Читать книгу Крещение - - Страница 9

Часть первая
VII

Оглавление

Медосмотр проводился во вторник, а в четверг, перед самым выходом на стрельбище, Охватову принесли письмо от Шуры. Была уже подана команда на построение, и Охватов не стал распечатывать конверт, прикинув попроситься у взводного в оцепление и, наслаждаясь уединением, прочесть и обласкать каждое Шурино словечко.

В радости от Шуриного письма Охватов приободрился, все окружающее показалось ему добрым, понимающим его: и мелкий дождь был уже не холоден, и дорога берегом Шорьи не казалась так грязна, и взводный лейтенант Филипенко до самого стрельбища никого не обругал, и дощатая, сплошь пробитая пулями мишень, которую нес Охватов, совсем ничего не весила.

На стрельбище Охватов сразу же попросился в оцепление, но лейтенант Филипенко, сурово поиграв железными желваками, отрубил:

– Ты, боец Охватов, никуда не пойдешь. Заруби себе на носу. Ясно? Ясно, спрашиваю?

– Так точно, товарищ лейтенант!

– А ну-ка иди сюда!

Лейтенант взял под руку Охватова и, отведя в сторонку, совсем не по уставу, как равному, сказал:

– Держись ближе к ребятам. Не отбивайся в сторону. Всем, Охватов, в один кулак надо сжиматься. А теперь иди куда-нибудь со своим письмом за кустики. На полчаса. Но чтобы потом, – Филипенко сжал кулак и тряхнул им, – потом ты мне – пуля в пулю!

– Ясно, товарищ лейтенант!

Охватов вылез из оврага, где со всем своим размашистым хозяйством находилось стрельбище, продрался сквозь ельник, обступивший овраг, и вышел к железной дороге, которая лежала здесь в неглубокой выемке. От шпал и травы на откосе пахло мазутом, шлаком, холодным дымом. Он сел на старую полусгнившую лесину, достал письмо и начал его читать. Прочитав две первые строчки, нетерпеливо перебросился в самый конец и сразу наткнулся:

«Умирал он долго и мучительно, потому что ранение его было в живот. Но папка, пишут его товарищи, не стонал, а уж когда, видно, совсем было невмоготу, кусал себе пальцы, и все они у него были тоже забинтованы. Осиротели мы с мамочкой, и никогда нам не выплакать нашего горя…»

Обратно в овраг Охватов спускался с горячечно-возбужденными мыслями, начиная сознавать, что в жизни у него теперь была единственная дорога, которая даст ему и определенность, и успокоение, – это дорога на фронт.

Пятая рота сидела на сосновых кругляках еще не уложенного наката, возле глубокого котлована своей будущей землянки. Политчас проводил сам комиссар полка батальонный комиссар Сарайкин. С круглыми опущенными плечами и плоским скуластым лицом, он ни капельки не походил на военного, да и не был им по профессии – до войны он возглавлял педагогическое училище на Алтае. Держа на длинных растопыренных пальцах развернутую тетрадь, куда, сидя ночами перед приемником, записывал сообщения Совинформбюро, комиссар читал незнакомые названия станций, сел, городов, которые бесконечной вереницей шли по сводкам уже четвертый месяц.

Бойцы, утратившие было интерес к сводке, вдруг насторожились, потому что комиссар начал читать дневниковую запись убитого немца по фамилии Шредер.

«…21 августа. Мы лежим в грязных ямах. Весь день русские глушат нас артиллерией. Это страшно действует на нервы. Наша артиллерия почти не стреляет. Говорят, что снарядов мало…

30 августа. Все думали, что нам дадут немного отдохнуть и мы сможем впервые за четыре недели умыться. Оказывается, нет. Сегодня ночью мы должны выступать дальше. Нас гонят на верную смерть».

С этого дня ефрейтор забросил свой дневник. В вещах Шредера найдено недописанное письмо невесте:

«Россия, 13 сентября 1941 года. Дорогая Мэри! Два часа назад погиб Вернер Мейер. В 7 часов мы начали атаку, и Вернер выехал вперед с лейтенантом. Дорога была минирована. Обоих разорвало в клочья. Вигант ранен в голову. Карл Юслорф тоже ранен в голову, видимо, сойдет с ума. Война эта жестока, и еще многие лягут костьми в России…»

Комиссар, читая сводку, видел, как подошел и нерешительно остановился в сторонке дежурный по полку. Все бойцы стали глядеть на него, и на их лицах появилось настороженное внимание. «Вероятно, что-то из дивизии получено», – мельком подумал комиссар и, сознавая, что нельзя комкать беседу, начал торопиться. Когда сводка была дочитана, дежурный командир подошел к комиссару и вполголоса доложил:

– Вас, товарищ батальонный комиссар, просит командир полка. Срочно.

– Что такое?

– Не могу знать.

Заварухин был один в своем кабинете и, кусая карандаш, разглядывал карту, разостланную на столе. Как только вошел комиссар, он сразу же начал говорить ему, волнуясь и не скрывая своего волнения:

– Вот так, Игорь Николаевич, час наш приспел. Приказ. Завтра в два ноль-ноль завершить погрузку. А первого выгрузиться на станции Красный Рог.

– Иван Григорьевич, да Красный Рог уже фигурирует в сегодняшней сводке. За него бои идут.

– А ты полагал, что нас повезут в Ташкент?

– Да не в Ташкент, но… – Комиссар снял фуражку и, повертев ее в руках, снова надел: – А как с вооружением, обмундированием, боеприпасами?

– Ни слова. Звонил в штаб дивизии – и там никто ничего не знает. Командир дивизии просил об одном – я расскажу сейчас… И ждали этого часа, а все-таки нагрянул он внезапно. – Заварухин очень часто облизывал губы – видимо, они сохли у него и горели. – Командир дивизии просил внушить личному составу, что с нашим прибытием на фронт все должно измениться к лучшему. Пусть каждый боец почувствует, что он и есть та сила, которая решит судьбу России. То есть речь идет о большой ответственности каждого.

Оба они стояли возле стола с картой, и оба были охвачены тревогой за своих людей, на плечи которых ложится такая огромная задача. А тревожиться была причина: у половины бойцов до сих пор учебные винтовки с просверленными патронниками; в артиллерийских дивизионах не хватает орудий, в пулеметных ротах – пулеметов. Мало медикаментов, ружейного масла, не хватает обуви, повозок, сбруи, лопат, вещевых мешков, касок. Конечно, дивизию полностью экипируют на месте, однако сейчас нередки случаи, когда войска прямо с колес вступают в бой, и было бы надежней трогаться в путь в полной боевой готовности.

Сарайкин надвинул на глаза фуражку – вспомнил усталые, осунувшиеся лица бойцов, утомленных учениями, земляными работами, и тяжело вздохнул.

В кабинет без стука вошел, как всегда, выутюженный и начищенный, с торчащими на затылке белесыми волосами майор Коровин и доложил, что командный состав полка собран в клубе.

– Хорошо. Идите, – распорядился Заварухин и, когда Коровин ушел, сказал комиссару: – Не знаю, как буду отвечать на вопросы командиров. Помогай.

Командиры слушали подполковника Заварухина, а сами уже думали о том, что надо сделать в первую очередь: прежде всего надо хоть пару слов черкнуть домой – едем на фронт. А что еще напишешь! Едем – все тут.

– Наша дивизия вливается в состав Третьей армии, сдерживающей натиск фашистов в районе Брянска, по левому берегу реки Судость на линии Жирятино, Погар. Нам приказано в течение четырех суток прибыть на станцию Красный Рог, это в пятидесяти километрах западнее Брянска. Погрузку начать сегодня в 23.30. Движемся двумя эшелонами. Номера их 11837 и 11838. Я и штаб полка следуем в 11837-м. Мои заместители – в 11838-м. Остальное будет в приказе.

Сообщение перед командирами подполковник Заварухин сделал очень краткое, в приказной форме, и сразу же уступил место комиссару. Сарайкин рядом с Заварухиным казался совсем гражданским: обмундирование на нем топорщилось, вздувалось, высокие сапоги подпирали колени, необношенные наплечные ремни скрипели остро, пронзительно. Но говорил комиссар четко, будто выцеливал слова, подгонял их одно к одному, и складывалось в людских душах то, чего хотел он, комиссар: трудности не остановят. Трудности дадут силы.

Глядя на комиссара, Заварухин слушал его и вспомнил первое знакомство с ним.

– Будем на «ты» и без званий. Я так привык со своим комиссаром, – предложил Заварухин и зачем-то добавил: – Хороший был человек. Взяли вот, на повышение…

– Обстрелянный?

– За финскую – орден Красного Знамени. И сам был боевой.

– Меня боевым не назовешь, – признался Сарайкин. – Над моей головой дробинка не пролетала.

«Обстреляться немудрено. До первого боя, – задним числом оправдал Заварухин своего нового комиссара и, видя, как жадно слушают его командиры, как строжают их лица, успокаиваясь, подумал: – Ничего комиссар. Мы с ним сладим».

Опасения Заварухина не оправдались: командиры почти не задавали вопросов. Очевидно, понял Заварухин, боялись, что их претензии и неудовольствия будут истолкованы как робость и боязнь перед фронтом. Иди бы на этом совещании речь о предстоящих учениях, каждый бы стал требовать положенное, командиры батальонов тут же насели бы на начальников служб.

«Милые вы мои русские души! – оглядывая своих командиров, растроганно думал Заварухин. – Чем тяжелее для вас испытание, тем благороднее вы в своем подвиге!..»

Через стол от Заварухина сидел командир второго батальона капитан Афанасьев, маленький, сухощавый мужичок с хитроватыми прячущимися глазками. Плоскими у ногтей, в густом золотистом волосе пальцами он играл костяным мундштуком и, нервничая, видно, не замечал, что очень громко стучал по столу. Заварухин сердито взглядывал на морщинистое лицо Афанасьева, и не любил его сейчас, и не надеялся на него: «Наверное, уже успел выпить. Подведет он меня… Прислали черт-те кого!..»

Именно он, капитан Афанасьев, окончательно испортил настроение Заварухина, затеяв после совещания разговор о походных кухнях. В полку действительно оказалась одна-единственная кухня на колесах, которая при круглосуточном дымокуре могла прокормить самое большее две-три роты.

– А солдат без приварка – тот же холостой патрон, – мудро высказался Афанасьев, и майор Коровин, не любивший слово «солдат», наскочил на комбата, обвинил его в политической безграмотности и вообще обошелся с ним как с рядовым.

Заварухин будто не слышал злого голоса начальника штаба и не стал вмешиваться в разговор командиров, но в душе был признателен Коровину: правильно он одернул Афанасьева.

«Правильно-то правильно, – оставшись один, размышлял Заварухин, – а кухонь-то нету. Нету двуколок, да многого нету, без чего солдат что холостой патрон: выстрел будет, а результата никакого. Вот черт сухощавый, как метко выразился».

Из штаба Заварухин вышел в подавленном состоянии духа: к самому большому испытанию, к которому готовился как военный всю свою сознательную жизнь, пришел почти с голыми руками. В том, что полк наполовину шел без оружия и снаряжения, что у большинства командиров нет личного оружия, командир винил себя, винил потому, что не проявил сноровки, находчивости, не сумел вырвать, где надо, хоть те же походные кухни. Все ждал готовенького.

Угадывая близкую разлуку с мужем, Муза Петровна Заварухина переехала на станцию Шорья и жила в домике старой одинокой учительницы. Иван Григорьевич за множеством дел редко бывал у жены, а днем почти никогда не появлялся. Но вот сегодня шел днем, чтобы собраться в дорогу.

В лесу было по-осеннему сыро и неуютно. Дождь, ливший два дня кряду, перестал еще ночью, но вымокшие деревья так и не обсохли, кора на них была влажная и потому черная. Подняв воротник своего плаща, Заварухин шел прибрежной тропкой и, сознавая, что идет очень быстро, не мог сбавить шаг. «Какая-то судорожная торопливость, – подумал он. – Муза не должна этого видеть». На опушке краснолесья, где тропинку заступает густой ельник, а за ним начинаются огороды, Заварухин решил прилечь на мягкую хвоевую осыпь и полежать, ни о чем не думая. Успокоиться. Выбрав местечко посуше, он лег на спину, закрыл глаза и тут же услышал где-то совсем рядом женский просительный голос:

– Выпейте еще, товарищ старшина! Зло оставляете.

– Лишко, пожалуй, мне, – отозвался густой сытый голос.

Но женский заискивающе настаивал:

– Что вы, товарищ старшина! У вас ни в одном глазу. Лапку-то берите, берите, товарищ старшина.

– Под курятинку разве? Э-эх, все равно не бывать в раю.

Заварухин повернулся на бок и увидел за еловой навесью, на поляночке, троих: молодая женщина в синем платочке, вся простенькая, мягкая и чистая, тихонько улыбалась влажными глазами, раскладывала закуску на белой тряпице; рядом стоял на коленях старшина и, закинув тяжелую простоволосую голову, сладостно, мелкими глотками пил из кружки, короткая шея у него налилась и красно набрякла; прямо, подвернув под себя полы шинели, сидел остриженный и потому большеухий боец; он, видимо, уже добросовестно хватил свою долю и, не спуская влюбленных глаз с женщины, все ловил ее руку и пьяненько улыбался ей какой-то грустной, потерянной улыбкой. Старшина выпил из кружки все до капельки, блаженно закрыв глаза, проглотил горькую слюну и, посолив куриную ножку, принялся с хрустом жевать ее. В нем Заварухин узнал старшину пятой роты Пушкарева.

– Мне хватит, – благодушно говорил Пушкарев, вытирая кулаком сальные губы. – И тебе, Охватов, хватит. Вы ему больше не давайте. Опьянеет – дело дойдет до командира полка: пиши трибунал и расстрел.

– Да что вы, товарищ старшина! Не дам я ему больше.

– До отбоя того-этого… о доме, хозяйстве и все такое. А к отбою – в роту! Слышишь, Охватов?

– Так точно, товарищ старшина! К отбою.

Старшина взял опрокинутую на траве фуражку, надел, встал на ноги и, застегивая шинель, остановил затяжелевший глаз на женщине. Она перехватила его взгляд, смутилась и, взяв торопливыми движениями пару яиц и домашние стряпанцы, виноватая, сказала:

– Возьмите, товарищ старшина! Возьмите! У вас тоже дома жена…

– Нет уж, за это спасибо. Кормите вот своего. Видите, какой он?

Женщина все запихивала в карман старшинской шинели угощение, спрашивала:

– Отправка, товарищ старшина, как скажете, не скоро, а? Может, не скоро еще! Может, пока учат, и война кончится?

– Не знаю, дорогуша. Уж вот чего не знаю, того не знаю.

Отмякло заскорузлое старшинское сердце от этих стряпанцев, от певучего женского голоса, и не хотелось уходить с уютной поляночки, будто еще что-то могло перепасть у чужого тепла. Не торопясь полез в карман брюк, достал спички, закурил отложенный перед едой окурок и одной жадной затяжкой сжег его до губ.

– А скажу я вам, дорогуша…

– Ты его слушай, Шура, – попросил боец. – Ты его слушай: это наш самый большой командир. Как он скажет, так то и будет.

– А скажу я вам так: погорюете вы в солдатках до самой горькой слезинки. Каши на нас заварено сверх всяческой солдатской нормы. Вот так вот.

Ушел старшина нехотя: с трудом, видимо, рвал от сердца чужое липучее счастье.

Поднялся и тихонько, чтобы не выдать себя, выбрался из своего укрытия подполковник Заварухин. Уже шагая по тропинке возле огорода, подумал: «Хорошо, что застала, будто могла знать. Ехала небось за тридевять земель – из окрестных же у нас нет». Вспомнилось пушкаревское: «Каши на нас заварено сверх всяческой солдатской нормы», и потекли свои заботные мысли, только сейчас окрашенные той безысходной грустью, которая прорвалась в словах старшины. «Надо сказать Музе все, что думаю: пусть не ждет скорого возвращения».

Встретились – для обоих неожиданно – на повороте, где тропа, круто сломавшись у песчаных ям, по изреженному ельнику выходит к дороге. Муза Петровна в белом шерстяном платке, идущем к ее темным глазам и смуглому лицу, была чем-то взволнована и бледна.

– Что же ты не приходишь все? – сказала она с упреком и, чутким взором уловив перемены в лице мужа, добавила: – Уже отправляетесь, а ты ни слова.

– Откуда ты знаешь?

– Ничего я не знаю, Ваня. По радио одно и то же: оставили, оставили, оставили… Как-то совсем безнадежно. Никогда еще так плохо не было. А раз уж совсем плохо, значит, тебе там место.

– Тут вот, в кустах, видел своего бойца с женой, – не отдавая себе отчета, зачем-то сказал Заварухин и, помешкав, добавил: – Такое все горькое, что глаза бы не глядели.

– А у самих-то у нас?

– О себе всегда думаешь с надеждой. Легче. Да и сам есть сам.

Крещение

Подняться наверх