потревоженных летучих мышей под сводами темного зала, вздыхала слепая лошадь, пытаясь представить себе светлую жизнь при коммунизме, а комсомольцы возбужденно обсуждали с чего и как начинать, какими силами восстанавливать здание, когда объявлять первый набор, какие предметы преподавать и по каким учебникам учить первых студентов. И вдруг Петр Рылько, их двадцатишестилетний директор, произнес нечто невероятное, из ряда вон выходящее, сумасшедшее даже:

– Через десять лет здесь будет лучший в стране техникум, – сказал он, – а через пятьдесят лет здесь будет стоять лучший в стране сельскохозяйственный институт – прекрасный белый дворец посреди цветников и ботанического сада!

Комсомольцы смолкли, и даже лошадь перестала вздыхать. Потом коллеги засмеялись, вслед за ними заржала и старая лошадь: эта шутка всем здорово понравилась (для кого шутка, а для кого и программа всей жизни: через пятьдесят лет институт будет стоять ровно там, где предсказал молодой Петр Рылько). Отсмеявшись, кто-то из ребят вежливо спросил:

– Петро, а ты не сбрендил случайно? Еще и техникума нет в помине, да и неизвестно осилим ли…

– Техникум начнется завтра с утра, а через 50 лет здесь будет стоять институт. Точка! Это я вам твердо обещаю! А теперь всем спать. Путь к институту начинается завтра. Дорога будет трудна. Всем спать!

Первой уснула лошадь. Ей снился коммунизм с могучими конями на полях. Последним сон забрал Петра Рылько. Ему привиделся во сне то ли техникум, то ли институт – нечто светлое и прекрасное, и Рылько догадался: так это же и есть тот самый коммунизм, про который никто ничего толком не знает и даже не представляет, как он выглядит. А он вот какой, оказывается: белый храм в окружении цветов, в кругу золотых полей!

На рассвете слепая лошадь разбудила Рылько: она горячо дунула новоиспеченному директору в ухо и стащила с него шапку, которая пахла овсом; накануне, на станции Выгоничи Рылько при удобном случае зачерпнул в эту шапку зерна и угостил лошадку – первую приданную предстоящему техникуму рабочую силу.

Рылько скомандовал подъем, лошадку запрягли, и день первый в жизни Кокинского сельскохозяйственного техникума начался.

Одновременно начался и подъем самого Кокино и превращение бывшего рядового села, одного из многих сел, затерянных среди лесов, лугов, полей и речных долин западной России, в светлый островок советской действительности. Отсюда обещанное и вожделенное светлое будущее просматривалось почти реально, и вера в это самое светлое будущее приобретала силу спокойной уверенности: нужно работать в полях, петь песни, растить детей – и все будет отлично. Из Кокинского техникума выходили деревенские дети, преобразованные здесь в агрономов, зоотехников и плодоовощеводов, выходили именно с такой вот твердой уверенностью в завтрашнем дне страны.

Я свидетельствую: когда я там жил, над Кокино постоянно сияло солнце. Да, теперь мне так кажется! Солнце сияло над Кокино всегда – даже когда шел дождь, потому что мы все знали: дождь – это здорово, это нужно нашим полям, а над дождем, за облаками все равно живет солнце, которое ждет, когда дожди уплывут, и можно будет снова греть и ласкать, и кормить землю светом и теплом. Озера и реки плескались рыбой, леса исходили грибами, а помидоры в огородах вызревали безо всяких теплиц и парников, толстые, красные и веселые, и лопались сами по себе – от сахарной спелости и от хорошего настроения, которое они передавали нам, своим благодарным смакователям.


Да, институт через полвека состоится. Но сначала был техникум. Первые студенты не столько учились, сколько работали: коммунизм строился «с нуля». Все создавалось заново. Только парк оставался старый – со столетними липами и романтическими дворянскими аллеями. Всякие там верандочки-беседки-ротондочки были, разумеется, давным-давно разорены и брошены энергичным революционным классом на растопку новой жизни. Но парк и без беседок оставался потрясающе хорош. Парком Рылько гордился, как своим собственным детищем, наперекор мнению многочисленных партийных комиссий из города, которые морщились и предлагали свалить этот нерентабельный барский двевостой, сделать из него бревна, а из них на освободившемся месте построить молочную ферму или овчарню. Но Рылько оставался непреклонен, и великолепный парк остался жить: директор совершенно серьезно считал парк главной воспитательной ценностью техникума. Кокинский парк был виден издалека, со всех окрестных холмов, и в его благородной тени, под его вековой защитой хорошо дышалось, и думалось, и училось, и любилось, и мечталось многим поколениям деревенских детей, ставших студентами славного техникума.

В конце тридцатых годов техникум вовсю уже действовал, имел тучное стадо коров и демонстрировал прекрасные показатели на полях. И вдруг – война, срочная эвакуация. На восток уходили единой толпой: студенты, преподаватели с бронью, коровки и лошадки, запряженные в телеги, на которых в далекие вологодские леса увозились драгоценные учебники и учебные пособия. Иногда шли ночами, чтобы не попасть под бомбежку; шли лесами, в обход Москвы, шли неделями. Дошли, наконец, расположились в городке Грязовец и продолжали учиться, понимая, что война когда-нибудь кончится, и работы лишь прибавится, потому что с фронта вернутся не все, а восстанавливать разрушенное хозяйство, лечить израненные поля и кормить страну придется оставшимся в живых. Тянулись бесконечно долгие месяцы, переходящие в годы нетерпеливого ожидания победы, когда время отсчитывалось от одного сообщения совинформбюро до другого. И вот однажды пришло долгожданное сообщение: Брянск от фашистов очищен! Не дожидаясь окончательной победы, Петр Рылько кинулся в свое родное Кокино: посмотреть, что с ним сделала война и что осталось от родного техникума. Я много раз слышал рассказ Петра Дмитриевича о том, как после освобождения Брянщины он шел в Кокино со станции Выгоничи и как у него отказывали ноги перед холмом, с которого уже открывалось Кокино. И как преодолевая слабость в ногах, он взобрался наверх и увидел вдали Кокино… Парк стоял! И тогда он опустился на землю и от избытка чувств заплакал. Каждый раз, когда Рылько вспоминал тот миг, глаза его наполнялись слезами: настолько жгло ему сердце воспоминание о том драгоценном мгновении. А потом Петро побежал. Те же самые ноги, которые только что отказывали ему, несли его вперед как в сапогах-скороходах.

Сам техникум был разорен, конечно, и здания серьезно повреждены, но все это было второстепенно. Главное – парк был жив, а значит и техникум скоро поднимется из руин. Скоро из Грязовца вернулись на постоянное место жительства коровки и учебники, да еще и новые люди приехали – преподаватели, которых пламенный Рылько увлек за собой с вологодчины на волшебную кокинскую землю.

Кипучая энергия Рылько, обнаружившего свое кокинское детище живым, стала воистину вулканической: Кокино стремительно восставало из руин. Помимо энергии и талантов стратега и вождя, роль здесь сыграли и могучие связи Петра Дмитриевича. Уж так получилось, что не все его однокашники большевистского замеса попали под нож тридцатых годов. Грибачев Николай Матвеевич, ученик Петра Дмитриевича времен ШКМ – школы крестьянской молодежи в деревне Мякишево близ поселка Выгоничи – выжил, например, стал официальным придворным поэтом и главным редактором центрального глянцево-политического журнала страны под названием «Советский Союз». Пожилым людям, заставшим эпоху победившего социализма, не нужно напоминать, что означали средства массовой информации в те времена – в первую очередь газета и журнал. Статья официального корреспондента могла стоить головы не то что председателю колхоза, но и секретарю обкома партии (при наличии верховной воли, разумеется). Газета была и рупором, и двигателем, и карающим мечом, и пропуском на Олимп. В те времена не нужны были папарацци, ползающие с фотоаппаратами по анальным отверстиям цивилизации в поисках сенсаций. Сенсации в Советском Союзе делались планомерно и продуманно, и газеты и журналы были их глашатаями, а главные редакторы – лицами, приближенными к жрецам, с большими связями и влиянием (до тех пор, пока в результате придворных интриг они не впадали в немилость сами, и их не выкидывали на свалку, для пущей надежности закидав сверху грязью. Главному редактору «Советского Союза» Грибачеву повезло: он выстоял все отпущенное ему время до конца).

А еще в обойме мощных знакомств Рылько были первые секретари обкомов, министр сельского хозяйства СССР, посол в Чехословакии. С министром, вроде бы, учился он когда-то и дружил с ним закадычно. Понятно, что при таком раскладе знакомств Кокино получало все лучшее, на что падал быстрый и внимательный глаз Петра Рылько: элитных коровок, новейшие трактора, импортную сельхозтехнику, фонды, финансы. Кроме того, большой эстет по природе своей, Рылько был помешан на «зеленой архитектуре», как он ее называл, и на базе столетнего холаевского парка, в его границах, силами преподавателей и учащихся создан был дендропарк с коллекцией редких деревьев и кустарников. Кокино утопало в цветах. У каждой клумбы был свой ответственный преподаватель, который со своей учебной группой обязан был содержать приписанный ему цветник в образцовом порядке. Между группами происходило постоянное соцсоревнование за лучшую красоту на вверенных участках. Все дороги и дорожки были заасфальтированы, бордюры побелены, деревья и кусты пострижены. За пострижку кустов вдоль всех дорожек Кокинской империи ответственность лежала на моем отце. Не только потому, что в силу инженерного образования он имел хороший глаз на прямую линию и заданный угол, но и потому еще, что был педантично-требователен и кристально честен: если кто-то и способен был не спереть великолепные чешские ножницы для обрезки кустов – инструмента, от которого глаза горели даже у овечьих стригалей, то это был только Шенфельд. Рылько эту особенность Шенфельда знал и очень ценил. Он знал также, что чешские ножницы Шенфельд хранит у себя под кроватью и выдает под роспись.

Мама моя, в свою очередь, курировала ансамбль цветочных клумб перед клубом. Там росли и цвели огромные красные канны, которые я по весне, помогая маминой группе детдомовцев (у нее в группе было много детдомовских девочек, которые меня горячо любили и интенсивно тискали, что мне очень нравилось) сажал собственноручно. Парням-студентам я помогал перегружать тяжелые клубни с телеги на носилки. На этих же носилках они меня несли потом до клумбы, где я уже попадал в объятия студенток. Ах, как все это было здорово и, главное, мама моя все это время была где-то рядом, и я слышал ее голос и сильно гордился, что я тут, при ней – самый главный!


Кстати, о клубе. Это был великолепный клуб – двухэтажный, с колоннами и лирой на фронтоне. В сущности, это был настоящий дворец культуры – с широким фойе и огромным актовым залом, увешанным по лепному потолку дорогими люстрами с опаловыми шариками из настоящего лунного камня. Мы, детвора, были абсолютно уверены, что эти камни действительно с луны, где «Рылёк" имеет мощный блат у царя лунатиков. Зал и балкон уставлены были рядами бордовых бархатных кресел, на втором этаже имелся танцевальный зал с дубовым паркетным полом. Еще были в клубе бильярдная и кинобудка, помещения для оркестра и хранения инструментов, раздевалка для артистов и большущая сцена с хорошо звучащим роялем и темно-красным занавесом высотой метров семь. Занавес этот бесшумно раздвигался электромотором, чтобы явить восторженным зрителям то огромный киноэкран, то мезансцену спектакля одного из известных театров страны, прибывших в Кокино на гастроли. За раздвинутым занавесом могла обнаружиться известная столичная певица или гипнотизер, мог открыться вечер химии, физики, астрономии, организованный преподавателями-энтузиастами, мог начаться первый акт самодеятельного спектакля по пьесе Чехова «Медведь» в исполнении студентов агрофака с преподавателем физкультуры Николаем Петровичем Тягуновым в главной роли. Наконец, мог возникнуть стоголосый и быстроногий ансамбль песни и пляски Кокинского ордена Трудового Красного Знамени совхоза-техникума, не раз срывавший за историю своего существования бешеные овации в Кремлевском дворце съездов и за рубежом. И у этого великолепия был все тот же хозяин – директор техникума и творец Кокино по имени Петр Рылько.

Если бы не могучие московские покровители, то Рылько давно порвали бы в клочья стаи завистников районного и областного масштаба, утверждавшие, что никакими такими особыми достоинствами Рылько не обладает и накакой особой роли сам по себе не играет. Мол, это все его связи работают, а сам он – самый настоящий авторитарный сатрап, который ставит себя выше партии, поскольку партийная организация техникума имеет лишь второстепенный голос за столом решений. Ну что тут скажешь? Лично я готов утверждать: тысячу раз да здравствует авторитарность, если за ней стоят ум, преданность делу, честность и святое горение в душе «сатрапа», направленные на созидание, а не на разрушение. Все это было у Рылько. Именно поэтому удалось ему создать в Кокино и несколько десятилетий демонстрировать сказку о коммунизме – о том коммунизме, который должен быть, а не о том, к которому, «не зная броду» звали большевики с их вооруженными отрядами палачей, внимательно следящими за отклоняющимися от курса.

При всех его больших московских связях, местные мыши грызли Рылько постоянно. Болезненно ревновал к славе и возможностям Рылько первый секретарь райкома партии, который попортил директору техникума миллиард нервных окончаний своими глупыми партийными требованиями, ультиматумами, шантажами и «принципиальными обращениями по инстанции». Какие-то проверяющие постоянно являлись пересчитывать бидоны с молоком и ящики с яблоками, чтобы найти компромат. И находили, конечно, по мелочи: в каком реальном хозяйстве не бывает нарушений? Не туда бумажку подшили – вот тебе уже и нарушение. Квитанция затерялась – при желании и в криминале уличить можно. Проверяльщики копались везде – от бухгалтерии до навоза. Про навоз Рылько рассказывал нам сам: якобы ранним утром застал он однажды с лопатой в руках одного из проверяющих, Гаврилова, у себя за сараем на навозной куче (семья Рылько держала свою корову). – «Вы здесь ищете деньги, которые я спрятал от партконтроля?», – спросил его Рылько. Гаврилов очень смутился и объяснил, что копает навозных червей. «Ха-ха», – не поверил ему Рылько. Но мы, пацаны, отлично знали, что Гаврилов не соврал: он каждый день ходил на Волосовку ловить пескарей – мы его там видели своими глазами. Нашел Гаврилов спрятанные от партконтроля деньги или нет – неизвестно, но то, что Рылько часто вызывали в район и область и там, «на ковре» больно били "по партийной линии" – это подлинный факт. Его били и били выговорами, но сбить с поста директора никак не могли: слишком уж сильна была над Рылько московская «крыша», и слишком наглядны были успехи техникума. При таких успехах иной руководитель давно бы уже ходил в дважды—, а то и трижды Героях социалистического труда, но Рылько не получал ничего: ведь представление должно было поступить снизу. А внизу шипели: «Обойдется. Пусть ему покровители Звезды вешают». Но только те покровители были не совсем нынешние. Те в гораздо большей степени придерживались закона и порядка. Они говорили Петру: «Ты, Петро, насчет представления уже сам похлопочи, а за нами дело не станет, утвердим в два счета». Как же – похлопочи в обход первого секретаря обкома КПСС, которого Рылько, сам того не желая, в анекдотическом виде выставил. Об этом надо рассказать отдельно.

Дело было так: мимо города Брянска тянули на запад из Сибири газопровод «Дружба». Ветка пролегла через поселок Глинищево, отстоящий от Брянска и Кокино на приблизительно одинаковом расстоянии в 12 километров. Первый секретарь области Крахмалев кинулся в Москву просить подключения города к трассе. Но ему там сказали: «Ты что – спятил, партиец? Это же газ для наших социалистических братьев! Какой к черту Брянск? Таких брянсков на пути газопровода сотни, чем твой лучше? Топись дровами пока, на вот тебе разнарядку на дополнительный антрацит и дуй домой – за урожаем картошки следить. Ишь, газу ему захотелось. Газуй домой на собственном газу!». И вернулся Крахмалев, несолоно хлебавши. А после него поехал в столицу Рылько. И вернулся с целой бригадой топографов, проектировщиков и экономистов с арифмометрами. И через два года Кокино было целиком газифицировано! И получилось так, что царь области, орденоносный коммунист Михаил Константинович Крахмалев топился в городе Брянске углем-антрацитом, а бывший трудармеец и враг народа, немец Александр Георгиевич Шенфельд, не имеющий ни орденов, ни медалей, отапливался, жарил яичницу и принимал горячую ванну в поселке Кокино с использованием природного газа. Это ли не обида? Это ли не оскорбление всех партийных чувств? И после такого оскорбления – выдвинуть Рылько на Героя? «Да чтоб я сдох!», – называется такая клятва в народе.

Михаил Константинович Крахмалев умер в 1977 году с четырьмя орденами Ленина на груди и торжественно, под салют похоронен в городе Брянске. Убежден, что ордена эти подпитаны были и кокинской славой. Для сравнения: на тот момент, когда хоронили Крахмалева, у Рылько орденов не было вообще – одни лишь выговоры да постановки на вид. Но ведь и не наград ради бился за техникум и за Кокино Петр Рылько. Само Кокино было ему главной наградой! Тем не менее, орден Ленина и золотую звезду Героя Петр Дмитриевич Рылько все же получит в самом конце жизни, после того, как выстроит новое, невиданное по великолепию и беспрецедентное по оснащенности здание техникума. Этот учебно-лабораторно-производственный комплекс – с отдельным актовым залом, соединенным с основным зданием хрустально сверкающим, стеклянным переходом и с громадным цветниковым ансамблем перед главным входом, достойным Версаля, – стал лебединой песней Петра Рылько, высшей точкой его созидательного творчества. И для рождения этого чуда тоже потребовался подвиг упорства.

Двадцать типовых проектов – один другого лучше предложили Рылько на выбор московские друзья его: строй, Петро! Но Рылько с негодованием отверг все: «Нет, такое уже есть. У нас учатся представители пятидесяти стран мира. Я хочу, чтобы весь мир увидел чудо советской системы образования, которая не просто готовит отличных специалистов, но и воспитывает поэтов своей земли, ее художников, ее певцов! Проект должен быть уникальным, неповторимым, захватывающим дух!». «Ну ты и наглец!», – восхитились в Кремле и дали отмашку в сторону Минфина: «Пусть будет ему уникальный, пусть будет ему неповторимый, такой, чтобы дух захватывало! Хоть тут Америку перегоним, у которой с великим духом слабовато: один лишь душок вонючий исходит…». И новый дворец, новый храм труда и науки состоялся! Описывать его нет смысла: слов все равно не хватит. Имеющий глаза да увидит. За это творение Рылько и получил свой первый и последний орден и звезду Героя. Это был апофеоз, это была высшая точка великого жизненного пути директора и педагога, создателя и на протяжении 50 лет бессменного руководителя Кокинского сельскохозяйственного техникума – Петра Рылько.

Но это был и последний шаг творца, последний взмах кисти художника-эстета перед самым драматичным актом кокинской истории: превращением техникума в институт.

Когда жемчужина – новый корпус техникума – родилась, и Рылько стоял перед ней, реальной и прекрасной, сняв шляпу перед своим собственным творением, он из высшей точки своей жизни, ослепленный собственным достижением и связанный обещанием, данным им трем своим коллегам и одной слепой лошади сентябрьской ночью 1930-го года, сделал страшную, непоправимую ошибку: убедил руководство страны преобразовать техникум в институт. Правительство не хотело, партия упиралась, все разумные люди кричали ему: «Остановись, одумайся, не убивай сотворенное тобой чудо!», но Рылько оставался непреклонен: «Я пообещал!».

– Кому? Лошади? Так подохла уже та лошадь! – умоляли его люди вокруг, – и коллег твоих уже нет в живых: забудь, Петр Дмитриевич, о своем романтическом обещании, смотри в день сегодняшний, смотри в день завтрашний…».

– День завтрашний – это институт и есть, – упрямо настаивал Рылько: – я мечтал об этом пятьдесят лет!

– Петро, во всех трех соседних областях – Курской, Орловской, Смоленской – уже лепят специалистов сельского хозяйства с высшим образованием, которые работают потом железнодорожниками, электриками и забойщиками скота: где угодно, только не на селе. Так зачем они нам такие, никому не нужные специалисты в еще большем количестве, да еще и с этикеткой "сделано в Кокино"? Ведь они очень дорого обходятся государству, а отдачи от них – с гулькин хрен. Отступись, Петро, забудь свою глупую мечту: лучшего чем ты создал сотворить уже невозможно – можно только всё испортить! Но Рылько лишь свирепел от этих дружеских увещеваний и твердил одно: «Хочу! Надо! Обещал! Слово сдержу!».


В министерстве Высшего и Среднего специального образования хватались за голову: «Еще один институт? Не позволим! От имеющихся воем! Ни за что!». Ревущим медведем вздыбилось и министерство сельского хозяйства, и ревел этот медведь не только с дымящимся калькулятором в когтистых властных лапах, но и на тему «Да он же окончательно спятил, этот старый Рылько! Создал бриллиант планетарного масштаба в лице своего техникума и хочет теперь сделать из него занюханный провинциальный ВУЗ – рассадник интриг и высосанных из пальца диссертаций? Да отправьте же вы сначала этого Рылько к психиатру на освидетельствование, может, там вся проблема и разрешится…».

Но для того и рождаются Петры Великие на земле, чтобы совершать несовершаемое. Петр Дмитриевич Рылько, патриарх, сокрушил все препятствия и на сей раз, и в 1980 году вышел Указ правительства, преобразовавший техникум в институт. Все! Рылько достиг своей сумасшедшей цели. Слепая лошать восхищенно качала бы головой, если бы ее оживили. Но восхищенно качать головой оставалось теперь одному лишь Рылько. И то недолго. Качать головой он продолжал, правда, до самого конца жизни, но уже иначе: сначала от удивления, а потом от горя. Ангел, который вел его восемьдесят лет по славному пути, оглянулся на него и обернулся вдруг чертом. И черт этот рявкнул: «Ты свое дело сделал, Петро, теперь отваливай! Пришло наше время, время чертей…». (И время чертей действительно было уже на подходе).

Первый удар судьбы состоял в том, что ректором Рылько не назначили, ведь он не был даже кандидатом наук, а по министерствам между тем околачивались безвестные партийные доктора наук с толстыми диссертациями и ректорскими амбициями, и имя им было – легион, что на нормальный русский язык переводится: «их было везде как осенней грязи». Вся эта псевдонаучная высокпартийная публика, зараженная вирусом царения, заинтересовалась вдруг возникновением новой ректорской вакансии под названием «Брянский сельхозинститут» и ринулась бешено интриговать на столичном уровне. О кандидатуре самого Петра Рылько речь даже не зашла. В конце концов, нового ректора для Кокино назначили из драгоценных резервов ЦК КПСС и послали на Брянщину сеять в новых аудиториях… шелуху от семечек. А Рылько остался не у дел, и заступиться за него было уже некому: старые друзья стремительно уходили в земную песчаную твердь, а с остающихся собственный песок уже сыпался ручьями. На пороге новых времён приплясывали от нетерпения ускорение и гласность, катафалки с верными ленинцами с нарастающей частотой осваивали последний путь к почетной кремлевской стене, и воняющий горьким дымом ветер перемен уже теребил красные флаги на флагштоках советской империи – флаги, до спуска которых оставалось совсем уже недолго…

Следующим жутким откровением для Рылько явился тот факт, что новому руководству оказалось на Кокино наплевать. Рылько не учел, что ВУЗы, в силу своего особого иерархического устройства обращены помыслами не наружу, на внешний мир, для которого они готовят специалистов, но внутрь, на самих себя, и целиком сосредоточены на карьерах, должностях и интригах – на всем том, что в институтском мире обозначается громким термином «наука».

Это раньше мы говорили «Кокино», а подразумевали «Техникум», и наоборот, а теперь времена настали другие: говоря «Кокино», подразумевалось «поселок Кокино», а говоря «Институт» подразумевалось «Ректор», «партком», «ордер на квартиру», «талон на докторскую колбасу»: каждый подразумевал свое. И стричь кусты, сажать и поливать цветы, белить бордюры и заботиться о дорожках в парке стало некому: это ведь лишь «сатрап» Рылько мог себе такое позволить, распоряжаясь «безропотной подневольной массой своих рабов». Кое-кто из этой самой «подневольной массы рабов», соблазненный доппайком докторской колбасы из ректорского буфета и присягнувший на верность этому доппайку, принялся публично вспоминать, как «сатрапничал» тут в Кокино барин Рылько, который «врагов народа себе набрал – вот те и пахали на него: пикнуть никто не смел!».

Поскольку подобного рода речи представляли собой камешки в том числе и в наш, Шенфельдов огород, то в этом месте своего повествования я считаю необходимым отвлечься немного, чтобы кое-что пояснить на эту тему.

"Рабы"

Петр Рылько был коммунистом: убежденным и азартным, что называется – «преданным идеям революции». Но он был при этом и умным коммунистом, образованным и честным. Когда Партия расстреливала его друзей, как врагов народа, Рылько в их преступления не верил. Он верил в коммунизм, но не очень верил Партии, вернее, отдельным ее представителям, хотя об этом предпочитал помалкивать, понимая, что колеса истории он единолично даже не пошелохнет, а детище свое – Кокинский техникум – загубит навеки, если его заберут за длинный язык и тоже расстреляют. Родному брату Рылько повезло меньше: тот где-то что-то на тему «не верю» вякнул. Брата арестовали по обвинению в троцкизме. Тут же оказалось, что он враг народа и пособник империализма. К Петру Рылько прицепились с вопросами, замечал ли он вражескую суть брата и предложили от брата немедленно отречься. Петр ответил, что вражеской сути брата никогда не замечал и отрекаться от него отказался. Ему было жутко: он смотрел в глаза смерти, когда говорил «нет». Ему дали сутки на раздумье. Это были самые страшные сутки в его жизни. Одна половина его кричала ему: «Отрекись! Ты его уже не спасешь, а себя погубишь, и дело свое погубишь». Другая половина кричала: «Если ты отречешься – ты все равно погиб: ты сам себя сгрызешь, ты будешь не человек!». Он балансировал на роковая черте. И он удержался на ней, не перешагнул. Наутро он снова сказал «Нет!». И случилось чудо: его отпустили. На брата это чудо не распространилось: брата расстреляли. Все горе брата, горе его семьи, свое собственное горе, которое нельзя было показывать: все это жгло душу смертной болью и бездонной обидой. Нет, это не был путь к тому коммунизму, о котором с жаром рассказывали ему лично Надежда Крупская и Мария Ульянова. А также его друг, комсомольский вожак Саша Косарев, расстреляный по обвинению в шпионаже. Поэтому в сталинских «врагов народа» Петр Рылько не верил, и к тем «политическим», которые вопреки воле Сталина и Берии выжили и возвращались из Сибири, с рудников, из трудармий и с лесоповалов, Рылько относился с особым состраданием, с пониманием их тяжкой доли и того чудовищного горя, которое пришлось им пережить. И он брал таких людей к себе на работу. Потому брал, в частности, что нигде больше таких людей брать не хотели, боялись.

Случай моих родителей был в этом отношении типичным. Будучи подневольными рабами сталинской трудармии, они под надзором карающих органов направлены были из Сибири в город Брянск, переводчиками в лагерь для военнопленных. Отказаться было невозможно, и родители мои вынуждены были переводить письма пленных немцев на родину, чтобы не дай Бог не вышла на волю какая-нибудь страшная военная тайна о лагерной жизни барака номер восемь или номер двадцать два. В тот же день, когда объявлена была демобилизация по трудармии, мои родители написали заявления об увольнении. Начальник оба заявления порвал и сказал: «Вы еще тут нужны». Они написали новые. Начальник начальника вызвал их к себе и спросил: «Вам что – назад в Сибирь захотелось? До конца дней кедры лобзиком валить? Могу организовать. Идите работать», – и порвал заявления снова. Родители упрямо переписали заявления в третий раз, и приложили к ним газету с опубликованным постановлением о расформировании трудармии и демобилизации трудармейцев. И тогда главный начальник начальников сказал: «Ладно. Валите нахер. Но пожалеете вы об этом горько, я вас предупреждаю. Это я вам обещаю лично. Вы немцами были и остались, и на работу вас не возьмут теперь нигде – даже сторожами. С голоду подохнете: попомните мое слово!», – и подмахнул заявления. Начальник не соврал: более года родителей никуда не брали. Встречали везде с восторгом, восхищались дипломами и квалификацией, а через несколько дней сухо сообщали, не извиняясь: «Место уже занято». Как они пережили этот год – об этом родители мои вспоминать не любили. Я знаю, что они сажали картошку где-то на берегу Болвы (приток Десны) и продавали на толкучке последние вещи. «Добрые люди помогали», – объясняли они мне. Поразительно, но факт: пережив все эти сволочные времена, прожив жизнь в самое страшное и жестокое время, которое только можно себе представить, они продолжали верить в добрых людей. Мало того: они и мне, своему продолжению, настойчиво завещали, что хороших людей на земле больше, чем плохих. Это единственная истина, полученная от них, которая в моем личном опыте не подтвердилась – разве что люди в конце двадцатого века стали другими… Но с этой иллюзией о хороших людях я рос, и тем больнее было мне потом переучиваться, избавляться от нее и врастать в объективную реальность с правильной стороны.

Однако, назад, к истории моих родителей. Однажды мама вспомнила: «Послушай, Саша, Курт Клюге рассказывал, что он с бригадой работал в какой-то деревне на восстановлении сельскохозяйственного техникума. Тут недалеко где-то. То ли Мотино, то ли Котино?». – «Кокино, – поправил ее отец, – да, помню. Он очень директора хвалил, добрый человек, дескать, пленных жалеет: нас чаем с медом напоил и бутербродов с маслом дал с собой». – «Да, правильно. Я тоже помню. Так вот я и подумала: если тот директор такой хороший человек, то он может быть и нас возьмет? Это же техникум. Мы могли бы там преподавать». – «Уж преподавать-то нас точно не возьмут», – усомнился отец, но тем не менее будущие мои родители оделись понарядней во что еще оставалось, взяли свои ленинградские дипломы и отправились на автостанцию узнавать, как добраться до этого самого Кокино. Оказалось, что добираться надо по железной дороге до станции Выгоничи, а оттуда еще семь верст пешим ходом. Куда деваться: пешим так пешим, и родители отправились на станцию Выгоничи.

Рылько взял обоих на работу в тот же вечер. Со следующего дня начиная. Отца это напугало: он не хотел, чтобы через три дня их выгнали. Он рассказал директору все без утайки: об увольнении из лагеря военнопленных и о клятве начальника. Рылько рассказ выслушал, задумался на мгновенье, поблагодарил за информацию и вызвал завхоза Фролова, чтобы тот проводил новых преподавателей в общежитие. Назавтра они приступили к работе. С этого дня наступила для них эпоха счастья. Счастья было так много, что даже я родился от него, чем еще больше это счастье преумножил, как меня заверяли потом всю жизнь мои родители. И я не жалею, что родился, потому что выпало мне родиться не где-нибудь, но в Кокино, на берегах Десны, и познать много добра в той кокинской жизни.

Поэтому, закрывая эту тему о «рыльковских рабах», напрашивается вопрос: надо ли подробно объяснять, кем был для моих родителей, да и для меня тоже Петр Дмитриевич Рылько? Разумеется, он был нашим спасителем. И когда Рылько, имевший привычку работать до глубокой ночи, а порой и до утра, в три ночи звонил нам домой и вызывал отца, то тот бежал бегом и не только не роптал, а рад был возможности сделать для своего директора больше того, что он делал изо дня в день в рамках штатного расписания. И они сидели до петухов в просторном кабинете директора и проектировали новые ансамбли цветочных клумб, или обсуждали конструкцию мостика через речку Волосовку, или еще что-то там рассчитывали, касающееся улучшения Кокино. Это ли имели в виду недоброжелатели и предатели директора Рылько впоследствии, когда называли таких как мой отец «рабами», а самого Рылько – «рабовладельцем»? Но только рабами были сами эти флюгерные холуи. Рабами своей собственной продажности, подлости, мстительной мелочности и расчетливого околоректорского лизоблюдства, хотя и очень дешевого, по цене батона вареной колбасы или звания институтского ассистента. В прошлом была еще такая почетная должность при царях: подаватель ночного горшка. За нее смерды тоже бились смердным боем.

Мой отец не был единственным в техникуме из потерпевших от сталинского режима. Да, все эти люди, спасенные Рылько, были ему благодарны и не плевали ему в спину, как это делали смерды, которым требовательные, беспрекословные методы управления Рылько не нравились. Но благодарность и раболепие не имеют ничего общего. Раболепие как раз типично для подлецов, умеющих быстро перекрашиваться в любой цвет времени и под любой рисунок обоев на хозяйской стене.

Итак, родители мои обрели под сенью Кокино спокойную и счастливую обитель после всех жизненных невзгод. Никто им не угрожал больше, никто их не шантажировал. Угроза энкавэдэшного начальника не сработала. Прошло много лет. Умер Сталин, расстреляли Берию, российских немцев сняли со спецуча в МГБ. Уже полетел первый спутник и распахали целину, и вот однажды, случайно, что называется – «к слову» – рассказал Рылько такую вещь: в конце сороковых и начале пятидесятых годов ему еженедельно звонили, оказывается, из органов и требовали, чтобы он уволил к чертовой матери «этих твоих немцев, которых ты взял, не предупредив нас». И каждый раз Рылько заверял чекистского куратора, что он уже готовит приказ на увольнение. Но каждый раз ему что-то мешало: то мыши официальную печать погрызли и нечем пока приказ скрепить, то все преподаватели на сенокос отправлены, и пусть уж этот Шенфельд отработает напоследок: страда же! То у Шенфельдов ребенок родился (это я!), и под зиму выгонять их с ребенком на мороз негуманно: партия этого не одобрит. – «А вот по весне – обязательно! И духу их здесь не будет!». Так продолжалось несколько лет подряд. До моих родителей эти грозные «наезды» даже и не доходили. Рылько брал их на себя и гасил, не вынося за пределы своего кабинета. Такой вот был он коммунист – этот Петр Рылько. А ведь слово «коммунист» было и осталось для меня ругательным. Оно чуть лучше, чем «большевик», но все равно пакостное. Но вот в памяти возникает Петр Дмитриевич Рылько. Коммунист чистой воды. И что? А ничего: прекрасный, большой, великой души человек! Как это сочетается? А вот сочетается, как это ни странно. И это лишний раз доказывает, что земля не на трех китах покоится и не только евклидовыми координатами описывается: мир посложней будет.

Так что клейма – штука опасная и неправедная, и лучше ими не пользоваться, чтобы самому в подлецах не оказаться невзначай, коль попадут вдруг клейма эти да в чужие руки. Такой вот маленькой мудрости научил меня пример с Рылько.

А про «наезды» карающих органов на нашу семью Рылько рассказал моим родителям за юбилейным праздничным столом, накрытым мамой в честь двадцатиления нашего – то есть их, моих родителей – появления в Кокино. И вспомнил он это по ассоциации с совершенно другой курьезной историей, связанной с КГБ, настолько забавной, что хочется ее здесь привести тоже.

Лучший друг Геббельса

Это было в начале шестидесятых, когда и Гагарин уже в космос слетать успел, и Хрущов сталинизм развенчал и всю страну кукурузой засеял, когда жизнь в целом вошла в более-менее нормальное русло, а народ задышал, наконец, относительно свободно в ожидании приближающегося коммунизма. И в это, вполне уже мирное время, за Рылько приезжает из города КГБ: забирать! Произошло это средь бела дня. На пороге его кабинета возникла растерянная секретарша Валя Солдатенкова, оттесняемая в сторону товарищами в штатском, и успела лишь сказать: «Тут люди к вам, Петр Дмитриевич…». «Люди» тут же выставили Валю за дверь, предъявили Рылько свои удостоверения сотрудников КГБ и потребовали, чтобы Петр Дмитриевич не шевелился, и чтобы руки его все время оставались на виду. В этой позе, медленно, без резких движений, ему приказали отодвинуться от письменного стола. Один из чекистов держал руку за пазухой, другой сразу же выдвинул нижний боковой ящик справа и полез под бумаги. Нащупал там что-то, вытащил, стоя спиной к Рылько, показал подельнику и сказал: «Есть. Все соответствует».

– Пройдемте с нами, гражданин Рылько, – приказал старший чекист, – Вы задержаны. Рылько вывели из техникума (хорошо, что без наручников, чтобы не сеять панику среди учащихся), посадили в «воронок» и отвезли в Брянское областное управление госбезопасности. Рылько никак не мог сообразить, в чем дело и что за страшный компромат мог обнаружиться в его мирном, директорском письменном столе – компромат, найденный с такой поразительной точностью, как будто чекисты заранее знали, где лежит то, что их интересует. Долго томиться Рылько, однако, не пришлось: к допросу приступили немедленно. Первый заданный ему вопрос звучал так: «Где и при каких обстоятельствах Вы познакомились с Геббельсом?». Сразу после этого вопроса Рылько начал хохотать: он уже все понял. – «Прекратите истерику! Это Вам не поможет!», – услышал он возле уха, и расхохотался еще больше. – «Принесите ему воды», – распорядился дознаватель и строго сказал Петру Дмитриевичу: «Советую Вам успокоиться и рассказать нам всю правду. Сотрудничество со следствием Вам зачтется. Итак, повторяю вопрос: когда и при каких обстоятельствах Вы вошли в контакт с гитлеровским министром, негодяем Геббельсом?». Все еще сотрясаемый приступами хохота, Рылько молчал, пытаясь взять себя в руки, следователь между тем спросил его:

– Вы будете сотрудничать со следствием?

Кое-как наконец успокоившись, Рылько кивнул: «Буду сотрудничать».

– Говорите!

– Все очень просто, – объяснил Рылько, – то была инициатива самого Геббельса, а не моя. Тут вот какая штука: директор театра прислал две контрамарки, и мы поехали вечером на спектакль. С супругой. Вот и все. А после спектакля Геббельс сам вышел к нам в зал поздороваться. После чего мы пошли к нему в уборную, выпили водки и сфотографировались.

– Вы пили и фотографировались с Геббельсом в туалете?

– Нет, в артистической уборной, это не туалет. А после он прислал мне фотографию с дружеской надписью: «Дорогому Петру Дмитриевичу Рылько от Геббельса». Вы не обратили внимания, как здорово Геббельс владеет русским языком? В совершенстве, без единой орфографической ошибки! И русский почерк у него отличный.

– Про почерк – потом. Кто может все это подтвердить? – спросил следователь с каменным лицом, – но предупреждаю Вас сразу: жена – не свидетель!».

– Да он сам, Геббельс, и подтвердит.

– Это не самое подходящее место для шуток, Петр Дмитриевич. Геббельс давно мертв.

– Как же я тогда мог с ним сфотографироваться на память, если он мертв? – съязвил Рылько, – ничего он не мертв, я с ним на днях разговаривал. Они с женой в Кокино за огурцами приезжали.

– Что-о-о?

– Ну да, за огурцами. Ну, еще мяса я им распорядился выписать десять килограмм.

– Геббельсу?

– Ну да, Геббельсу. Правда, актер Зимницкий в этом спектакле сейчас уже не играет, в этом сезоне театр ставит исключительно Островского. И кого Зимницкий там играет – я не знаю. Но то, что он за огурцами в Кокино приезжал – это точно! Могу корешок квитанции предъявить.

Потрясенный следователь долго пытался прочесть потайные мысли геббельсова друга, а потом, не прочтя их, уточнил:

– То есть, другими словами, Вы утверждаете, товарищ Рылько, что на фотографии изображен не сам Геббельс, а наш брянский актер Зимницкий в роли Геббельса?

– Готов под этим утверждением подписаться тридцать три раза.

– Тридцать три не надо, а под показаниями расписаться Вам действительно придется, Петр Дмитриевич. Ну и вот что: Вы свободны пока. Мы проверим Вашу версию, и если Вы сказали правду, то фотография Вам будет возвращена… Почем Вы, кстати, мясо у себя в хозяйстве выписываете? А огурцы?

Вот такие были вежливые чекисты в послесталинское время! Больше по этому вопросу передовой отряд партии Петра Рылько не беспокоил. Фотографию ему, правда, тоже не вернули. А загадку о том, откуда чекисты так точно знали местоположение крамольной фотографии в ящике, о существовании которой сам Рылько давно позабыл, Петр Дмитриевич разгадал в тот миг, когда заведующий клубом Болдырев пришел к нему однажды и сообщил, что обнаружил на мундшуке оркестрового кларнета что-то липкое: возможно, это яд. А еще из резонатора тромбона высыпался песок. Диверсия налицо: кто-то хочет, чтобы при исполнении государственного гимна тромбон сфальшивил. И тогда Рылько осенило: как-то, срочно уезжая в Москву, он попросил Болдырева, поскольку секретарь Валя была в отпуске, подежурить у телефона в его кабинете и скоординировать заезд директоров техникумов на всесоюзную конференцию. И отдал Болдыреву ключи от кабинета. Теперь, прослушав сообщение про яд в кларнете, Рылько кивнул и пообещал Болдыреву: «Меры будут приняты, Андрей Егорович», а затем приблизил лицо к Болдыреву вплотную и заговорщицким тоном, сквозь зубы, не шевеля губами произнес, быстро оглянувшись по сторонам:

– Геббельс передает Вам пламенный партийный привет! Он жив и скоро выйдет с Вами на связь. Вы опознаете его по вопросу: «Вы не находили мою фотографию в нижнем ящике стола?». Ваш ответ: «Ее изъяла госбезопаснось». Повторите!

– И… иза… изваляла гос… опасность… – синея губами, прошептал завклубом и выбежал вон из директорского кабинета, опрокинув стул. Свидетели видели, как он промчался в клуб, где заперся у себя и лихорадочно крутил диск телефона. Через неделю Болдырев уволился по семейным обстоятельствам и исчез из Кокино. Говорили, что он отправился поднимать народную культуру в соседней области.

Последний бой

К тому времени, когда Рылько вышел на свой последний бой за техникум, «рабов» из старой гвардии вокруг него почти уже не оставалось: одни успели загодя умереть с чувством гордости за прекрасный новый техникум, другие беспомощно трясли пенсионными головами, не постигая размеров трагедии, третьи уехали жить к детям и внукам – вон из ветшающего Кокино. Ушли из жизни и мои родители. Оставался еще я, последний «раб», рядом с патриархом Рылько – сущий пацан, хотя и с институтом уже за плечами, и с армией, и с трехлетней командировкой в Африку. Я считал себя последним из могикан кокинского коммунизма и стал добровольным помощником Петра Дмитриевича Рылько в его безнадежной борьбе за исправление собственной ошибки – в его обреченной на поражение борьбе за спасение техникума.

Но это я так говорю – «ошибке». Надо особо подчеркнуть, что Рылько свою ошибку никогда за ошибку открыто не признавал. Более того: он приходил в ярость, если говорили, что создание института явилось ошибкой. Он кричал, что институт – это великолепно, просто структура института не позволяет достигать реальных, «техникумских» производственных показателей, и поэтому параллельно с институтом должен быть восстановлен и техникум в под крышей старого корпуса и в объеме прежних учебных полей и ферм. Идея его состояла в том, чтобы создать в Кокино этакую империю сельскохозяйственного образования: среднего специального с акцентом на сельхозпроизводство и высшего – во славу сельхознауки. Идея казалась ему прекрасной. Он собрал все последние силы, протрубил атаку и кинулся в бой. И получилось так, что в том последнем бою я стоял рядом с ним. Я писал для него письма вождям страны и статьи в газеты, которые мы потом неделями правили и переписывали. Лев Толстой от зависти возненавидел бы нас обоих, наблюдая, как в пятидесятый раз перерабатывается текст того или иного документа. А потом мы ехали с Петром Дмитриевичем в Москву и ходили по высоким коридорам власти. Меня пропускали вслед за Рылько по принципу «мальчик со мной». «Мальчик» представлял собой кокинскую общественность, я выступал, таким образом, в роли народа, поэтому после речей Рылько сановники снисходительно прислушивались и к моему мнению. Кроме того, я был ассистентом. Я разворачивал плакаты с графиками и диаграммами, а Рылько доказывал: «Смотрите: в учебном плане техникума половину времени составляет практика. Следовательно, специалисты выходят из техникума конкретные, не только со знаниями, но и с умениями. Поэтому коровники чистые, парки благоухают, и показатели производства в совхозе-техникуме в три раза превышают показатели в рядовых хозяйствах. Специалисты техникума учатся передовым технологиям, и приходя в хозяйства, переносят их на практику сразу, без долгого «врастания» в дело. Эти молодые специалисты приходят в сельское хозяйство уже готовыми мастерами, в отличие от институтских, которые до сельского хозяйства либо не доходят вовсе, либо являются неумехами, которые лишь путаются у опытных крестьян под ногами. Техникум должен быть восстановлен и существовать рядом, в научно-практическом контакте с институтом!».

Но только знали все это в министерстве и без Рылько. Его аргументация, его цифры и графики скорей раздражали столоначальников, чем впечатляли их. «А раньше ты этого будто не знал?», – спрашивали его, – «А когда мы отбивались от твоего института и доказывали то же самое, что ты нам сейчас талдычишь, то ты нам что говорил? А ничего ты тогда нам не говорил. Ты просто напустил на нас своих кремлевских, и они заставили нас принять решение о преобразовании техникума в институт. Так что ты нам теперь тут цирк шапито не устраивай, Петро!». И Петро рычал в ответ: «Институт нужен! Это было правильное решение! Но с ликвидацией техникума – это была ошибка. Я каюсь! Мы все учимся у практики – в этом и состоит эволюция. Я был прав с институтом, но я был неправ с техникумом! Не ошибается тот, кто ничего не делает. Но посмотрите, что я предлагаю, это же идеальное решение! Институтская наука приобретает в лице техникума живое внедрение ее разработок в практику; да не просто в практику – сразу в производство! Мы создадим уникальный учебно-научно-практический сельскохозяйственно-образовательный комплекс нового уровня, каких еще не бывало! Это – шаг вперед! Это – огромный шаг вперед в выполнении продовольственной программы страны! Так сделаем же его вместе! Создадим прецедент! Пусть Кокино снова прозвучит на всю страну, на весь мир! И затрат-то никаких не надо: корпус старый стоит, общежития стоят, фермы, гаражи – все есть!». Но министерские авторитеты лишь морщились:

– Это лишь яркие лозунги, Петр Дмитриевич. Старый корпус, общежития, гаражи – все это уже занято институтом. Техникум – это образовательная единица: штаты, финансирование. Откуда деньги взять?

– Так ведь совхоз-техникум сам себя прокормить способен! Мы давали больше, чем получали из бюджета!

– Ну, то были разные карманы…

– Страна наша имеет только один единственный карман – народный!

– Ну, это опять демагогия… Петр Дмитриевич, пожалуйста, Вы уважаемый человек, пенсионер республиканского значения, орденоносец, Герой. Примите Вы эту правду и успокойтесь: институт состоялся, Вы сделали великое дело, и этим в истории Кокинского техникума поставлена точка.

– Что ж, тогда я буду обращаться к союзному министру.

– Ваше право. Но предупреждаю: мы Вас не поддержим.

– Спасибо и на этом.

Примерно так кончались наши с Рылько походы по крутым инстанциям. Мне все это напоминало одну известную испанскую историю с ветряными мельницами. В которой меня звали Санчо Панса.

И вот однажды патриарх оставил меня в гостинице «Москва», где его знал каждый полотер, и отправился в Кремль. Туда он меня не взял. Возможно, из-за национальности. Может быть, людей с записью «немец» в паспорте в Кремль не пускают – почем мне знать? Ну да я и не сильно горевал: Рылько меня до того замотал в те дни, что отоспаться в номере «Москвы» мне было милей Кремля с его Царь-пушками. Кроме того, у меня кончался отпуск. Вечером я позвонил внуку Рылько, Петру-младшему, который жил в Москве, сдал ему дежурство по деду и уехал в Брянск. Внук Петя остался следить, чтобы дед по-возможности вовремя ел и не терял документы. А дед упорно ходил по Кремлю и по партийным лабиринтам Старой площади. Прошло две недели. Я начал беспокоиться: не довели ли там, на Олимпе, железобетонные партийцы нашего великого старика до инфаркта. Но вдруг разнесся слух (слухи ведь – кто метафизику изучал – распространяются быстрей звука и света): при институте будет создан новый факультет среднего специального образования, понимай – техникум!

Снова Рылько победил, хотя победа и была неполной, не той, на которую он рассчитывал. Да, в порядке эксперимента техникум как бы возник опять в образе институтского факультета, и сам Рылько получил статус проректора, но жизнь показала, что все это оказалось затеей нежизнеспособной. В лице нового факультета родился хромоногий и рахитичный карлик, сидящий на иждивении у бухгалтерии института, и этим все сказано. И не только этим. Неостепененные преподаватели «техникумовского» факультета, проходящие по дну институтской кадровой сетки, автоматически явили собой и дно институтской иерархии: последние в очереди за квартирами, дачными участками и за все той же докторской колбасой – валютной единицей окончательно победившего социализма в последней фазе своего существования. Учащиеся факультета – деревенские восьмиклассники —, хотя и назывались с усмешкой «студентами», но в общество взрослых, городских «дядей и тетей» не принимались, и на стадион их не пускали, и мячик им не давали, и они чувствовали себя чужими, униженными, нежеланными и презренными, иными словами – искусственным довеском к институтскому миру, погремушкой, выданной старому Петру Рылько за старые заслуги, чтобы мог еще потрясти ею, погугукать да порадоваться. Все это действительно было бесконечно унизительно, и Рылько очень страдал, стиснув зубы. Не так представлял он себе вечер жизни своей.

Он не жаловался и что-то пытался еще сделать, чтобы вернуть Кокино прежний вид, а фермам – прежнюю славу. Но все это было, как говорится в народе – «мертвому припарка». Мы виделись с Петром Дмитриевичем в этот последний период его жизни реже, чем прежде, и однажды он сказал мне с тоской в голосе: «Не могу видеть, как умирает Кокино». Что было мне ему ответить? Чем утешить? – «Не грустите, Петр Дмитриевич, посмотрите вокруг, вся страна загибается, не одно лишь Кокино»? Слабое утешение. А ведь страна действительно уже загибалась. Как там у Булгакова: «Аннушка уже пролила масло». Да, «Аннушка» уже появилась в образе пьяного Бориса Ельцина, который как раз упал с моста. «Процесс пошел», как выразился другой стратег развала страны, Михаил Горбачев. И этот процесс пошел быстро. В девяносто первом году не стало Советского Союза, хищные руки стали рвать Россию на части, Россия утратила свой ВПК, свой Авиапром и свою армию, и стала умирать. Так что умирание Кокино не было чем-то диковинным, Кокино загибалось общим загибанием, и усилия Рылько по его спасению были в любом случае исторически обречены.

Но институт остался, назвался со временем Академией и бодро лепит сегодня «академиков» для сельского хозяйства Российской Федерации. Правды ради готов допустить, что ирония моя в адрес Кокинского сельскохозяйственного института, то есть, пардон – Брянской сельхозакадемии, не вполне справедлива. Все зависит от системы координат, от начала отсчета, от угла времени, под которым смотреть на вещи. Если смотреть на сегодняшнюю Академию глазами той кокинской сказки, в которой я вырос, то вся моя горечь оправдана. Если же судить о сельхозинституте глазами общего современного борделя, то Кокино, возможно – одно из немногих относительно чистых мест в стране, где не стреляют в коридорах академии и аллеях парка, не берут в заложники, не жгут домов и не разрушают все подряд, но пытаются что-то еще создавать полезное, а именно специалистов для сельского хозяйства – каким бы оно, сельское хозяйство, не было сегодня и что бы они, его специалисты, не представляли собой. Так что если смотреть с этой стороны реальности, то можно даже погордиться Кокинской сельскохозяйственной Академии: всё везде шатается, кувыркается, вопит и распадается, а институт всё еще стоит на месте, работает, не преобразовался ни в аквапарк, ни в казино, ни в биржу китайских огурцов, ни в какой-нибудь там «Агропрохвостинвестбанк» для отмывания ворованых денег. Может быть, это былые чары Кокино его еще хранят? В конце концов, любимый парк Петра Рылько стоит на месте и даже прилично ухожен, газоны стригутся, а на месте сгнившей танцплощадки плещет радужными струями цветомузыкальный фонтан! Так может быть маленький, пусть совсем крохотный, коммунизмик еще возродится когда-нибудь в Кокино на базе института? (тьфу-ты: на базе Академии, хотел я сказать). Или хотя бы вокруг цветомузыкального фонтана?

Короче, так: пусть кокинская сельхозакадемия меня простит. Не со зла я ее царапаю тут и там, а с отчаянья. Это разные вещи. В конце концов, Академия располагается на территории Кокино и занимает прекрасный комплекс зданий техникума, и самим этим фактом напоминает о былой кокинской сказке. Может быть, эта сказка еще и возродится на новом витке спирали, как обещал нам великий Гегель. Не знаю. Но надо же во что-то верить…


В последние годы жизни Петра Дмитриевича, судьба свела меня с ним, оставшимся в бездеятельном одиночестве, особенно близко. Наши теплые отношения продлились до самой его смерти, и чем лучше я узнавал его в тот последний период жизни, тем больше росло во мне уважение к нему лично и ко всему его поколению, да и к прожитому им времени тоже – эпохе катастроф, испытаний, мук людских, но одновременно и эре героев и созидателей, ко времени титанов: жестоких или благородных – это уже второй вопрос, но главное – великих, то что называется – «несгибаемых».

Большинство из них, большевиков-революционеров, по всем гуманитарным меркам следовало бы называть преступниками, но они, придя на ими же разоренное поле, принялись строить все заново, не очень даже, возможно, понимая, что они создают конкретно, но свято уверенные, что строят лучшее на земле общество, ради которого ни своих костей не жалко, ни чужих. То были наполовину безумные фанатики, но они творили, двигались вперед и во что-то верили. Во всяком случае, они верили в свою страну, в отличие от современных «строителей капитализма», пухнущих на зеленом, инородном корму, верящих только в сегодняшний день, в свой бумажник и в самолет, который унесет их в заранее уютно оснащенное заграничное гнездышко. В самолет на быстрых крылышках, на котором их не догонят, когда придет час улепетывать из-под метлы. Если этот час вообще пробъет. Да и нужен ли он нам – этот час очередной революции? Не объелась ли уже наша страна революциями? Вопросов больше чем ответов, а ответов больше чем врущих ответчиков – по дюжине на каждого.

Все познается в сравнении: это мудрость из разряда абсолютных истин. Вот и в данном случае: язык не поворачивается называть старую гвардию коммунистов поколением гигантов, но в сравнении с сегодняшними расчетливыми бандоворами то поколение фанатиков было воистину гигантским как по духу своему, так и по моральным меркам.


Мы проводили с Рылько долгие часы за рабочим столом у него в доме, и иногда, сдвинув в сторону бумаги, пили чай или закусывали бутербродами, которые подсовывала нам любимая младшая дочь Петра Дмитриевича Таня. Доставалось ей от него страшно, за все подряд – как всегда достается самым любимым от самых любящих – но бутерброды не истощались, а вместе с ними не иссякали и истории Рылько о своей жизни, о революции, о техникуме, о Рузвельте и Троцком, иными словами, обо всем на свете. Рылько был рассказчиком до того первоклассным, что многие из его историй можно было без всякой редактуры публиковать в виде рассказов. Я однажды сказал Петру Дмитриевичу об этом, старик вдохновился идеей, и несколько раз я даже приносил с собой портативный магнитофон, чтобы записывать его истории. Я не учел только, что к магнитофону потребуется чемодан кассет, поскольку Рылько постоянно отвлекался на критическую статистику институтских производственных показателей, на перепалку с Татьяной, на молчаливое чтение каких-то пожелтевших писем из старой папки, а я про включенный магнитофон забывал, и он писал одну тишину и шелест бумаг, а после лента кончалась, и в это время Рылько как раз начинал говорить, сбиваясь и раздражаясь от посторонней суеты вокруг. В общем, записи шли кое-как, бессистемно и раздерганно, но какое-то количество кассет скопилось, и их надо было обработать, но времени постоянно не хватало, как обычно, а потом в доме моем, когда я его покинул на пару лет по жизненным обстоятельствам, случился пожар, и пленки сгорели вместе с магнитофоном. Такая вот она легкомысленная дама – эта мадам История: что-нибудь забыть, потерять, уничтожить в пожаре, не сохранить для грядущих поколений – это запросто. Или она никакая не дама, эта История, а склерозная и стервозная бабка, которой все «до фени»? А может быть, она вообще не при чем, а История – это мы сами и есть – ее исполнители, ее интерпретаторы? Это мы ее пишем, переписываем под себя, вырываем из нее страницы, закупориваем неприятные нам главы в архивах, а выгодные расписываем лубочно, разместив себя в центре картинки в образе былинных героев, и вывешиваем после в наиболее посещаемых общественных местах.

Таким образом все, что сохранилось от рассказов Рылько, осталось лишь в моей памяти, которая тут и там начинает давать течи по причине достаточно продолжительной эксплуатации её. Поэтому пора бы зафиксировать на бумаге то последнее, что еще помнится из историй Рылько. Вспоминаю бессистемно – так, как всплывает в памяти:


…Двадцатые годы. Станция Выгоничи. Телеги у входа. Возы стоят беспорядочно, но со смыслом: лошадки жрут сено друг у друга с возов. В зале ожидания деревянные скамейки, прибитые к полу. На стене плакат «Не плюйте на пол!». Внизу подпись: «Клара Цеткин». Над окошком кассы еще один самодельный плакат, еще одна цитата, апеллирующая к авторитету классика революции: «Не матюкайтесь!» Подпись: «Роза Люксембург».


…Середина двадцатых. Рылько с другом Колькой – тоже комсомольским активистом – едет в город, на совещание представителей революционной крестьянской молодежи. Денег – только на один билет. Кто-то должен остаться. Бросают жребий. Остаться должен Рылько. Но ему выступать. К Петру является идея. «Лезь в мешок, поедем оба», – говорит он маленькому Кольке. Колька пытается сопротивляться, но Петру мешок по пояс, а Колька умещается в нем целиком – спор бесполезен. Едут на одном билете, Колька заброшен на верхнюю полку. Кондуктору Рылько объясняет: «Свинью везу продавать на базар». Что ж, свинью можно. И вдруг «свинья» просит сверху: – «Развяжи скорей, Петя, писять очень хочу». Хорошо, что кондуктор уже отошел подальше, не услышал. Трижды ездили в город вот так вот, со «свиньей» в мешке на верхней полке, чтобы «учиться, учиться и еще раз учиться» – как завещал великий Ленин. И вот же улыбка судьбы: станет Колька Шпондыро через десять лет после этих законспирированных свиных проездов директором крупного свиноводческого совхоза. «А с чего все начиналось? С примерки роли!», – смеется Петр Дмитриевич, и грустнеет, завершает со вздохом: «Погиб Колька в первые же дни войны, при эвакуации. Разбомбили его с воздуха вместе с любимыми его поросятами».

…Конец тридцатых, сороковой год. Техникум уже состоялся, уже вовсю действует, кует кадры, поражает окрестных крестьян эффективностью учебно-производственного труда. Рылько уезжает в Москву в командировку, оставляет на хозяйстве завхоза и сторожа Фролова, очень ответственного человека, георгиевского кавалера без руки. Рылько возвращается, и Фролов четко докладывает у входа в техникум: «За время Вашего отсутствия произошло два серъёзных происшествия: Аврора ((слепая лошадь)) опрокинула железную бочку и зашибла ногу, и Чемберлен сдох.

– Что? Наш лучший племенной хряк???

– Никак нет, Петро Димитриевич. Наш хряк здравствует, а это который британский Чемберлен сдох…


…Тридцатые годы. В Брянске открыли новый кинотеатр. Рылько сидит в первом ряду. Сзади ему кричат: «Эй, длинный, шапку сыми!». Петро снимает шапку. Сзади кричат, еще громче: «Эй, длинный, шапку надень!». А это пружинная шевелюра Петра из-под шапки дыбом стала, экран вообще перекрыла позади сидящим… – «Вот какие волосы у меня были!», – гордо заключает старик и отправляется куда-то в дальние комнаты искать старый альбом с доказательствами.

Его нет долго, полчаса или больше, и возвращается он с совсем другим альбомом – уже из сороковых годов, послевоенных.

– Вот интересная история, – говорит он мне, – как военнопленные немцы Кокино восстанавливали.


Это действительно интересная, совершенно уникальная история, нечто, о чем я нигде и никогда не читал, о чем слышал немножко от родителей своих, но в полной редакции услышал лишь от Рылько. Она достойна того, чтобы рассказать о ней отдельно.

Пик коммунизма

Подняться наверх