Читать книгу Константин Петрович Победоносцев: великий инквизитор или рыцарь православной монархии? - - Страница 3
2. Детство, училище правоведения
ОглавлениеКонстантин был последним, одиннадцатым, ребёнком Петра Васильевича Победоносцева и шестым ребёнком в его втором браке с мамой Константина, Еленой Михайловной Левашёвой. Вырос в благочестивой семье с передававшимися из поколения в поколение церковными традициями. В зрелом возрасте, на седьмом десятке лет, Победоносцев пишет в не совсем свойственной ему манере книгу «Праздники Господни». И в это исполненное лирики повествование вкраплены его воспоминания о собственных детских годах. Читая их, видишь и ощущаешь ту искреннюю и глубокую веру и верность церковной традиции, которые будущий обер-прокурор впитал от младенчества и сохранил в течение долгих лет своей жизни.
«Вот моё счастливое детство – как ярко сияет и благоухает оно из далёкого прошедшего, как освещает передо мною путь мой, как освежает душу в минуты изнеможения!
Русская душа отдыхает и радуется в церковный праздник, и благо тому, кого благочестивые родители с детства приучили чтить праздник, с радостным чувством ждать его и услаждаться его освежающей и возвышающей силой. Как счастлив тот, у кого воспоминания детства и юности соединены с самыми возвышенными ощущениями, какие способны охватывать душу, – с ощущениями и впечатлениями веры! Сколько новых источников религиозного вдохновения приобретает душа, у которой есть запас религиозных ощущений из минувшего времени, и как оживляется такими воспоминаниями молитва! Придя в церковь с холодным и неподвижным чувством, вдруг оживляешься от одного слова или напева, напомнившего то ощущение, с которым слушал его когда-то в другое, давно прошедшее время, – то настроение духа, в котором тогда звук этот был встречен. Смотришь на стены, на иконы, на алтарь и вспоминаешь, как во время оное стоял и молился здесь, как сюда приносили и приводили тебя домашние, молившиеся за тебя или вместе с тобою. Сидишь дома, в день праздничный, и ждёшь колокола; вот ударили, и вдруг душа тронулась. Один этот звук напомнил тебе, как ту же самую минуту давным-давно встречал ты в детстве, и так же, как тогда, с горячим желанием, с нетерпеливым ожиданием чего-то таинственного и торжественного, спешишь ты в церковь стать на свое место.
Никогда так сильно не ощущаются в душе моей впечатления детства, никогда так явственно не переносится воображение в отдалённое, цветущее время моей молодости, как в дни великих праздников Рождества Христова и Святой Пасхи. Это праздники по преимуществу детские, и на них как будто исполняется сила слов Христовых: аще не будете яко дети, не имате внити в царствие Божие.
Рождество Христово… Как счастлив ребёнок, которому удавалось слышать от благочестивой матери простые рассказы о Рождестве Христа Спасителя! Как счастлива и мать, которая, рассказывая святую и трогательную повесть, встречала живое любопытство и сочувствие в своем ребёнке и сама слышала от него вопросы, в коих детская фантазия так любит разыгрываться, и, вдохновляясь этими вопросами, спешила передавать своему дитяти собственное благочестивое чувство. Для детского ума и для детского воображения как много привлекательного в этом рассказе. Тихая ночь над полями палестинскими – уединённая пещера – ясли (кормушка для скота). Домашние животные, согревающие своим дыханием Младенца и над Ним кроткая, любящая мать с задумчивым взором и с ясною улыбкою материнского счастья – три великолепных царя, идущих за звездою к убогому вертепу с дарами, – и вдали на поле пастухи посреди своего стада, внимающие радостной вести Ангела и таинственному хору сил небесных. Потом злодей Ирод, преследующий невинного Младенца; избиение младенцев в Вифлееме, потом путешествие Святого семейства в Египет – сколько во всём этом жизни и действия, сколько интереса для ребёнка! Старая и никогда не стареющая повесть! Как она была привлекательна для детского слуха и как скоро сживалось с нею детское понятие! Оттого-то, лишь только приведёшь себе на память эту простую повесть, воскресает в душе целый мир, воскресает всё давно прошедшее детство с его обстановкою, со всеми лицами, окружавшими его, со всеми радостями его, возвращается в душе то же таинственное ожидание чего-то, которое всегда бывало перед праздником. Что было бы с нами, если б не было в жизни таких минут детского восторга!
…Вечер пред Рождеством: вернулся я от всенощной и сижу дома в той же комнате, в которой прошло всё мое детство; на том же месте, где стояла колыбель моя, потом моя детская постелька, стоит теперь моё кресло перед письменным столом. Вот окно, у которого сиживала старуха няня и уговаривала ложиться спать, тогда как спать не хотелось, потому что в душе было волненье – ожиданье чего-то радостного, чего-то торжественного на утро. То не было ожидание подарков – нет, чуялось душе точно, что завтра будет день необыкновенный, светлый, радостный и что-то великое совершаться будет. Бывало, ляжешь, а колокол разбудит тебя перед заутреней, и няня, вставшая, чтобы идти в церковь, опять должна уговаривать ребёнка, чтоб заснул.
Боже! Это же ожидание детских дней ощущаю я в себе и теперь… Как всё во мне тихо, как всё во мне торжественно! Как всё во мне дышит чувством прежних лет, – и с какою духовною алчностью ожидаю я торжественного утра. Это чувство – драгоценнейший дар неба, посылаемый среди мирского шума и суеты взрослым людям, чтоб они живо вспомнили то время, когда были детьми, следовательно, были ближе к Богу и непосредственнее, чем когда-либо принимали от Него жизнь, свет, день, пищу, радость, любовь – и всё, чем красен для человека мир Божий.
…И это ожиданье радости великой и великого торжества на утро у ребёнка никогда не обманывалось. Ребёнок просыпался утром и непременно находил то, о чём думал вечером, встречал наяву то, о чём говорили ему детские сны: просыпался, окружённый теми же благами жизни детской, которые бессознательно принимал каждый день, – только освещённые праздничным светом лица, его окружавшие, были вдвое веселее, ласки живее, игры одушевлённее».
А вот поэтичный рассказ о детском восприятии Вербного воскресенья.
«Какую радость пробуждает в душе моей звон колокола к торжественной всенощной нынешнего дня! Сколько светлых воспоминаний! Ребёнку, только что вышедшему из колыбели, только что начинающему ходить, уже знаком, уже приятен вид вербы. Её приносила ему в постель от заутрени старая няня, ею слегка ударяла по одеялу, приговаривая ласковые слова, её потом отдавала ему, и, ещё лежа в своей постельке, долго играл малютка гладкими красными прутьями, сдирая с них ароматную кору и любуясь красивыми бархатными белыми барашками: из них потом целый день составлял он своё стадо и гонял его по столу в разные стороны.
Потом – в раннем детстве – какое весёлое утро было утро субботы: по улицам носят раскрашенных и раззолоченных херувимов на вербе, на длинных шестах носят клетки с певчими птицами, беспрестанно раздаются певучие крики разносчиков. Весеннее солнце глядит приветливо в окно; оно так и вызывает выпроситься с няней на гулянье под вербами, где так много детей и игрушек; да и без гулянья, на широком дворе, начинающем уже высыхать, сколько новых разнообразных удовольствий! Там кудахтают курицы, недавно ещё выпущенные из зимнего заточения, кричит петух, как будто зовёт скорее весну, тепло и зелень; обсохнувшие доски и брёвна давно уже манят мальчика походить и попрыгать по ним через ручьи тающего снега, строить мостики и пускать кораблики…
Приходит вечер. Давно уже мальчик осаждал мать неотступными просьбами взять его в церковь, где, по её же словам, всем так хорошо и весело, где все стоят с вербами и свечами, откуда все возвращаются, встретив Христа, с улыбкою и песнью. Что-то неведомое и таинственное представляется в храме юному воображению: как там должно быть хорошо и светло, как должно быть весело стоять вместе со всеми, держа в руке горящую свечку на длинной ветке. И вот, наконец, мать, после нескольких годов упорного отказа, решается взять с собою в церковь дитя своё, Боже мой, какая радость! „Мама, когда же зажгут свечки? – спрашивает ребёнок и ждёт не дождётся желанной минуты. Вот, наконец, пришла она! Мать сама зажгла ему свечку, налепила на вербу и дала ему в руки, и стоит он первое время в каком-то смущении, но в то же время гордый тем, что и он, так же как и все большие, стоит со свечой, и сердце прыгает от волнения. „Молись, – шепчет ему мать, – Христос идёт“. Таинственный трепет ожидания впервые нападает на душу, и точно кажется ребенку, что здесь Христос, о Котором так много говорила ему мать ещё нынешним утром, и он видит перед собою картину из большой своей книги, как шествует Христос, сидя на осляти, посреди народа, столпившегося на улице, облепившего заборы и кровли, как стелют Ему по дороге ковры и одежды, как матери подносят Ему детей, и дети кричат Ему: „Осанна!“ И долго после того чудится ребёнку торжественная картина, когда на другой день играет он принесённою из церкви вербою и лепит фигуры из своей свечки. И на другой год, едва подходит весна, он уже нетерпеливо спрашивает у матери: „Скоро ли вербы? Скоро ли вербы? Скоро ли вербы? Скоро ли пойдём в церковь и зажжём опять свечки?“
Сладкий трепет чудесного! Святое ожидание! Бессознательное чувство радости, обнимающей детскую душу! Знает ли ещё вас душа человека, далеко оставившего за собою детство со всей бессознательностью чистых его впечатлений? Счастлив тот, на ком хоть отблеск этого детского чувства отражается поздней порою жизни в церковном празднике Вербного воскресенья».
Светлая ночь Воскресения.
«Пришёл Великий вечер. Огни погашены. В доме настала тишина. Все улеглись на покой в ожидании торжества. Шум на улицах умолк: и там всё чего-то ждёт, к чему-то готовится. Сидя у моей детской кроватки, уговаривала меня уснуть старая няня. Никогда уговоры её не были так усердны и убедительны, как в этот вечер, под праздник Светлого Воскресения, и никогда детское упрямство не было так настойчиво. Как можно заснуть вечером, когда целый день был одною весёлою песнею о той радости, какая будет завтра, когда с самого утра начинался ряд тех необыкновенных явлений, которые всегда совершаются в доме перед большим праздником и всего более привлекают и занимают детское воображение. Вчера ещё кончилось целых два дня продолжавшееся мытьё, чищенье и убиранье: сегодня с утра целый дом смотрит заново, свеж, выметен и украшен: новым духом веет от него, духом радостного ожидания. А сегодня начались новые работы; сегодня, как только пришли от обедни, все занялись малыми делами – готовят платья, красят яйца; дети перебирают свои игрушки и, подражая большим, чистят и моют маленькое своё хозяйство. Сколько новых толков поднялось в этом маленьком мире, сколько суеты и забот о том, что для взрослого давно потеряло всякую цену, а для ребёнка составляет важное дело, великое событие! Завтра „Христос Воскрес!“, завтра праздник! И никогда не понять взрослому, сколько прелести для ребёнка в одном этом слове: праздник! Старшие дети знают, что они пойдут к заутрене вместе с большими, и вместе с большими улеглись они спозаранку в ожидании ночи. Старшие дети хотят спать и не могут: маленькие дети могут и не хотят. И как им спать, когда отовсюду из кроватей слышится шёпот, слышатся отрывистые переговоры о том, что завтра будет, что было сегодня. Как им спать, когда из каждого угла при свете лампады глядит таинственный образ праздника!
Но усталость берёт своё. Не удалось уговорить мать, чтобы взяла с собой в церковь, уговариваешь няню: „Няня! Милая! Разбуди меня, когда пойдут вокруг церкви!“ – И няня обещает, она обещала бы всё на свете, лишь бы угомонился ребёнок. Но из других кроваток старшие счастливцы отвечают смехом на обещания няни, и опять поднимается неугомонный ребёнок, и опять уговаривает няню, и опять заставляет её в десятый раз обещать, что сделает, не забудет. Старая няня, кажется, в самом деле не забудет: она так сердится на старших шалунов, что смущают ребёнка и не дают заснуть ему. И дремлешь в сладкой надежде; но страх, что няня обманет, пересиливает сон, и ещё раз полузаснувший ребёнок заставляет няню повторить своё обещание.
…Первая заутреня! Боже мой, как билось сердце, когда, наконец, в первый раз мать решилась взять с собой меня к Светлой заутрени. Укладывают спать, спать не хочется – и только ждёшь, когда, час за часом, наступит желанное время. Вот наступило оно. После тишины, в которую погрузился целый дом, поднимается внизу и вверху и во всех углах его радостный шум приготовления к заутрени. Одетый по-праздничному ночью идёшь по тёмной ещё улице – не звонили ещё, в церкви темно, но она уже полна народом, всякий спешит занять своё место, и стоят все одетые по-праздничному, с новыми свечами, и носится по всему храму таинственный шёпот ожидания. Зажигают свечи в больших паникадилах, которые никогда, кажется, не зажигали. Как стало светло – как полна народом церковь, как весело все глядят и как весело глядеть на всех. И вот вдруг кто-то возле перекрестился, заслышав удар соборного колокола: в самом деле ударили, другой, третий, и понеслись хором чудные, таинственные звуки, и вот, наконец, наш, родной колокол своим густым гудением покрыл весь хор и поглотил все звуки. Как хорошо, Боже мой! Как хорошо стоять возле матери и братьев и сестёр и слушать таинственные голоса и смотреть во все глаза вокруг себя, и ждать, ждать всем существом своим.
А дальше – дальше целый мир новых ощущений для взволнованного ребёнка. Вынесли из алтаря старые, где-то далеко стоявшие иконы, которых никогда ещё не видывал, сняли с места хоругви, которых ещё ни разу не видел в движении, и запели „Воскресение Твое, Христе Спасе“, и тронулся крестный ход. И вот затворились двери, церковь полна народу, и все зажгли свои свечи, у всех такие спокойные, важные лица, и все стоят тихо, не говоря ни слова. Чудно становится ребёнку, смотрит он вокруг себя – возле старая няня стоит с зажжённым огарком и молится и плачет, братья и сёстры и мать смотрят прямо в глаза и не улыбаются, и тихо всё так, как будто никого нет в церкви, и над этой тишиной только носится тот же торжественный гул колоколов. Боже – что будет – хорошо и странно! Но вот за дверями послышались отрывистые звуки возгласов священника и ответы хора, и толпа зашевелилась, люди крестятся и молятся и шепчут. Вдруг отворились двери и раздалось громкое „Христос Воскрес!“, и в ответе ему народ загудел своё стоязычное: „Воистину!“ И скоро вся церковь запела вместе с хором радостные песни воскресения.
…О святые песни, всякому знакомые, всякому милые! Кто из русских людей не знает и не поёт вас и не отвечает на ваши звуки всем своим сердцем. И ребёнок, в первый раз заслышав вас, чувствует трепет праздничной радости, и старик, много раз проводивший Пасху на веку своём, когда услышит вас, как будто снова делается ребёнком и празднует Христу детскою радостью. Когда бы ни заслышало вас моё ухо, когда бы ни представило воображение светлую ночь Пасхи и церковь празднующую, в душе моей расцветает и благоухает праздничное чувство. И детство, милое, давно прошедшее детство, смотрится в неё и в ней отражается, и снова слышатся в ней те же надежды и обещания, которыми жила и радовалась душа в ту благословенную пору. В этих надеждах и обещаниях – свет и надежда целой жизни, отголосок вечного праздника, отблеск невечернего дня в царствии Христовом».
Домашним воспитанием и образованием младшего сына руководил профессор Московского университета Пётр Васильевич Победоносцев. Когда отроку Константину исполнилось 14 лет, отец отвёз его в Петербург, где сумел определить сына в Императорское училище правоведения при Министерстве юстиции.
Училище создавалось в качестве юридического учебного заведения, специально предназначавшегося для подготовки судебных деятелей. Выдающийся русский юрист А.Ф. Кони усматривал в учреждении училища правоведения единственно возможный в условиях 30-х годов XIX века способ постепенно, мало-помалу улучшить состояние российских судов, бедой которых было судебное чиновничество, прогнившее до мозга костей, продажное, живущее взятками и не находящее в них ничего худого, крючкотворствующее, кривящее на каждом шагу душой, пишущее горы дел, лукавое, но не умное, свирепое и едва грамотное. Поэтому обучение юридическим наукам соединялось в Императорском училище с воспитанием у молодых людей качеств, которые считались необходимыми для этой профессии.
Это было привилегированное закрытое учебное заведение, имевшее статус «перворазрядного» наравне с Царскосельским лицеем. В училище принимались юноши от 12 до 17 лет, только из потомственных дворян (Константин Победоносцев, происходя из священнического рода, по отцу был дворянином лишь во втором поколении, мать же его Елена Михайловна была из костромских дворян Левашёвых); всего воспитанников было не более ста. Воспитанники училища носили жёлто-зеленый мундир и треугольную шляпу, зимой – пыжиковую шапку (отчего получили прозвище чижиков-пыжиков и именно о них известная шуточная песенка «Чижик-пыжик, где ты был?»); воспитанники старшего класса носили шпаги. Учащиеся делились на казённо- и своекоштных, обучение было платным, но за казённокоштных плата вносилась казной; те и другие обязаны были прослужить после выпуска шесть лет в ведомстве Министерства юстиции. Полный курс обучения был установлен в течение семи лет с подразделением на четыре общеобразовательных класса и три специальных. В начальных классах полностью проходили гимназическую программу; на специальных курсах изучали энциклопедию законоведения (начальный курс права), затем церковное право, римское, гражданское, торговое, уголовное и государственное, гражданское и уголовное судопроизводство, историю римского права, международное право, судебную медицину, полицейское право, политическую экономию, законы о финансах, историю вероисповеданий, историю философии и историю философии права.
Из стен училища правоведения выходили не только выдающиеся юристы. Разностороннее образование, которое получали воспитанники, позволяло развиваться их природным дарованиям. Композитор П.И. Чайковский, поэт А.М. Жемчужников, писатели И.С. Аксаков и князь В.П. Мещерский, доктор медицины Н.Я. Кетчер, палеонтолог, доктор философии В.О. Ковалевский, чемпион мира по шахматам А.А. Алёхин – вот далеко не все знаменитые выпускники училища. Однокашниками Константина Победоносцева были многие известные впоследствии государственные и общественные деятели: славянофил И.С. Аксаков, в газете которого «День» он в 1860-х годах будет регулярно помещать свои статьи, будущие министры юстиции Н.А. Манасеин и Д.Н. Набоков, в отставке которого в 1885 году К.П. Победоносцев примет непосредственное участие, и многие другие.
Окончившие училище с отличием получали чины IX и X классов (титулярного советника и коллежского секретаря, что соответствовало армейским чинам капитана и штабс-капитана) и направлялись преимущественно в канцелярии Министерства юстиции и Сената; прочие направлялись в судебные места по губерниям в соответствии с успехами каждого.
Благодаря основательной домашней подготовке Константин поступает в училище сразу на третий курс. Отцовское домашнее образование служит подспорьем ему и во время учёбы. На четвёртом курсе Константин Победоносцев по своей инициативе вызвался отвечать заданный урок на латинском языке. Выслушав блестящий ответ, профессор римского права Штекгардт сошёл с кафедры, обнял и поцеловал юного правоведа, крепко пожал ему руку и поставил высший балл – 12.
На сороковом году после выпуска обер-прокурор Синода издаёт малым тиражом юношеский дневник времени своего обучения в Училище правоведения для подарков друзьям и однокашникам. Из этих собственных свидетельств Константина Победоносцева мы узнаём и о строгой, почти военной дисциплине, распорядке дня по 42 звонкам, значимых событиях в жизни училища и о школярских проделках учеников.
«Завтра затевают у нас обман во время экзамена: пишут по два экземпляра всех билетов, каждый готовит из всего курса только один билет и, когда берёт билет со стола, говорит тот номер, который сам учил; а на приготовленном стуле билет ему обменивают.
…Употребили в дело эту хитрость, о которой я вчера писал, и она удалась вполне. Все были в этом деле обмануты: и директор, и инспектор, и Штекгардт, и Генцшель, заседавший на экзамене… Совестно было молиться до и после экзамена».
Интересны краткие записи, из которых мы видим круг чтения Константина помимо учебной программы:
«Церпинский читал мне статью (прекрасную) Аксакова: отрывки из вседневной жизни.
…Вечером был у нас в классе обыск, производившийся инспектором и профессором права Кранихфельдом и воспитателем Бушманом. У меня поймал инспектор стихи Лермонтова, однако оставил их и советовал держать у Бушмана: „Конечно, Лермонтов поэт, но он умер нехорошею смертью…“
…Сегодня с обеда директор ходил по классам и отнял у нас многие книги, как то: Гоголя, „Отечественные записки“ и прочее.
…После обеда ушёл я в лазарет, сел у Сербиновича и до 5-го часа разговаривал с ним и читал ему Гоголеву „Страшную месть“.
…Юша Оболенский1 остался в училище, я рассматривал у него „Литературную газету“ и „Картины русской живописи“, которые и взял к себе на сохранение. В 6-м часу ушёл от него к переплётчику по просьбе Юши договориться за переплёт „Отечественных записок“ и молитвенника».
Описан неожиданный визит в училище императора Николая I.
«Лишь только отобедали мы, как, по обыкновению, отправились в сад. Время было прекрасное. Солнце светило ярко. Не прошло и пяти минут, как посреди весёлой толпы раздались глухие крики: „Скорей, скорей! Царь, Царь приехал!“ В эту минуту в окне V класса раздался звук призывного колокольчика. Мы побежали. Кто просто, кто в коньках, кто ползком, но все тотчас явились наверх, бросили как попало шинели и фуражки, построились в длинную колонну. Всё стихло, но вдруг пробежал глухой ропот, и вслед за ним потряс воздух громкий крик привета. Царь шёл мимо рядов, оглядывая их орлиным оком… Я его впервые увидел. Он хорош, царственно хорош!..»
Мы видим искреннее восхищение государем, которое разделяет и автор дневниковых записей. Начиная от Герцена, Льва Толстого и далее, особенно советскими авторами, правление Николая I принято изображать как эпоху застоя и стагнации, а самого его вспоминать как «Николая Палкина» или «жандарма Европы». На самом деле Россия в подавляющем большинстве обожала своего императора, и ученики Училища правоведения не были здесь исключением.
Строгость внутренних порядков училища компенсировалась удовольствиями (иногда запретными), организуемыми для себя самими учащимися.
«Юше принесли от Микельса бутербродов, 1/2 фунта шоколаду и целую корзинку бисквитов. Началось действие: мы стали тереть шоколад, послали за молоком, сварили, и мы все пили.
…С прошлого года возникло и распространилось у нас изобретение, которое, не знаю, дошло ли еще до Москвы. Вместо трубки курят папиросы, так эта штука называется. Еще зимой я дивился, глядя, как Пейкер фабриковал их, свертывая трубочки из печатной бумаги и наполняя их табаком. Теперь это усовершенствовали; берут карандаш или вроде того палочку, скатывают на ней пластинку тонкой почтовой бумаги, заклеивают края; потом загибают эту трубочку с одной стороны, наполняют её табаком, загибают снова – и курево готово. Только что завелись папиросы и в продаже в магазине Богосова, в доме Армянской церкви, но у нас только богатые берут оттуда, а прочие продовольствуются самодельщиной. В классе эта манипуляция беспрестанно производится, виноват и я, грешный. Курят в трубу: один увеселяется, а другой караулит».
Случались в училище и серьёзные происшествия, одно из которых подробно описано Победоносцевым.
«В Училище от одного конца спален до другого слышался гул и ропот. В нашем классе этот ропот скоро превратился в нервическое волнение. Вот причина.
Прокофьев – солдат, который был в то время дежурным, рассказывал, что сегодня с 8 часов вечера смотритель Кузнецов, собрав в спальни всех солдат, давал им странное приказание. Он будто бы приказывал солдатам ни в чём не слушаться воспитанников. „Не вставайте перед ними, – говорил он. – К чему вы говорите им: «Ваше благородие»? Они мальчишки, щенки, а не дворяне“. Потом, обратившись к Мартынову, которого накануне чуть не прибил Раден, сказал: „А ты дурак, что позволил прибить себя. Вас было трое, болваны! Вам бы схватить его, да и отвалять хорошенько“. Много тому подобных мелочей рассказывал Прокофьев из речи Кузнецова. Эта речь показалась всем нам такою резкою и обидною, она так раздражила всех нас, что мы не могли удержать своего негодования. Бог знает, что представлялось нам; мы собрались в толпу и рассуждали о том, что нам делать. Наконец, положили решительно: писать на другой день письмо к директору, требовать непременно удовлетворения. Подписать всем и действовать решительно. В эту минуту мы готовы были на всё; нам казалось легче потерять многие преимущества и надежды, чем спустить, оставить, простить такую обиду. До такой степени были взволнованы умы, что половина класса не могла спать часу до 4-го ночи. Воспитатель Бушман, дежурный в эту ночь, не мог спать также. Всё говорило, всё кипело.
На другой день, в понедельник, 8-го числа, Бушман, кончив своё дежурство, отправился к директору и всё рассказал ему. Между тем мне поручили написать письмо; я написал, как умел, впрочем, гораздо умереннее, чем было задумано вчера. В классе Яковлева Бушман отдал письмо директору. Директор принял его сначала как пустую, ребяческую вспышку и начал было говорить нам, как обыкновенно, в своём прежнем духе, что это всё глупости и тому подобное. Но перед ним не молчали, а многие и возражали ему. Тогда он понял, что мы не скоро отступимся от этого дела и велел в 10 часов прийти к себе от всего класса Тарасенкову, Лерхе и Котляревскому. Но и с ними говорил по-прежнему, сворачивая речь на иное. Впрочем, он Бушману поручил произвести следствие: точно ли справедливо то, что смотритель давал приказ такого рода. Мы несколько успокоились.
В 7 часов вечера после бани началось это следствие на квартире у Бушмана. Он и воспитатель Берар были председательствующими, но главными органами допроса были Тарасенков, Врангель, Оболенский и я. Приводили многих солдат, и мы допрашивали их. Кое-каких трудов стоило нам победить их упорство. Но, наконец, мы победили его. Сбивали солдат в показаниях, потому что допрашивали порознь. Всего смешнее и всего упорнее было признание Кононова. Но всё-таки мы подтвердили через этот допрос подлинность приказа, отданного Кузнецовым…
Мы ликовали, но ещё до победы было далеко. На другой день и Бушман, и Берар объявили нам, что директор не так принял их донесение, как бы они желали, и никак не хочет отставить Кузнецова от должности, говоря, что он не во власти это сделать. А класс не хотел понять этого, закипел и требовал в большей части своего состава, чтобы Кузнецова выгнали.
Написали к директору в этом духе другое письмо. Этого письма директор не принял. Вскипели наши молодцы, пошли в залу и там чуть не слово за слово, а всё-таки крупно говорили с директором, и мы его не понимали, как он не понимал нас.
Думали, думали, толковали, кричали. Хотели уходить из училища. Просились домой, говоря, что не можем оставаться в училище, говоря, что должны посоветоваться с родными. Директор позвал к себе Радена – одного из главных ажиотаторов и велел ему убираться домой. Тимрот вспылил, пошел к директору и крупно поговорил с ним, и ему было то же сказано. Это почти всех привело в негодование; ещё несколько минут – и, чего доброго, мы убежали бы все из училища.
Но развязка была близка и счастливее, чем мы думали. В залу вошёл директор; мы собрались около него кучею, и он стал говорить нам, не ругая нас, но спокойно. Представлял нам, какую глупость мы в состоянии сделать, как безумны и неумеренны наши требования. Говорил нам, что он сделал всё, что от него зависит, что Кузнецов удалён от надзора над солдатами и от всякого сношения с нами, но что он не может совершенно отставить его, а, если мы хотим, будет писать об этом принцу, попечителю училища. Впрочем, делайте что хотите, сказал он, ворвитесь к Кузнецову, повесьте его, если вам угодно, но подумайте, что из этого будет.
Тут он ушёл. Речь его почти всех образумила. Тут мы поняли, что более того, что сделал директор, нам нечего ожидать и, наконец, что распоряжение его может удовлетворить и нашим требованиям. Мы послали Бушмана сказать ему, что мы спокойны и довольствуемся тем, что он сделал для нас.
Директор воротился довольный и очень ласково говорил с нами. Он обнадёживал, обещал нам сделать всё, что может, одним словом, всех примирил с собою».
Бывали и случаи, когда воспитанники сами разрешали свои внутренние проблемы:
«Сальватори был высечен в классе за фискальство Поповым, Сиверсом, Керстеном, Врангелем и Раденом, пятью записными витязями нашего класса и училища».
Пишет Константин и о свойственных молодости радости и полноте жизненных ощущений:
«Все молоды, все поют, и песни, которые слышишь и поёшь здесь, наверное, останутся в ушах на всю жизнь. Выйдешь в сад – весною пахнет; с грустью вспоминаешь деревню, но и тут – весенний воздух, молодой лист, птичка чирикает. Мудрено ли, что и мы все принимаемся чирикать? Чирикаю и я, запеваю любимую майскую песню:
„Wie herrlich lauchtet
Mir die Natur,
Wie glänzt die Sonne,
Wie lacht die Flur…“2
В эту минуту слышу: в саду составился живой, звонкий, ладный хор. Поют русские песни, шевелящие душу, поют „В темном лесе“. Пение разнохарактерное. Вспоминаю, как зимою в спальнях Юша садится к фортепиано и запевает своим приятным тенором цыганские песни и романсы: „За Уралом за рекой“ и „Скинь-ка шапку“ и прочее, а около него кружок любителей слушает и подпевает. Немцы наши ввели в употребление свои хоры, которые все охотно поют с ними: „О, wie wohl! Ist mir am Abend“; или „Gute Nacht, gute nacht, schön Anna-Dorothee“…»
Константин Победоносцев пользовался уважением как среди товарищей (не зря же ему доверили писать коллективное письмо во время конфликта с директором), так и у преподавателей и руководства училища. Именно его вызывают к кафедре, чтобы продемонстрировать важным особам уровень знаний воспитанников.
«В класс Гримма дверь нашего класса отворилась, и вошёл министр юстиции граф Виктор Никитич Панин в сопровождении пэра Франции графа де Сен-При и нашего директора. Гримм сошёл с кафедры и подошёл к ним; мы переводили Саллюстия; отозвали Тарасенкова; он начал XII главу, но граф просил (разумеется, просьба стоила приказания) переводить с середины; он поправлял промахи и, видно, хорошо знает латынь. Тарасенков ушёл. Гримм вызвал было Пояркова, но директор сказал мою фамилию. Я переводил из середины».
Не только фундаментальные знания вынес будущий обер-прокурор из стен Училища правоведения. Зародившаяся в училище дружба (в первую очередь можно назвать И.С. Аксакова, князей Оболенских, Д.А. Энгельгардта) поддерживалась в течение многих десятилетий.
1
Князь Юрий Александрович Оболенский (1825–1890) принадлежал к древнейшей аристократической фамилии, отец его был в своё время калужским губернатором. О нём рассказывает Иван Аксаков в письмах отцу, написанных осенью 1846 года: «Юша Оболенский теперь путешествует пешком по России и сделал до 700 вёрст. Был в Ростове, в Орле, в Туле; теперь пришёл пешком из смоленской деревни своей сестры прямо в Лаврентьевский монастырь, где похоронены его мать и сестра, оттуда в гостиницу, куда я приехал к нему. Из Калуги он пешком же отправляется в Москву. Ходит себе один, с котомкой за плечами… Молодец!»
2
Как прекрасно окунуться / Нам в природу, / Как светит солнце, / Как смеется луг. (нем.)