Читать книгу Россия. Путь к Просвещению. Том 2 - - Страница 2
Часть III
Устремленность к свету
1762–1801
Глава 8
Екатерина II и Просвещение
ОглавлениеВ России конца XVIII века никто так не способствовал распространению философских идей, как императрица Екатерина II. Сама она не была оригинальным и последовательным мыслителем, но с первых лет своего правления стала неутомимым популяризатором умеренных политических идей, заимствованных у барона Монтескьё, Чезаре Беккариа, Дени Дидро, Франсуа Кенэ, а также у немецких юристов, – Якоба фон Бильфельда и Иоганна фон Юсти – работавших в реформаторской политической парадигме. Конечно, у Екатерины были веские политические причины для поощрения философов: она была убеждена, что их советы могут оказаться полезными в отношениях с Европой, а также предчувствовала, что их моральный авторитет среди образованной публики может оказаться полезным. Но не стоит недооценивать и ее искренний энтузиазм в восприятии их идей. Вскоре после приезда в Россию в 1744 году она прочитала «Размышления о причинах величия и падения римлян» Монтескьё (1734) и, вероятно, в 1754 году – его же «О духе законов» (1748) и «Эссе о всеобщей истории» Вольтера (1754). По воспоминаниям Екатерины, начав читать Вольтера, она стала искать книги «с бо́льшим разбором», чем прежде; чтение Монтескьё вместе с «Анналами» Тацита произвело «необыкновенный переворот» в ее представлениях о политике [Екатерина II 1907a: 62, 255, 366; Cruise, Hoogenboom 2005: 21–22, 48, 138]. В начале царствования, когда ее трон был еще шаток, она начала свою знаменитую переписку с Вольтером. Однако потребностью Екатерины в одобрении Вольтера можно объяснить лишь начало этой переписки, но не ее длительность: она продолжалась до 1778 года, еще долго после того, как политическое положение императрицы упрочилось1.
Изабель де Мадарьяга задалась вопросом, что известно историкам о политических взглядах Екатерины до ее восшествия на престол [Madariaga 1998b: 238–240]. В начале 1762 года, читая сочинение д’Аламбера о шведской королеве Кристине (годы жизни: 1626–1689, годы правления: 1633–1654), Екатерина с одобрением отметила стремление Кристины к тому, чтобы монархи несли свое служение в соответствии с законом. В том же году будущая императрица записала высказывание д’Аламбера о том, что «с точки зрения гражданина, политическая свобода состоит в гарантии, что он защищен законами, или, по крайней мере, в вере в эту гарантию». Рабство в среде свободных народов Екатерина считала «противоречием христианскому закону и справедливости»; она также выражала желание постепенно освободить русских крепостных [Madariaga 1998b: 238; Екатерина II 1901–1907, 12: 607–612]. Наибольшее влияние на мышление Екатерины до захвата ею власти оказал Монтескьё. Когда Ф. Г. Штрубе де Пирмонт опубликовал свои «Русские письма» (1760), в которых утверждал, что между деспотизмом, как его определяет Монтескьё, и монархией при плохом правителе нет особой разницы, Екатерина раскритиковала его за непонимание глубины анализа деспотизма у Монтескьё. По ее мнению, Россия действительно была деспотией, как и говорил Монтескьё. Действительно, Российская империя не могла управляться иначе, как посредством сильной централизованной власти, «потому что лишь с ее помощью возможно с необходимой быстротой устранить трудности, возникающие в отдаленных провинциях, ибо другие формы правления, будучи недейственны, препятствуют предприятиям, от которых зависит жизнь государства» [Madariaga 1998b: 239]2. Таким образом, по мнению де Мадарьяга, политическое мышление Екатерины до прихода к власти было непоследовательным: будущая императрица одобряла правовое государство, но в то же время поддерживала идею унитарной централизованной власти; она считала, что российские дворяне не имеют никаких прав по сравнению с их западными коллегами; сетовала на крепостное право и надеялась на его постепенную отмену [Madariaga 1998b: 240].
Широкую известность в Европе Екатерине как политическому мыслителю принесло ее сочинение «Наказ Комиссии о составлении проекта новаго уложения» (1767), также именуемое «Большой наказ» или просто «Наказ». Как отмечает де Мадарьяга, «Наказ» иногда ошибочно понимают как «серию законов» для России или даже как ее «конституцию» [Madariaga 1998b: 235]. На самом деле «Наказ» был одновременно достаточно простым изложением законодательных принципов, на основании которых предполагалось составить новый свод законов, иллюстрацией политического применения философии просвещения и пропагандой, в которой российская монархиня представала просвещенной, прогрессивной европейской правительницей. «Наказ» состоял из 20 глав, разбитых на 526 статей, и двух приложений, содержащих еще 129. По замечанию Н. Д. Чечулина, редактора издания «Наказа», подготовленного Академией наук, бо́льшая часть текста была заимствована, часто дословно, из новейших работ по политической философии. Например, Чечулин обнаружил, что из 526 статей «Наказа» 284 были заимствованы из «Духа законов» Монтескьё. Многие заимствования были дословными, другие претерпели незначительные редакторские правки (например, замена слов «государь» на «князь» или «свобода» на «право гражданина»). Еще 108 статей были заимствованы из работы Ч. Беккариа «О преступлениях и наказаниях» (1764), несколько статей – из «Наставлений политических» (1760) Я. Ф. фон Бильфельда, «Основания силы и благосостояния Царств» И. Г. Г. Юсти (1760–1761), «Энциклопедии» (1751–1765) Д. Дидро, «Естественного права» (1765) Ф. Кенэ. Всего, по подсчетам Чечулина, из других источников были заимствованы не менее 469 статей «Наказа» [Чечулин 1907: CXXIX–CXLIV]. По сдержанному выражению Чечулина, «значение “Наказа” как самостоятельного произведения, таким образом, надо признать не весьма высоким» [Чечулин 1907: CXLV].
Тем не менее в защиту Екатерины следует сказать, что расположение заимствованного материала было достаточно логичным. От общей картины состояния России и ее потребности в хороших законах «Наказ» переходит к обсуждению преступлений, наказаний, судебной системы, торговли, образования, российского общественного устройства, процесса составления новых законов. Екатерина вполне логично соединяла заимствованные фрагменты и свои собственные взгляды (которые составляли примерно четверть статей «Наказа»). Правда, местами она допускала повторения в заимствованиях, иногда игнорировала противоречия между ними. Пожалуй, наиболее серьезное противоречие Екатерина допустила по вопросу о смертной казни: статья 79, заимствованная из Монтескьё, оправдывает смертную казнь в отношении убийц, тогда как в статьях 209–212, взятых у Беккариа, утверждается, что «в обыкновенном состоянии общества» смертная казнь недопустима [Чечулин 1907: CXLV].
Опубликованная редакция «Наказа» была, по сути, вторым черновиком первоначального проекта Екатерины. Поскольку Екатерина была не только интеллектуалом, но и искусным политиком, ее реакция на критику различных кругов общества может помочь нам лучше понять, в каком духе она составляла «Наказ», редактировала его и затем представила на суд общественности.
Как отмечает Ю. В. Стенник, первоначальный вариант «Наказа» Екатерина написала на французском языке, а затем показывала различные главы первоначального черновика своим помощникам. Например, она попросила своего кабинет-секретаря Г. В. Козицкого прочитать и переформулировать ее идеи по проблемам крестьянства и крепостного права [Стенник 2006: 125–143]. Первый вариант целиком она давала читать по крайней мере шести лицам: своему канцлеру графу М. И. Воронцову, генералу А. И. Бибикову, вице-президенту одной из своих канцелярий В. Г. Баскакову, епископу Тверскому Гавриилу (Петрову), иеромонаху Платону (Левшину) и писателю А. П. Сумарокову. Мы не знаем, почему именно эти люди были выбраны ею в качестве первоначальной аудитории «Наказа», но можно предположить, что она хотела узнать мнение представителей политически активного дворянства (Воронцов), армии (Бибиков), имперской бюрократии (Баскаков), «просвещенных» церковных деятелей (епископ Гавриил и иеромонах Платон) и образованной публики (Сумароков).
Первый из сохранившихся откликов императрице был лестным: 23 сентября 1765 года Воронцов благодарил Екатерину за то, что она, «яко истинная матерь, о детях своих пекущаяся», соизволяет «распространять… свои дарования в установлении прочных законов на будущия времена, к благополучию общенародному… постановляя… утверждение самодержавной вашей власти в свободе и преимуществе российскаго дворянства и вообще каждаго безопасность правосудия и милосердия твоего» [СИРИО 1867–1916, 10: 76]. Баскаков в мае 1766 года похвалил императрицу, засвидетельствовав, что, читая «Наказ», «приходил многократно в радостное восхищение», но затем предостерег ее, написав, что она, возможно, зашла слишком далеко в своем стремлении безоговорочно запретить пытки. Баскаков посоветовал ей статью об отмене пыток дополнить словами «кроме необходимых случаев» – эта оговорка оказалась весьма кстати во время Пугачевского бунта 1773–1774 годов [СИРИО 1867–1916, 10: 76, 79]. Воронцов и Баскаков, каждый в своем роде, были типичными успешными сановниками, доставшимися Екатерине в наследство от предыдущих царствований: Воронцов был богатым помещиком, который хотел быть уверенным, что Екатерина ничем не ущемит «вольности» дворянства, а Баскаков – опытным функционером, заботившимся о сохранении «гибкости» правительства в борьбе с угрозами снизу.
Генерал Бибиков в своем ответе проявил бо́льшую независимость мышления, чем два предыдущих рецензента. Он отметил, что в «Наказе» не проводится четкого разграничения между государственным и гражданским законом, что Екатерина не совсем точно определила разницу между государственными и моральными преступлениями, а также неточно описала роль Сената в законотворчестве [СИРИО 1867–1916, 10: 76–77]. Эти недостатки «Наказа» были очевидны не только с теоретической, но и с практической точки зрения: действительно, как мы увидим ниже при обсуждении предложений Никиты Панина и Гавриила Державина по реформированию процесса принятия решений в империи, вопрос о статусе Сената был спорным моментом в российской высшей политике на протяжении всего царствования Екатерины и после него.
Наиболее критические оценки из числа избранных Екатериной читателей исходили от Сумарокова. Благодаря своим успехам как поэта и драматурга, а также недавнему пребыванию на посту директора «Русского для представления трагедий и комедий театра» в Петербурге (1756–1761) Сумароков в 1766 году был, пожалуй, самым известным русским писателем. Несмотря на то что он был откровенным монархистом, во многих его пьесах осуждалась тирания как нарушение нравственного порядка. Поэтому Екатерина, вероятно, направила Сумарокову «Наказ» не только для того, чтобы проверить реакцию литературного мира на свои политические идеи, но и для того, чтобы заручиться его личной поддержкой своей теории разумного законодательства.
Согласно Стеннику, Сумароков без замечаний согласился с идеей императрицы о том, что государь России должен быть самодержцем, «ибо никакая другая, как только соединенная в его особе власть не может действовать сходно со пространством столь великого государства», но отверг ее мысль, что самодержавное правительство может управлять в духе «умеренности». По выражению Сумарокова, «умеренности правосудие не терпит, а требует надлежащей меры, а не строгости и не кротости» [СИРИО 1867–1916, 10: 84]. По его мнению, главной внутренней обязанностью государства должно быть наказание преступников, ибо только неумолимое правосудие предотвращает будущие преступления. К политической теории Екатерины Сумароков отнесся как к собранию милых, наивных отвлеченностей, которые неприменимы в России [Стенник 2006: 141–142.] Он порицал ее за предложение предоставить депутатам Уложенной комиссии пожизненный иммунитет от смертной казни, пыток и телесных наказаний: по его мнению, предоставление иммунитета одним только депутатам, а не всей стране было бы ошибкой, «ибо правосудию изъятия нет». Он также высказался против плана Екатерины разрешить депутатам выносить рекомендации большинством голосов; он хотел, чтобы делегаты направляли свои мнения на рассмотрение императрицы [СИРИО 1867–1916, 10: 83]. В этом мнении выразилось неприятие Сумароковым правительства парламентского типа [Стенник 2006: 131].
Теории Екатерины о восьми видах права (божественное, церковное, естественное, народное, общественное, военное, гражданское, семейное), которую она почерпнула из чтения Монтескьё, Сумароков противопоставил свою теорию о трех видах права (право религии, право естества, воля монарха). Нравственный закон, который человек может познать из Священного Писания и церковного учения, он рассматривал как исток естественного права, на котором, в свою очередь, основано позитивное право. Естественное право он определял следующим образом: «1. Познавати Бога и добродетель. 2. Искати своего блаженства без ущерба ближнему. 3. Искати блаженства ближняго, без ущерба себе». Таким образом, естественное право, по его мнению, представляло собой совокупность этических постулатов, основанных прежде всего на религиозных максимах, но также рационально выводимых из нашего взаимодействия с обществом. Сумароков отверг надежды Екатерины на то, что существующие школы могут привить русским людям большее уважение к закону, написав, что «вместо наших училищей… потребны великие и всею Европою почитаемые авторы, а особливо несравненный Монтескиу» [СИРИО 1867–1916, 10: 83]. По его интерпретации, Монтескьё предпочитает подзаконную вольность неволе. Сумароков, однако, едко замечает, что «невольник никогда не может быть верен… Но своевольство еще и неволи вреднее» [СИРИО 18671916, 10: 83–84]. Здесь Сумароков выражает беспокойство по поводу опасности рабской психологии, уходящей корнями в российское крепостное право: он считал, что при существующих социальных условиях только дворяне могли быть вольными по закону; предоставление свободы крепостным приведет к катастрофе. Убеждения Екатерины в том, что позитивное право должно учитывать народные обычаи и что человек по природе своей склонен к свободе, казались Сумарокову ошибочными. Он не считал, что в такой стране, как Россия, закон должен выводиться из народных обычаев. Напротив, мудрые законодатели, понимающие и отстаивающие нравственную истину, должны навязывать законы невежественному народу [СИРИО 1867–1916, 10: 84]. Сумароков гораздо ниже, чем Екатерина, оценивал культурный уровень простого народа в России, а потому и возможности конструктивного законодательства в 1766 году он считал гораздо более узкими.
Сумароков был резко не согласен с намеками Екатерины на освобождение крепостных, высказанными в первоначальном проекте «Наказа». Екатерина утверждала, что разумное законодательство должно быть таким, «чтоб не приводить людей в неволю, разве крайняя необходимость к учинению того привлечет», поскольку следует «по силе нашей о благополучии всех людей пещися». Следуя Г. В. Козицкому, Екатерина приводит в пример жестокое обращение с илотами в Спарте, а также с рабами в Древнем Риме в качестве доказательства необходимости законодательного ограничения власти господ над рабами. Императрица безоговорочно одобряет наказание жестоких рабовладельцев в древних Афинах. Кроме того, императрица заявила, что каждый человек имеет право на пищу и одежду и что, исходя из гуманных соображений, закон должен их гарантировать. Она утверждала, что хорошее правительство должно обеспечить крепостным возможность приобретения собственности: «Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества и привесть их в такое состояние, чтоб они могли купить сами себе свободу» [Стенник 2006: 136–140]. Сумароков, со своей стороны, утверждал, что хороший хозяин должен относиться к крепостным справедливо, ибо «иное быть господином, а иное тираном». Однако он не считал целесообразным законодательно обеспечивать справедливое отношение к крепостным по всей России, но полагал, что правительство должно положиться на нравственное чувство господ. При этом он подразумевал, что альтернативой доверию господам может быть только доверие крепостным, а доверять низшим сословиям он считал неразумным. Кроме того, по мнению Сумарокова, государство не должно входить в детали по поводу того, как именно хозяева должны кормить и одевать своих крепостных. «Служащие должны иметь пищу и одежду, – писал он. – Все имеют, а предписать господам, какую пищу и какую одежду нельзя» [СИРИО 1867–1916, 10: 85]. Наконец, Сумароков утверждал:
…сделать русских крепостных людей вольными нельзя: скудные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут, и будут ласкать слуг своих, пропуская им многие бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинующихся им крестьян; и будет ужасное несогласие между помещиками и крестьянами, ради усмирения которых потребны многие полки, и непрестанная будет в государстве междоусобная брань, и вместо того, что ныне помещики живут покойно в вотчинах. Вотчины превратятся в опаснейшия им жилища; ибо они будут зависеть от крестьян, а не крестьяне от них [СИРИО 1867–1916, 10: 85–86].
Сумароков считал, что в принципе отмена крепостного права возможна, но для этого между господами и крепостными должно сначала установиться дружелюбие. «А это примечено [при мирном освобождении], что помещики крестьян, а крестьяне помещиков очень любят, а наш низкий народ никаких благородных чувствий еще не имеет». Сумароков предсказал, что даже при отсутствии социальной вражды между бывшими господами и бывшими крепостными отмена крепостного права приведет к огрублению сельской жизни. «И только будут к опустошению деревень холопьи наборы, а как скоро чему нибудь его научит, так он и отойдет к знатному господину, ибо там ему больше жалованья; а дворяне учат людей своих: брить, волосы убирать, кушанье варить и пр. И так всяк будет тратить деньги на других, выучивая» [СИРИО 1867–1916, 10: 86].
В заключение Сумароков заявил Екатерине, что ее «Наказ» написан «высокопарно», а оттого «темно, глупо и безполезно». Он заметил, что законы должны быть простыми и ясными, по примеру Уложения Алексея Михайловича, в котором нет «чужих слов» и потому оно хорошо и вразумительно [СИРИО 1867–1916, 10: 87].
Реакция Екатерины на эти оценки первого проекта «Наказа» многое говорит о ее политических взглядах. Письма Воронцова и Бибикова она приняла без комментариев – возможно, потому, что была согласна с Воронцовым и не была уверена в том, как ответить Бибикову. На письме Баскакова она отметила: «Все его примечания умны» [СИРИО 1867–1916, 10: 82]. По поводу его совета разрешить пытки в крайних случаях она заметила: «О сем слышать не можно, и казус не казус, где человечество страждет» [СИРИО 1867–1916, 10: 79]. По поводу письма Сумарокова императрица выразила неудовольствие. Она обвинила его в том, что, размышляя о природе законов, он цитирует Монтескьё, «не разумея его» [СИРИО 1867–1916, 10: 84]. Усомнившись в том, что большинство русских дворян способны справедливо и без злоупотреблений обращаться с крепостными, она высмеяла мысль Сумарокова о том, что простой народ недостаточно цивилизован для разумного поведения. Она написала: «Бог знает, разве по чинам качества читать» [СИРИО 1867–1916, 10: 85]. Она с пониманием отнеслась к опасениям Сумарокова, что освобожденные крестьяне могут угрожать жизни бывших господ, но с сарказмом заметила, что и сейчас господа «бывают зарезаны отчасти от своих». На замечание Сумарокова об отсутствии у крепостного «благородных чувствий» она ответила: «и иметь не может в нынешнем состоянии» [СИРИО 1867–1916, 10: 86]. Наконец, в ответ на критику Сумарокова в отношении ее стиля она писала:
Господин Сумароков хороший поэт, но слишком скоро думает. Чтобы быть хорошим законодавцем, он связи довольной в мыслях не имеет… Две возможности в сем деле есть: возможность в разсуждении законодавца и возможность в разсуждении подданных, или лучше сказать тех, для которых законы делаются. Часто прямая истина в разсуждении сих возможностей должна употребляема быть так, чтоб она сама себе вреда не нанесла, и более от добра отвращения, нежели привлечения не сделала [СИРИО 1867–1916, 10: 87].
Таким образом, в ходе первого чтения проекта «Наказа» Екатерина проявила себя как сторонница взглядов Монтескьё на ограниченную монархию; любительница «высокопарных» фраз, призванных воодушевить подданных к принятию нового правового кодекса; сторонница директивного подхода к изменению общества сверху. При этом чистую правду о своем проекте она готова была говорить только в том случае, если эта правда окажется полезной. На этом этапе своего царствования, еще до публикации «Наказа», она была принципиальной сторонницей просвещенного правления, но одновременно и высокомерным циником. Неудивительно, что в ответ на критику она внесла в «Наказ» лишь незначительные изменения, в основном смягчив предписывающие формулировки или добавив уточняющие пункты.
Обратимся теперь к опубликованной на русском языке редакции «Наказа»3.
«Наказ» начинается молитвой: «Господи Боже мой вонми ми, и вразуми мя, да сотворю суд людям Твоим по закону святому Твоему судити в правду». Первая статья гласила: «Закон христианский научает нас взаимно делать друг другу добро, сколько возможно». Обращение к Богу и отсылка к православию были рассчитаны на православных подданных Екатерины, поскольку в связи с проводимой ею в то время секуляризацией монастырских земель церковные иерархи могли усомниться в ее авторитете. В то же время уже в начале «Наказа» божественный закон был представлен как высший закон в государстве, хотя и не назван таковым прямо. Этот ловкий прием был достоин такого искусного политика, каким была Екатерина [Екатерина II 1907б: 1]4.
В первых двух главах «Наказа» – статьях 6–16 – Россия характеризовалась как «Европейская держава», владения которой простираются на 32 градуса широты и 165 градусов долготы. Утверждалось, что, учитывая такую огромную территорию, Россия должна управляться посредством самодержавия, «ибо никакая другая, как только соединенная в его [государя] особе власть не может действовати сходно со пространством толь великаго государства… Всякое другое правление не только было бы России вредно, но и в конец разорительно» [Екатерина II 1907б: 3]. Здесь Екатерина отходила от Монтескьё, который объяснял преобладание в России деспотии именно ее огромной территорией. Уклонившись от хода мысли Монтескьё, Екатерина «нормализовала» Россию и намекнула на разницу между Петром I (по Монтескьё, классическим деспотом) и собой (по ее самоопределению, «просвещенной самодержицей»).
В статьях 13–16 ставился вопрос о цели самодержавного правления и определялись границы свободы. Екатерина дала два ответа на вопрос о цели самодержавия. Первая цель – «чтобы действия их [людей] направити к получению самаго большого ото всех добра». Вторая – «слава граждан, государства и Государя». Если сопоставить эти два ответа – первый из статьи 13, второй из статьи 15, – то получится уравнение: коллективные интересы российских подданных заключаются в достижении славы граждан, государства и государя. Это уравнение подразумевает прямую связь между материальными интересами и эмоциональным благополучием, между процветанием и национальной гордостью, но его можно прочесть и как исключение из «коллективных интересов российских подданных» всех составляющих, кроме «славы».
По вопросу о свободе Екатерина выразилась неоднозначно. Она заявила, что монархическое правление предназначено не для того, «чтоб отнять естественную их [людей] вольность, но чтобы действия их направити к получению самаго большого ото всех добра». В статье 14 она подразумевает, что естественная свобода совпадает с «намерениями в разумных тварях предполагаемыми» и соответствует цели создания гражданского общества. При этом она нигде не дает определения естественной свободы – и это умолчание является вопиющим, поскольку делает невозможным обвинение в том, что самодержавие нарушает естественную свободу. Вместо этого она указала на совместимость естественной свободы и правительства, действующего в интересах подданных [Екатерина II 1907б: 4].
В статьях 36–39 Екатерина дала определение понятию «общественная свобода». Согласно статье 36, свобода заключается не в том, чтобы делать все, что заблагорассудится. Согласно статьям 37 и 38, в обществе, где есть законы, «вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть, и чтоб не быть принуждену делать то, чего хотеть не должно». И снова: «Вольность есть право, все то делать, что законы дозволяют; и если бы где какой гражданин мог делать законами запрещаемое, там бы уже вольности не было, ибо и другие имели бы равным образом сию власть». В статье 39 свобода приравнивается к безопасности: «Государственная вольность в гражданине есть спокойство духа, происходящее от мнения, что всяк из них собственною наслаждается безопасностию; и чтобы люди имели сию вольность, надлежит быть закону такову, чтоб один гражданин не мог бояться другаго, а боялись бы все одних законов» [Екатерина II 1907б: 8–9].
Таким образом, концепция Екатерины о свободе в обществе сводилась к декларации того, что свобода заключается в послушании совести (возможности делать то, что должно) в рамках позитивного права (права делать все, что позволяют законы). Она считала, что все должны подчиняться законам в равной степени («и если бы где какой гражданин мог делать законами запрещаемое, там бы уже вольности не было»), но не утверждала, что все люди должны быть равны в привилегиях. Более того, в условиях общества, где царило крепостное право, она не осмелилась говорить о юридическом равенстве в этом смысле. Ее отождествление свободы с безопасностью означало либо намек о свободе от произвола властей, либо утверждение, что только сильное правительство и сильные законы позволяют гражданам в полной мере наслаждаться свободой. Первые статьи «Наказа» оставляют общее впечатление, что Екатерина придерживается дирижистской концепции свободы, которую Исайя Берлин назвал бы «позитивной свободой», при которой правительство направляет граждан «к получению самаго большого ото всех добра», подданные вольны «делать то, что каждому надлежит хотеть» по совести, во славу «граждан, государства и Государя». Екатерина не перечисляет права отдельных подданных, ограничиваясь упоминанием «права» делать то, что разрешено законами.
Главу 6 (статьи 41–63) Екатерина посвятила «законам вообще». Здесь она усилила ранее высказанные замечания о вольности и попыталась объяснить соотношение между обычаями и государственными законами. Из статей 41 и 42 следовало, что государственные законы не должны запрещать ничего, «кроме того, что может быть вредно или каждому особенно, или всему обществу». Таким образом, личные поступки, не затрагивающие ни других людей, ни государство, не подпадают под действие законов. Екатерина не охарактеризовала эту сферу «безразличных действий» как относящуюся к частной жизни или составляющую «права» индивидов. Тем не менее ее комментарии, которые в данном случае во многом повторяют Монтескьё, дают общее представление о «негативной свободе» [Екатерина II 1907б: 8–9]. По поводу обычаев Екатерина утверждала, что для управления государством необходимы законы, подлежащие исполнению, поэтому при разработке законов законодатель должен принимать во внимание нравы народа. Однако она не считала обычаи непреодолимым препятствием для законодательных изменений: «И так когда надобно сделать перемену в народе великую к великому онаго добру, надлежит законами то исправлять, что учреждено законами, и то переменять обычаями, что обычаями введено. Весьма худая та политика, которая переделывает то законами, что надлежит переменять обычаями» [Екатерина II 1907б: 8–9]. Главное для законодателя – «умы людские… приуготовить» к введению новых законов. Позиция Екатерины, согласно которой реформы требовали тщательной подготовки, содержала в себе косвенную критику Петра I, чьи реформы проводились поспешно, без подготовки к ним людей. Екатерина, напротив, хотела предстать правительницей, действующей в мудром и умеренном духе Монтескьё, – ведь ее «Наказ» предназначался именно для того, чтобы подготовить умы россиян к принятию нового свода законов. Однако трудно сказать, насколько серьезно Екатерина относилась к известному изречению Монтескьё о том, что к законам можно «прикасаться только дрожащими руками». Рука Екатерины не дрогнула.
Сразу после обсуждения необходимости реформ в «Наказе» был поднят вопрос о наказаниях за нарушение законов. По мнению императрицы, при проведении реформ можно было ожидать сопротивления снизу в виде нарушения новых законов. Это сопротивление, которое таковым нигде не названо, она надеялась сдержать законодательно установленными наказаниями. В статьях 61–96 рассматривалась идеальная система наказаний. Основное положение «Наказа» заключалось в том, что наказание не должно произвольно назначаться ни государем, ни судом, а должно «происходить… от самой вещи», то есть из характера данного преступления. Любое наказание, назначенное не по необходимости, по определению является «тиранским» [Екатерина II 1907б: 14].
Согласно «Наказу», существует четыре вида преступлений: преступления против веры; преступления против нравов; преступления против общественного спокойствия; преступления против безопасности личности. Дела по преступлениям против веры (например, богохульство), как считала Екатерина, должны решаться церковью путем отлучения или изгнания преступников из храмов. Здесь она вслед за Монтескьё пыталась разделить церковь и государство. В статье 74, посвященной религиозным преступлениям, императрица прибегает к ухищрениям, не упоминая ни многоконфессиональный характер Российской империи, ни принцип веротерпимости [Екатерина II 1907б: 14]. За преступления против нравов Екатерина назначает наказания преимущественно морального характера: всенародное бесчестие, стыд, изгнание из города и общества. Единственным материальным наказанием здесь были денежные штрафы, но осталось неясным, должны ли эти штрафы налагаться частными обществами или государством. По общему правилу, «преступления» против нравов должны были рассматриваться как незначительные нарушения обычаев, не имеющих юридической силы [Екатерина II 1907б: 16].
Преступления против общественного спокойствия, однако, подпадали под несомненную юрисдикцию государства. Наказания за такие преступления – «ссылка, исправления и другия наказания, которыя безпокойных людей возвращают на путь правый, и приводят паки в порядок установленный» [Екатерина II 1907б: 17]. Екатерина полагала, что преступления против безопасности личности являются серьезными, поскольку они посягают на саму основу социального порядка, то есть наносят ущерб тем людям, которым государство призвано обеспечить «самое большое добро». По мнению Екатерины, наказание за подобное преступление должно быть зеркальным по отношению к самому преступлению. Если один человек нарушил покой другого, тогда преступника следует самого лишить покоя, то есть посадить его в тюрьму. Если один человек крадет у другого, то его следует лишить имущества. В целом, по мнению Екатерины, преступление против собственности не заслуживает смертной казни, а требует наказания «из свойства вещи», то есть конфискации имущества злоумышленника либо телесного наказания, если у преступника не было собственности [Екатерина II 1907б: 17–18]. Екатерина колебалась по поводу логического следствия из ее теории зеркального наказания: если злоумышленник убивает монаршего подданного, он тем самым сам лишается права на жизнь.
В хорошо устроенном государстве, как говорилось в «Наказе», законы должны быть направлены скорее на исправление пороков, чем на наказание преступников, но когда наказание злоумышленников становится неизбежным, законом следует предписывать скорее мягкие наказания, чем суровые. «Последуим природе давшей человеку стыд вместо бича, и пускай самая большая часть наказания будет безчестие в претерпении наказания заключающееся» [Екатерина II 1907б: 20]. Статья 87 гласила: «Не надобно вести людей путями самыми крайними; надлежит с бережливостию употреблять средства естеством нам подаваемыя для препровождения оных к намереваемому концу» [Екатерина II 1907б: 20]. Согласно статье 96, эта аксиома исключает применение пыток: «Все наказания, которыми тело человеческое изуродовать можно, до́лжно отменить» [Екатерина II 1907б: 23]. Призыв к запрету пыток подкреплен статьей 123, в которой указано, что «употребление пытки противно здравому человеческому разсуждению». Екатерина пишет, что «само человечество вопиет против оныя, и требует, чтоб она была вовсе уничтожена» [Екатерина II 1907б: 30, 56–61]5. «Наказ» разрешал законодателю предусмотреть тюремное заключение для граждан, подозреваемых в пособничестве иноземным врагам, но только в случае выявления тайного заговора, опасного для государства или государя, и только при условии, что заключение носит временный характер [Екатерина II 1907б: 33].
Поскольку «Наказом» предусматривалось существенное сокращение полномочий судов по применению телесных пыток и других жестоких наказаний к подданным империи, намерения Екатерины выглядят гуманными и просвещенными, особенно по тогдашним российским меркам. Обсуждение наказаний в «Наказе» может служить одним из примеров программы Екатерины по «приуготовлению умов» к фундаментальному изменению уставного законодательства, а возможно, и к трансформации народных нравов. Безусловно, она заслужила похвалу за прекрасные чувства, и все же историк не может не заметить, что менее чем через десять лет, при подавлении Пугачевского восстания, она и ее приближенные без колебаний применяли к бунтовщикам самые страшные меры, включая телесные увечья. Императрица, которая в 1767 году надменно предстала перед Европой сияющим «маяком», в 1773–1774 году погрузилась в нравственное помрачение.
Глава 11 (статьи 250–263) посвящена обоснованию необходимости социальной иерархии и поднимает проблему крепостного права. Екатерина оправдывает социальную иерархию, отмечая: «Гражданское общество, как и всякая вещь, требует известнаго порядка. Надлежит тут быть одним, которые правят и повелевают, а другим, которые повинуются» [Екатерина II 1907б: 74]. Однако, в соответствии с естественным правом, правителю подобает «состояние сих подвластных облегчать, сколько здравое разсуждение дозволяет». Следует «избегать случаев, чтобы не приводить людей в неволю», и следить за тем, чтобы «законы гражданские с одной стороны злоупотребление рабства отвращали, а с другой стороны предостерегали бы опасности могущия оттуда произойти». Екатерина упоминает закон Петра I от 1722 года о наложении опеки на жестоких владельцев крепостных и задается вопросом, почему этот закон остается без исполнения [Екатерина II 1907б: 74–75]. В статье 260 она предупреждает: «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великаго числа освобожденных». Также она выражает опасения по поводу восстания крепостных: «При чем однако же весьма нужно, чтобы предупреждены были те причины, кои столь часто привели в непослушание рабов против господ своих» [Екатерина II 1907б: 76]. Эти статьи «Наказа» положили начало длительному обсуждению вопроса о крепостном праве в Уложенной комиссии и привели к появлению в периодической печати многочисленных статей о жестоком обращении с крепостными, причем практически все авторы согласились с обоснованием социальной иерархии, предложенным императрицей.
В главах 15 (статьи 358–375) и 16 (статьи 376–383) раскрывается отношение Екатерины к дворянству и городскому купечеству. Учитывая значение дворянства в политической теории Монтескьё, на первый взгляд удивительно, как мало внимания Екатерина уделила этой группе. Однако ее относительное невнимание вполне объяснимо с учетом ее представления о самодержавном правлении, при котором вся власть принадлежит государю [Екатерина II 1907б: 105–110]. Хотя купечеству как таковому Екатерина посвятила всего восемь статей, в главах 12 (статьи 264292) и 13 (статьи 293–346) она подчеркнула значение торговли для процветающего, упорядоченного государства. Важнейшими факторами развития России она сочла процветающее сельское хозяйство (а значит, и здоровье крестьянства) и размах торговой деятельности (а значит, и предприимчивое купечество).
Учитывая репутацию Екатерины как последовательницы философов, она уделила довольно мало внимания вопросам образования. Этой теме посвящена лишь короткая глава 14 (статьи 347–355). Екатерина сразу признала, что «невозможно дать общаго воспитания многочисленному народу, и вскормить всех детей в нарочно для того учрежденных домах» [Екатерина II 1907б: 103]. Воспитание она предлагала возложить в основном на семью и ограничить его простыми нравственными правилами. В «Наказе» говорилось: «Всякий обязан учить детей своих страха Божия как начала всякаго целомудрия, и вселять в них все те должности, которых Бог от нас требует в десятословии своем, и православная наша восточная греческая вера во правилах и прочих своих преданиях». Помимо преподания детям этих общих наставлений, главы семейств должны были «вперяти в них любовь к отечеству, и повадить их иметь почтение к установленным гражданским законам, и почитать правительства своего отечества» [Екатерина II 1907б: 103–104].
Если не читать «Наказ» далее, можно было бы подумать, что императрица забыла о многоконфессиональном населении России, но в главе 20 она внезапно обращается к этому факту общественной жизни. В статье 494 Россия описывается как обширная империя, где живут разнообразные народы, и поэтому «весьма бы вредный для спокойствия и безопасности своих граждан был порок, запрещение или недозволение их различных вер». «Наказ» предостерегал от религиозных преследований, которые только раздражают верующих, тогда как «…дозволение верить по своему закону умягчает и самыя жестоковыйныя сердца, и отводит их от заматерелаго упорства, утушая споры их противные тишине Государства и соединению граждан» [Екатерина II 1907б: 134]. Однако, как можно было догадаться, Екатерина не ставила своей целью бесконечное существование этого религиозного многообразия. Она заявила: «И нет подлинно инаго средства кроме разумнаго иных законов дозволения, православною нашею верою и политикою неотвергаемаго, которым бы можно всех сих заблуждших овец паки привести к истинному верных стаду» [Екатерина II 1907б: 134]. Екатерина не пытается примирить свою систему воспитания, основанную на Десяти заповедях и православии, с наличием в России бесчисленного количества семей, которые не были ни православными, ни даже христианами.
В конце «Наказа» звучит нотка императорской скромности. Невзирая на уверения льстецов, что народы созданы для своих государей, Екатерина заявляет:
Однако ж МЫ думаем и за славу Себе вменяем сказать, что МЫ сотворены для НАШЕГО народа… Ибо, Боже сохрани, чтобы после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив, и следовательно больше процветающ на земли: намерение законов НАШИХ было бы не исполнено: несчастие, до котораго Я дожить не желаю [Екатерина II 1907б: 141].
Хотя «Наказ», безусловно, не был оригинальным произведением политической философии, сама его зависимость от Монтескьё и Беккариа помещала его в разряд политических произведений, принадлежащих к умеренному направлению Просвещения. К этому направлению относились и защита Екатериной монархии, и обоснование социальной иерархии, и поддержка торговли, а также ее противостояние религиозной нетерпимости. Неудивительно, что Вольтер, прочитав «Наказ», воскликнул: «Ликург и Солон, верно, утвердили бы Ваше сочинение своеручным подписанием, но, может быть, сами не в состоянии были бы написать подобного. Ясность, определенность, справедливость, твердость и человечность суть качества оного» [Stroev 2006: 76, 78]. Взгляды Екатерины на свободу, однако, составляли набор двусмысленностей. Склонность к пониманию свободы как возможности делать то, что до́лжно, по принуждению государства и в рамках законов характеризовала ее как дирижиста в ряду властных европейских монархов, преобладавших в XVIII веке. Однако она допускала свободу действий в вопросах, не относящихся к закону, и тем самым – существование ограниченной частной сферы. Она также была готова мириться с существованием неправославных религиозных общин, по крайней мере временно, и исключить, хотя бы в принципе, применение пыток в качестве инструмента следствия. Это были шаги к мирному религиозному плюрализму и к неприемлемости телесных наказаний, которые были свойственны европейской мысли середины XVIII века.
Представления Екатерины о религии, образовании и крепостном праве были обусловлены российскими обстоятельствами. Как и подобает православной государыне, «Наказ» она начала с молитвы, ссылалась на христианский закон как на руководство и поместила в основу своей программы домашнего воспитания православие. Хотя идея веротерпимости была заимствована ею с Запада, она также коренилась в русской традиции и в российских реалиях. Можно утверждать, что ее попытка примирить православную церковь с многоконфессиональностью иллюстрирует собой противоречия в управлении внутренне разнообразной империей. Ее отношение к крепостному праву также было противоречивым: признание экономических выгод крепостного права уживалось со страхом перед его последствиями; человеколюбивая забота о крепостных соседствовала с желанием установить социальный порядок и иерархию. В сложившихся обстоятельствах Екатерина полагала, что ей не удастся сделать ничего лучшего, кроме как препятствовать распространению крепостного права и выступить против связанных с ним злоупотреблений, если, конечно, Уложенная комиссия не примет решение о его отмене. Отношение Екатерины к решению проблемы крепостного права было вынужденно циничным. Вольтер мог счесть ее позицию «человечной», но эта человечность не простиралась дальше указа Петра I о недопустимости жестокого обращения с крепостными.
Русскоязычная версия «Наказа» вызвала необычайный интерес внутри страны. Как пишет Чечулин, за время правления императрицы «Наказ» переиздавался восемь раз. На заседаниях Уложенной комиссии в начале каждого месяца он прочитывался целиком. В 1767 году его копии были разосланы в разные присутственные места. В 1768 году Сенат предписал, чтобы Наказ в учреждениях прочитывался «по крайней мере по три раза в год» [Чечулин 1907: CXLVI]. Опубликовав переработанную французскую редакцию «Наказа», императрица распорядилась распространить ее за границей. Она также приказала сделать официальные переводы на латинский, немецкий и английский языки. В 1770 году правительство выпустило издание «Наказа» на четырех языках: русском, латинском, французском и немецком, причем русский и латинский тексты были напечатаны параллельными колонками; немецкий и французский тексты также располагались рядом. Таким образом, «Наказу» была гарантирована широкая известность на родине и за рубежом. Вероятно, ни один российский государственный документ XVIII века не привлекал такого внимания.
Наиболее развернутым комментарием к тексту Екатерины стали «Замечания на Наказ Ее Императорского Величества депутатам Комиссии по составлению законов» (1774) французского философа Дени Дидро. В «Замечаниях» Дидро отстаивал принципы суверенитета нации и народа как истинного законодателя, выборности на всенародной основе представителей народа для принятии законов, а также разделения ветвей власти. Поэтому он отвергал как деспотию, так и «чистую монархию» как негодные формы правления [Дидро 1947: 418–419]. Как справедливо отмечает де Мадарьяга, Дидро расходился с Екатериной и Монтескьё в оценке роли географических и исторических обстоятельств в создании законов: если Екатерина и Монтескьё склонны были рассматривать правовые кодексы как зависящие в определенной степени от местных условий, то Дидро считал, что основополагающие законы вытекают из природы человека, а потому универсальны. Он проводил различие между рабами и свободными людьми, которые отлились от рабов лишь «неприкосновенностью некоторых привилегий, принадлежащих человеку как таковому, каждому классу граждан и каждому гражданину как члену общества» [Дидро 1947: 429].
Дидро не доверял самодержавной власти при отсутствии органов, способных противостоять политике монархов; он вообще мало верил в «промежуточные органы» Монтескьё, которые должны были предотвратить превращение монархии в деспотию. Дидро отмечал, что французский парламент оказался не в состоянии противостоять напору монарха, в России же сенат «ничего не значит» [Дидро 1947: 432].
Дидро отстаивал равенство граждан перед законом, а также подчеркивал значение частной собственности. Однако защита прав собственников у него не распространялась на право владеть крепостными. Он считал российское крепостное право разновидностью рабства, которое противоречит естественному закону, и призывал Екатерину отменить крепостное право. Кроме того, как отмечает де Мадарьяга, в своих «Замечаниях» Дидро ниспроверг попытку Екатерины представить себя православной монархиней, которая поощряет как христианское воспитание, так и религиозную терпимость. Христианство, с точки зрения Дидро, «соткано из нелепостей», а духовенство «стремится к укреплению невежества» [Дидро 1947: 421]. Поэтому упование императрицы на Бога и Церковь представлялось ему ошибочным. В целом в «Замечаниях» Дидро занял пессимистическую позицию в отношении проекта Екатерины сделать Россию цивилизованной страной с помощью нового свода законов. Он писал: «Попытка цивилизовать сразу столь огромную страну представляется мне проектом, превышающим человеческие силы» [Дидро 1947: 424].
С одной стороны, его резкая критика «Наказа» указывает на разделительную линию между умеренным подходом к политике, сформулированным Монтескьё, и более радикальным, который провозглашали Дидро, Руссо и прочие: умеренные философы не так пронзительно, как Дидро и Руссо, говорили о естественном праве, о непреложных правах человека и власти народа. Однако, как ни странно, по сравнению со сторонниками радикальных политических взглядов из числа мыслителей Просвещения Монтескьё был более оптимистичен в отношении действенности масштабных политических реформ. Среди последователей Монтескьё Екатерина была, пожалуй, самым рьяным поборником политических изменений сверху. Как ни странно, она была одновременно и политически «умеренной», и утописткой.
Среди русских отзывов на опубликованную редакцию «Наказа» выделяются два: первый принадлежит историку М. М. Щербатову, второй – драматургу А. П. Сумарокову.
В 1774 году в работе, написанной «в стол», Щербатов раскритиковал «Наказ» Екатерины за присвоение полноты суверенной власти в России монарху. Он приписывает императрице желание управлять Россией на деспотический манер, прикрываясь, как «маской», Сенатом, которому придана роль «хранилища законов». Доказывая непригодность Сената к функции «промежуточного органа», ограничивающего власть императрицы, он указал на политическую зависимость Сената, сознательно сконструированную Петром I, и на то, что сенаторы не просвещены и лишены мужества. Щербатов не усмотрел в «Наказе» императрицы реального проекта разделения властей в российском правительстве [Щербатов 2010а: 51–60]. В остальном к идеям Екатерины о правовом государстве он отнесся неоднозначно. Он одобрил предложения Екатерины об отмене пыток подследственных и о мерах по искоренению взяточничества среди судей. Он поддержал право обвиняемых на суд присяжных и создание корпуса общественных адвокатов для защиты дел неимущих. Он высказался против жестоких и чрезвычайных наказаний, увечащих преступников, но отверг план Екатерины по отмене смертной казни [Щербатов 2010а: 71–77; Madariaga 1998b: 233–254].
Между тем Щербатов, по-видимому, одобрил стремление Екатерины сочетать поддержку православной церкви с веротерпимостью. Он согласился с данной Екатериной оценкой христианского нравственного учения как совершенного. По его мнению, «и другие веры дают правила нравственных добродетелей, но один христианский закон научает нас любить врагов наших» [Щербатов 2010а: 51]. Хотя в принципе Щербатов признавал, что нравственные законы должны быть везде одинаковы, он допускал, что законодательные кодексы должны различаться в зависимости от народных обычаев, климатических различий и местных политических условий. Щербатов считал возможным, чтобы российская монархия управляла империей в согласии с православной церковью, но только при условии, что церковь примет просвещенный взгляд на религию. Он весьма скептически относился к способности ислама усвоить просвещенное мировоззрение [Щербатов 2010а: 54]. С другой стороны, он решительно выступил против инквизиторского подхода к христианской религии как к орудию искоренения нравственной порчи. Он отверг проект по инженерии человеческих душ, к которому, как казалось, готова была приступить Екатерина, спросив: «Но уже через 5 лет по издании сего Наказа старались ли истребить пороки и ободрить добродетели? Поправились ли наши нравы?» [Щербатов 2010а: 66–67].
Щербатов согласен с отказом Екатерины от немедленного широкомасштабного освобождения крепостных крестьян, но, подобно ей, не исключает принципиальной возможности освобождения крестьян в перспективе. Однако, в отличие от императрицы, он счел ошибочным предоставление крестьянам права собственности при отсутствии гражданских свобод. Он опасался, что в существующих условиях право собственности крестьян на движимое имущество взрастит в них желание владеть господскими землями, а значит, вызовет дух бунтовщичества против помещиков. Щербатов утверждает, что в настоящее время крестьяне считают себя полноправными владельцами тех участков, которые они обрабатывают на благо своей семьи. Он выступил против того, чтобы разочаровывать крестьян в этом убеждении, поскольку, открыв перед ними отсутствие у них права на эти участки, можно побудить их к восстанию против своего порабощенного состояния. Согласно обвинению, выдвинутому де Мадарьяга, Щербатов считает, что «общественный порядок основан на том, чтобы обмануть крестьянина, заставив его поверить, что земля у него в собственности, хотя это не так». Щербатов в этой убежденности, по мнению де Мадарьяга, «ставит, пусть и подсознательно, личную выгоду выше принципа и государственной безопасности» [Madariaga 1998b: 255–256]. Здесь де Мадарьяга неверно поняла Щербатова, чьи замечания о чувстве собственности крестьян в отношении семейных наделов, возможно, с точностью отражали народные воззрения, хотя и не соответствовали правовой ситуации (то есть тому, что собственность на землю была у господ, в том числе на те участки, которые крестьяне обрабатывали для пропитания своих семей).
Размышления Щербатова 1774 года о «Наказе» Екатерины иллюстрируют осторожность элиты в восприятии ее политических взглядов. Приветствуя замыслы императрицы о правовом государстве, веротерпимости и судебной реформе, он тем не менее сомневался в серьезности заявленных ею намерений.
Реакция Сумарокова на «Наказ» после его издания и на роспуск Екатериной Уложенной комиссии в 1768 году выразилась в двух значимых публикациях: пятиактной трагедии «Димитрий Самозванец» (1771) и «Одах торжественных» (1774).
Готовясь к написанию «Димитрия Самозванца», Сумароков обратился за помощью к двум историкам – Миллеру и Щербатову, которые прислали ему копии русских летописей о Смутном времени, а также мемуары французского наемника Жака Маржере [Margeret 1607]. Возможно, Сумароков видел предварительный экземпляр «Летописи о многих мятежах» Щербатова (1771), которая стала одной из первых аналитических работ о Смутном времени, выполненных профессиональным историком [Щербатов 1771]. В драме Сумарокова о самозванце, одном из величайших памятников русской культуры XVIII века, Димитрий изображен как Григорий Отрепьев, узурпатор российского престола и тиран, который не только хотел заставить русских перейти из православия в католичество, но и планировал прогнать законную жену, чтобы жениться на дочери Бориса Годунова Ксении. Своим обличением тирании и мотивом злоупотребления невинной любовью «Димитрий Самозванец» напоминает ранние трагедии Сумарокова «Хорев» (1747), «Гамлет» (1748), «Синав и Трувор» (1751). Однако утверждение о том, что Димитрий – узурпатор, причастный иностранной культуре, намекает на статус Екатерины как узурпатора и пришелицы со стороны.
Уже в первом диалоге «Димитрия Самозванца» Пармен, наперсник Димитрия, говорит самозванцу:
Ты много варварства и зверства сотворил,
Ты мучишь подданных, Россию разорил,
Тирански плаваешь во действиях бесчинных,
Ссылаешь и казнишь людей ни в чем не винных,
Против отечества неутолим твой жар,
Прекрасный стал сей град темницею бояр
[Сумароков 1990: 248].
Пармен сетует на то, что Димитрий решил привнести на Русь римско-католическое, польское влияние. Защищаясь от этих обвинений, Димитрий отстаивает абсолютные прерогативы царя:
Российский я народ с престола презираю
И власть тиранскую неволей простираю…
Здесь царствуя, я тем себя увеселяю,
Что россам ссылку, казнь и смерть определяю.
…
Перед царем должна быть истина бессловна;
Не истина – царь, – я; закон – монарша власть,
А предписание закона – царска страсть
[Сумароков 1990: 250–251].
Во втором явлении первого действия начальник стражи предупреждает Димитрия, что простой народ смотрит на него с ужасом, считая, что он «…безбожия и наглостей рачитель, / Москвы, России враг и подданных мучитель». Димитрий пренебрегает опасностью народного восстания. Он винит Шуйского в том, что тот подстрекает против него «чернь».
По мнению Сумарокова, одним из следствий бессовестного тиранства Димитрия стала привычка придворных к лицемерию. В четвертом явлении первого действия Шуйский притворяется, что считает Димитрия законным царем: «В соборной церкви нам глава твоя венчанна, – говорит Шуйский. – Тираном был у нас злонравный Годунов, / Ты грозен, праведен, отец твой был таков» [Сумароков 1990: 254]. Однако в шестом явлении первого действия Шуйский наставляет чувствительную Ксению: «Когда имеем мы с тираном сильным дело, / Противоречити ему не можем смело». Шуйский советует: «Обманывай его, притворствуй сколько льзя, / Надежду подавай…» [Сумароков 1990: 257]. В первом явлении второго действия жених Ксении Георгий придерживается той же линии: «Язык мой должен я притворству покорить, / Иное чувствовать, иное говорить / И быти мерзостным лукавцам я подобен. / Вот поступь, если царь неправеден и злобен» [Сумароков 1990: 258]. Во втором явлении второго действия, когда Димитрий требует от Георгия отказаться от любви к Ксении, Георгий отвечает: «Не спорю, государь, безмолвствую» [Сумароков 1990: 260].
Политический замысел этих сцен заключался не в прямом сопоставлении Екатерины с Лжедмитрием. Хоть она и узурпировала престол, совершив при этом жестокие деяния, но Димитрий открыто признал свою тиранию, а Екатерина представляла себя как враг тирании. Драматургическая стратегия Сумарокова была, скорее, профилактической: изображая презрение тирана к русскому народу, отождествление закона и монаршей воли, зависимость тирана от западного влияния, реакцию русских на тиранию (народный гнев, бесчестность придворных), драматург зеркально возвращал Екатерине ее собственную критику власти произвола и одновременно предупреждал, что общество может воспринять ее как тирана. В шестом явлении второго действия Сумароков устами Пармена выражает свой страх перед издержками произвола: «…жестокости всегда на троне те ж, / Приводят город весь во ярость и мятеж» [Сумароков 1990: 264].
В третьем явлении первого действия Пармен усиливает обвинительный пафос пьесы по отношению к тирании, указывая на отсутствие у Димитрия оправдывающих его добродетелей.
Когда владети нет достоинства его,
Во случае таком порода ничего.
Пускай Отрепьев он, но и среди обмана,
Коль он достойный царь, достоин царска сана.
Но пользует ли нам высокий сан един?
Пускай Димитрий сей монарха росска сын,
Да если качества в нем оного не видим,
Так мы монаршу кровь достойно ненавидим,
Не находя в себе к отцу любови чад.
Коль нет от скипетра во обществе отрад,
Когда невинные в отчаянии стонут,
Вдовы и сироты во горьком плаче тонут;
Коль, вместо истины, вокруг престола лесть,
Когда в опасности именье, жизнь и честь,
Коль истину сребром и златом покупают,
Не с просьбой ко суду – с дарами приступают,
Коль добродетели отличной чести нет,
Грабитель и злодей без трепета живет
И человечество во всех делах теснится, —
Монарху слава вся мечтается и снится.
Пустая похвала возникнет и падет, —
Без пользы общества на троне славы нет
[Сумароков 1990: 267–268].
В пятом явлении третьего действия Димитрий показывает, насколько он далек от добродетели:
Блаженство завсегда весьма народу вредно:
Богат быть должен царь, а государство бедно.
Ликуй монарх, и всё под ним подданство стонь!
Всегда способнее к труду нежирный конь,
Смиряемый бичем и частою ездою
И управляемый крепчайшею уздою.
На возражение Георгия: «Способствует трудам усердье и закон» Димитрий отвечает: «Самодержавию к чему потребен он? / Узаконения монарши – царска воля» [Сумароков 1990: 271–272].
По мнению Сумарокова, когда правитель уклоняется от добродетели, его подданные освобождаются от обязанности повиноваться ему и говорить правду. Иными словами, теоретически исповедуя идеал добродетельного гражданина, Сумароков признавал, что при тирании добродетельное поведение может быть контрпродуктивным. В третьем явлении третьего действия Шуйский заявляет: «Кто силе уступать при нужде не умеет, / В развратном мире жить понятья не имеет» [Сумароков 1990: 267].
Эти речи показывают, как сочетались у Сумарокова расчет с политической добродетелью. В глазах подобных ему религиозных россиян не имело значения, как государь восшел на трон, лишь бы он, придя к власти, шел по пути добродетели. По мнению Сумарокова, добродетельный царь должен говорить правду, помогать вдовам и сиротам, защищать имущество от воров, способствовать правосудию. Таким образом, сумароковский «добрый царь» вписывался в классическое православное определение праведного государя. С другой стороны, по Сумарокову, в условиях тирании стремление к добродетели практически бессмысленно, поскольку выживание для граждан важнее, чем хорошее правительство. Сделав эту уступку мировому злу, Сумароков вплотную подошел к отказу от христианских представлений о добродетели в пользу «Мировой скорби» (Weltschmerz).
Это непростое сочетание действительной политики и добродетели в политическом мышлении Сумарокова привело к вопросу о ценности монархии по сравнению с другими формами правления. В пятом явлении третьего действия на эту тему высказывается Георгий:
Самодержавие – России лучша доля.
Мне думается, где самодержавства нет,
Что любочестие, теснимо, там падет;
Вельможи гордостью на подчиненных дуют,
А подчиненные на гордых негодуют.
Не сын отечества – отечества злодей,
На троне ищущий из подданных судей.
Правленья таковы совсем России новы,
Коль нет монарха в ней, власть – тяжкие оковы.
Несчастна та страна, где множество вельмож:
Молчит там истина, владычествует ложь.
Благополучна нам монаршеска держава,
Когда не бременна народу царска слава
[Сумароков 1990: 272].
Если в России нет реальной альтернативы монархии, если подданные должны быть «во всем царю подвластны», как утверждают герои Сумарокова, то это все же не означает, что правитель может игнорировать врожденную свободу человека. Георгий спрашивает Димитрия: «Но Бог свободу дал Своей последней твари, / Так могут ли то взять законно государи?» [Сумароков 1990: 273]. Он напоминает Димитрию, что в некоторых отношениях властители и подданные равны:
Цари и цесари колико ни преславны,
Но в нежности любви и раб и цесарь равны.
Людей боготворит едина только лесть;
Несходны должности – и различная честь,
Определенная достоинству награда…
Во всех нас действует равенственно природа…
[Сумароков 1990: 274].
Здесь герой Сумарокова иными словами выражает взгляд диакона Агапита на правителя как на человека возвышенного и смиренного одновременно. Однако он дополнил Агапита, добавив постулат естественного права о том, что все существа рождаются свободными.
Присущее человеку стремление к свободе, вероятно, объясняет поведение двух главных героев «Сумарокова»: Ксении и ее жениха Георгия. Хотя они и обещали Шуйскому скрывать свое отвращение к тирании Димитрия, но в итоге им этого не удалось. В десятом явлении четвертого действия Ксения решила сохранить верность Георгию и из-за этого принять мученическую смерть от рук Димитрия. Она восклицает: «Чай, мерзостный тиран, и жди достойной мзды! / В геенне соберешь насеянны плоды» [Сумароков 1990: 285]. В пятом действии народ Москвы восстал против тирана и осадил его в Кремлевских палатах. В заключительной сцене Пармен объявляет окруженному царю: «Прошли уже твои жестокости и грозы! / Избавлен наш народ смертей, гонений, ран, / Не страшен никому в бессилии тиран». Услышав эти слова, Димитрий вонзает кинжал себе в грудь: «Ступай, душа, во ад и буди вечно пленна!» [Сумароков 1990: 292].
Такая развязка не была нетипична для драм Сумарокова, где герои обычно кончали жизнь самоубийством. Наложение рук на себя и последовавшее духовное самоубийство Димитрия говорят в пользу того, что настоящим наказанием за тиранию драматург считал вечные адские муки. Но подобное «решение» проблемы тирании Сумароковым оставило без ответа политические вопросы. Что делать, если тиран действительно наглый безбожник, о чем в первом действии подозревают простые люди? Разве не будет такой неправедный правитель упорствовать в злодеяниях, поскольку страха перед загробной жизнью у него нет? И даже если злодей осознаёт перспективу вечных мук, как Димитрий в пятом действии, может ли эта перспектива изменить его политическое поведение к лучшему? По собственной логике Сумарокова, разве не будет он упорствовать в неправедном правлении до тех пор, пока его не свергнут посредством революции снизу? Разве столь удачно случившееся в пятом действии самоубийство не маскирует того факта, – который Сумароков не хотел признавать, – что в его воображаемом царстве главным героем является простой народ?
В «Димитрии Самозванце» Сумарокова мы видим грозный, но неудовлетворительный ответ на «Наказ» Екатерины и отстранение от работы Уложенной комиссии. Своей драмой Сумароков действительно давал императрице понять, что разочарован ее неспособностью законодательно защитить образованные слои россиян от произвола, но в то же время обнажил противоречивость своей политической философии. Его благородные герои порицали тиранию, но не были готовы без колебаний устранить тирана. Они признавали обязанность во всем повиноваться правителю, но рассуждали при этом о естественной свободе. Они принижали простой народ, но рассчитывали, что он совершит то, на что они сами неспособны. Благодаря своему возвышенному настрою пьеса была прекрасно принята в театре – «Димитрия Самозванца» продолжали ставить до конца века. Однако маккиавеллизм в ней противоречил авторской теории добродетели. Какими бы ни были ее недостатки, пьеса указала на разрыв между Сумароковым и его царственной покровительницей. Как отмечает литературовед Е. П. Мстиславская, «к концу 1768 – началу 1769 г. относится время разочарования Сумарокова в политике Екатерины II», – то есть сразу после того, как императрица не оправдала его надежд на реформирование политического строя [Мстиславская 2002a: 26]6.
Второй ответ Сумарокова на «Наказ» и роспуск Уложенной комиссии можно найти в «Одах». Между 1755 и 1775 годами Сумароков опубликовал 33 оды по торжественным поводам. После его смерти издатель Н. Новиков переиздал их во втором томе собрания сочинений Сумарокова [Сумароков 1781: 3–154], однако еще при жизни, в 1774 году, Сумароков напечатал 30 од. Мстиславская, проведя исследование политического содержания од, назвала их важным источником по истории XVIII века; она даже утверждала, что «книга Сумарокова “Оды торжественные” представляет нам поэта как первого русского историографа, воссоздавшего картину историко-политического процесса в России XVIII века» [Мстиславская 2002б: 69–70]. По мнению Мстиславской, издав в 1774 году оды с I по XXX, Сумароков сократил те, что были посвящены «Наказу» Екатерины (оды XIV–XVI) и Уложенной комиссии (оды XV–XX), прежде всего опустив строки с безоговорочными восхвалениями императрицы и описанием ее политических инициатив. В то же время Сумароков сохранил те фрагменты од, в которых была сформулирована его собственная просвещенческая политическая программа [Мстиславская 2002б: 63–65]. В оде XXVIII, адресованной в 1774 году молодому наследнику Павлу, Сумароков создал образ идеального князя, который «не гордясь ничем вовек, / Он больше о себе не мыслит, / Льстец мерзкий что б ему ни рек. / Великий муж не любит лести». Идеальный князь, как утверждал Сумароков, «тверд во правде пребывает, / И крайне мерзостен народ, / Который правду забывает» [Сумароков 1781: 138–140]. Хотя Екатерине в этой оде досталась скупая похвала как «Минерве», в целом ода свидетельствовала о принадлежности Сумарокова к придворной «партии» Павла.
Издание «Од» 1774 года также представляло своего рода отклик Сумарокова на «Наказ» Екатерины, и этот отклик она восприняла более болезненно, чем пьесу «Димитрий Самозванец». Она читала первоначальную редакцию «Од» и поэтому не могла не заметить изменений, которые Сумароков внес в издание 1774 года, чтобы продемонстрировать свои сомнения по поводу ее политических намерений. 4 января 1775 года она в гневе приказала цензорам Академии наук проверять все дальнейшие сочинения Сумарокова [Мстиславская 2002б: 40]7.
Прежде чем оставить вопрос о Екатерине как о политическом мыслителе, следует вспомнить еще о трех ее проектах в этой сфере: покровительство сатирическому журналу «Всякая всячина» (1769–1770), «Записки касательно Российской истории» (1787–1794), а также антимасонскую кампанию в публицистике 1780-х годов.
Из всех этих предприятий наиболее известна ее роль как главного покровителя (и, возможно, автора) «Всякой всячины». После роспуска Уложенной комиссии в 1769 году Екатерина учредила журнал «Всякая всячина», поручив его надзору своего личного секретаря Г. В. Козицкого. По мнению советского литературоведа Д. Д. Благого, инициатива императрицы была следствием политических обстоятельств, когда «каждый из борющихся классов стремился использовать оружие сатиры в своих целях… Екатерина… предприняла хитро задуманную попытку подчинить себе эту силу, прибрать ее к рукам, направить по определенному, соответствующему ее политическим видам руслу» [Благой 1955: 227]. По мнению Благого, взявшись за издание «Всякой всячины», Екатерина «на самом деле преследовала цель погасить сатиру, всячески притупить ее общественно-политическую остроту, отвести ее от конкретных явлений русской социальной действительности, подменив моралистическими общими местами, школьными прописями, направленными против так называемых общечеловеческих недостатков [Благой 1955: 231]. Благой отметил, что тон, а иногда и содержание «Всякой всячины» были «прямым заимствованием» из журнала «Зритель» Аддисона и Стила.
По мнению Благого, главной политической задачей «Всякой всячины» была попытка оправдать решение императрицы о роспуске Уложенной комиссии и возложить вину на самих депутатов: в иносказательной «Сказке о кафтане» Екатерина порицала «портных» (депутатов), которые «вместо того чтобы сшить “мужику” кафтан из данного им на то “сукна” (очевидно, имеется в виду пресловутый “Наказ”), начали спорить о его покрое» [Благой 1955: 231–232]. Кроме того, во «Всякой всячине» предпринималась попытка задать жесткие параметры русской сатире, фактически деполитизировав ее. Так, в письме в редакцию, опубликованном в выпуске 53, псевдонимный корреспондент «Афиноген Перочинов» кратко изложил правила исправления человеческих пороков: «1) никогда не называть слабости пороком, 2) хранить во всех случаях человеколюбие, 3) не думать, чтоб людей совершенных найти можно было, и для того 4) просить Бога, чтоб нам дал дух кротости и снисхождения» [Благой 1955: 236]. Благой признавал, что со временем во «Всякой всячине» появились нападки на взяточников и недальновидных чиновников, но объяснял эти действия давлением других сатирических журналов, в частности «Трутня» под редакцией Николая Новикова.
Мнение Благого о «Всякой всячине» заслуживает внимания как типичный пример стратегии осмеяния и неприятия журнала как прогрессивными дореволюционными критиками, так и учеными советского времени. Однако, каковы бы ни были литературные достоинства журнала, «Всякая всячина» реализовала одну из ключевых стратегий Екатерины – использование культурных инициатив для подготовки умов россиян к реформам, вписывающимся в русло умеренно-политических воззрений Просвещения. Одним из примеров такой стратегии был «Наказ» с его либеральными заимствованиями у западных мыслителей, другим – «Всякая всячина» с ее «заимствованиями» из «Зрителя». Во «Всякой всячине» Екатерина пыталась убедить своих небезупречных подданных становиться лучше, глядясь в «западное» зеркало. Ее замысел заключался в искусственном создании публичного пространства, состоявшего из «Всякой всячины» и конкурирующих журналов, в котором императрица за спиной Козицкого, анонимных авторов и корреспондентов под псевдонимами, смогла бы дискутировать со своими подданными как «частное» лицо. Эта литературная тактика, в которой важную роль играли анонимность и возможность правдоподобно отрицать свою причастность, требовала от императрицы невиданного для российской государыни акта самоотречения. Пусть Петр Великий и работал бок о бок с простыми плотниками и кораблестроителями, но он никогда не подвергался настолько резкой критике, которую императрица выносила от других сатириков, находясь за спиной своих подручных. Эксперимент Екатерины требовал огромного самообладания, которое нечасто было присуще российским самодержцам8. Еще более важным, чем акт самоотречения, был сам творческий прием – основание сатирического журнала и призыв к подражанию, направленный на создание сферы общественной мысли «сверху».
Несмотря на мнение Д. Благого, мы считаем, что инициатива Екатерины была направлена на то, чтобы в «новом» публичном пространстве сатирических журналов продолжить дискуссию о крепостном праве, начатую в Уложенной комиссии. Ее аллегорическую «Сказку о кафтане» можно прочесть также как сказку о крепостном праве, в которой мораль состояла в том, что «портные» должны бы сшить крестьянину новый кафтан, пока он не замерз на улице. Она надеялась, что сказка напомнит русским дворянам об их этических обязанностях перед крестьянами. Она не позволила бы публикацию сказки, если бы не осознавала, что она запустит новый виток дискуссии в конкурирующих журналах. На этом этапе у Екатерины, вероятно, не было конкретной законодательной программы, кроме той, которая была четко сформулирована в «Наказе» – а именно, обеспечить исполнимость закона Петра против жестокого обращения с крепостными – похвальная, хоть и ограниченная, цель. Между тем приписывать, подобно Благому и иже с ним, одному Новикову первенство в постановке вопроса о крепостном праве перед лицом «реакционного» режима – значит не понимать пафоса позиции Екатерины и не отдавать должное ее незаурядному политическому воображению.
Прежде чем оставить тему императрицы как журналиста, следует обратить внимание на ценное замечание Иоахима Клейна о том, что екатерининская «Всякая всячина» и конкурирующие журналы, редактируемые Николаем Новиковым, опирались не только на английские образцы, такие как «The Spectator» («Зритель»), но и на немецкие – так называемые Moralische Wochenschriften, или «нравоучительные еженедельники». По мнению Клейна, журнал Екатерины, как и немецкие еженедельники, преследовал дидактические цели – наставить читателей в правилах добродетельной жизни, в любви к добру и отвращении к злу. Более того, как и в немецких еженедельниках, во многих статьях «Всякой всячины» использовалась диалоговая форма для вовлечения читателя в активное общение с морализирующими авторами журнала. Клейн считает, что, хотя метод воспитания активной читательской аудитории, позаимствованный Екатериной у немцев, был известен уже давно, сама диалоговая модель, в которой создавалась «атмосфера игривого вымысла и веселой анонимности, атмосфера коммуникативной непринужденности и свободы», была для России чем-то новым [Клейн 2006: 155].
По мнению Клейна, игривый дух «Всякой всячины» не соответствовал «утопическому» замыслу журнала – скорейшему искоренению порока в читающей публике. Он приводит заметку редактора, в которой тот заявляет: «Мы не сомневаемся о скором исправлении нравов и ожидаем немедленно искоренения всех пороков» [Клейн 2006: 157]. По мнению Клейна, ожидания редактора основаны на представлении о том, что порочное поведение человека – это результат неправильного воспитания. Эту проблему Екатерина собиралась исправить не только посредством строительства школ, но и путем передачи читающей публике «моральной информации», необходимой для добродетельной жизни. Редактор «Всякой всячины» исходил из того, что знание ведет к добродетели, а невежество – к пороку. Редактор предсказывал, что распространение знаний и добродетели среди читающей публики вскоре приведет к появлению добродетельных должностных лиц: «…если в должностях употребляемы будут люди с воспитанием и со знанием, менее услышим о корыстолюбии» [Клейн 2006: 159]. По мнению Клейна, концепция добродетели, положенная в основу «Всякой всячины» и других журналов, опиралась не только на православные представления о благочестии, но и на философские представления о счастливой жизни [eudaimonia], разработанные в античности и возрожденные в XVIII веке. Клейн, однако, утверждает, что из-за акцента на добродетельном поведении не в монастырях, а в гостиных и в правительстве концепция добродетели журнала «Всякая всячина» приобретала скорее «мирской», чем чисто религиозный характер. «В России, – отмечает Клейн, – слово “добродетель” было известно из церковнославянской письменности, но в XVIII в. оно наполняется новым содержанием в соответствии с секуляризационными тенденциями петровской и послепетровской России, превращаясь в эквивалент английского virtue и немецкого Tugend» [Клейн 2006: 161].
Интерпретация Клейна согласуется с мнением лингвиста В. М. Живова, который предположил, что в своем журнале императрице удалось создать новую форму просветительского дискурса: «Выворачивая французские просвещенческие концепции наизнанку, Екатерина устраняет из них главенство закона. Его место занимает “доброе сердце” императрицы». Эта позиция «удобно располагает к определенному авторитаризму, приобретающему оттенок домашнего и терпимого» [Живов 2007: 264–265]. По мнению Живова, Екатерина проводила эту стратегию систематически. Знаменитое письмо Афиногена Перочинова, о котором шла речь выше, призывало читателей думать не о выкорчевывании глубоко укоренившихся пороков, а об исправлении понятных человеческих слабостей. В другом номере «Всякой всячины» было опубликовано стихотворение, в котором Петр I противопоставлялся Екатерине. В заключительной строке поэт заявляет: «Петр дал нам бытие, Екатерина душу». Из стихотворения следовало не только то, что Екатерина важнее Петра (поскольку душа важнее бытия), но и то, что она, в отличие от Петра, осознала приоритет национальной культуры над политикой [Живов 2007: 254–258]. Во «Всякой Всячине» также было напечатано письмо от имени «Патрикия Правдомыслова», начальные пассажи которого написала сама Екатерина. В письме Правдомыслов наставляет читателей: «Желательно было бы, чтоб мы всегда свои дела судили сами по истинне: и тогда бы ябеда и прихоти исчезли; следовательно меньше бы жалоб было на неправосудие». «Любезные сограждане! Перестанем быть злыми, не будем имети причины жаловаться на неправосудие» [Всякая всячина 1769–1770: 279–280; Живов 2007: 263]. Основываясь на внимательном прочтении «Всякой всячины», Живов утверждает, что «противоположение законов и нравов позволяет Екатерине снять с себя ответственность за беззаконие… Развращение идет не от системы и не от правительства, а от дурных нравов». Поэтому главная обязанность императрицы заключается не в издании хороших законов, а том, чтобы подавать добрый пример подданным [Живов 2007: 263–264].
Возможно, Клейн и Живов правильно поняли намерение Екатерины создать общественный дискурс, в котором этическая деятельность по формированию индивидуального поведения изначально превалировала бы над политической деятельностью по созданию лучших законов для России, но мы должны добавить три замечания. Во-первых, сосредоточившись на изменении личного поведения, Екатерина фактически переключила внимание на религию, а точнее, подчеркнула ее значение в общественном дискурсе. Подобно тому, как русская редакция ее «Наказа» начиналась с молитвы и требовала, чтобы родители обучали детей основам православия, так и «Всякая всячина» возводила нравственное воспитание в центр имперской повестки. Даже если, как полагает Клейн, понятие добродетели, транслируемое во «Всякой всячине», было шире московского православного понятия о благочестии, само использование императрицей этого термина и распространение его на новые сферы общественного поведения скорее укрепляло, чем подрывало авторитет православных наставлений. Во-вторых, утверждая, что ее главная обязанность – подавать хороший пример подданным, Екатерина вызвала к жизни прежние православные представления о долге правителя, но при этом постаралась обезопасить от их влияния свой престол, указав на то, что человеческие слабости следует исправлять мягко, беспрекословно повинуясь при этом монарху. В-третьих, поощряя существование культурной сферы, в которой писателям приходилось умещаться в рамках нравоучительного жанра, Екатерина приглашала других авторов подражать ей, но при этом волей-неволей склоняла их проверить установленные ею границы на прочность. Как мы увидим ниже, самые смелые из этих писателей сразу же попытались обойти ее мягкий «запрет» на политические дискуссии. Таким образом, своими сознательными усилиями по созданию деполитизированного пространства для обсуждения вопросов национальной культуры императрица невольно подтолкнула других писателей к попыткам явно либо тайно вернуть политику в российский дискурс.
Интерес Екатерины к русской истории, вероятно, возник еще до ее восшествия на престол. Первый том «Истории Российской империи при Петре Великом» Вольтера вышел в 1759 году, за три года до ее прихода к власти. К концу 1760-х годов Академия наук с ее одобрения опубликовала важнейшие памятники допетровской истории: Никоновскую летопись, «Русскую правду» Ярослава Мудрого, «Судебник» Ивана IV. В 1770 году вышел труд М. М. Щербатова «История российская от древнейших времен», а в 1773 году Новиков при содействии Екатерины начал издание летописей под названием «Древняя российская вивлиофика». Однако увлечение Екатерины русской историей было обусловлено не только ее личным интересом к предмету или абстрактным представлением о царском долге. В 1768 году, после публикации заметок французского путешественника, критиковавшего российский строй, Екатерина решила ответить иностранным критикам России, как прошлым, так и современным.
В путевых заметках аббат Шапп д’Отрош сообщал, что с 861 по 1598 год русскими управляла одна семья, «ценой вольности народной. Летописи и все историки изображают нам народ, управляемый деспотами» [Chappe d’Auteroche 1768, 1: 110]. В опровержение Екатерина анонимно опубликовала 300-страничное произведение «Антидот» (1770), где назвала характеристику России Шаппа д’Отроша несправедливой. Она спрашивала:
Что вы подразумеваете под этим одиозным словом «деспот», которое постоянно употребляете? Неужели вы каждого правителя России называете тираном? Но помимо неуважения к их памяти, Вы лжете… Опыт доказывает, что в течение семисот лет правительство России хорошо ей служило; страна возрастала в силе и средствах; кроме того, все это время ее подданные были довольны монархией, которая единственно может существовать в огромной империи.
Кроме того, Екатерина добавила: «До смерти царя Федора Ивановича в России царили практически такие же нравы, что и у всех других европейских народов» [Екатерина II 1901–1907, 7: 81–82]9.
Погрузившись в полемику в защиту допетровской Руси, Екатерина присоединилась к дебатам о древней и современной России, которые велись со времен выхода первого тома книги Вольтера, посвященной Петру, в которой допетровская Россия описывалась как варварская страна без законов. Как показал Ю. В. Стенник, эта дискуссия, в которой участвовали И. Н. Болтин, Щербатов и целая плеяда европейских историков, побудила Екатерину в 1783 году начать писать собственную историю России [Стенник 1997: 7–48]. Поскольку у нее не было времени для самостоятельной архивной работы, она поручила группе помощников собрать материалы для своего труда под названием «Записки касательно Российской истории». По ее замыслу, «Записки» должны были стать еще одним «противоядием негодяям, уничижающим историю России, таким как врач Леклерк и учитель Левек, оба скоты, и, не прогневайтесь, скоты скучные и гнусные» [Екатерина II 1878: 88; Стенник 1997: 18].
В «Записках» Екатерина разделила русскую историю на пять периодов: Россия до Рюрика; от Рюрика до татарского нашествия; татарское иго с 1224 по 1462 год; Россия от изгнания татар до основания династии Романовых в 1613 году; Россия с 1613 года и далее [Екатерина II 1901–1907, 8: 8]. Ее непосредственной задачей было представить древних славян цивилизованным народом. Поэтому она утверждала, что еще до пришествия Христа они были грамотными, но их письменность была утеряна. Тем не менее она признавала: «Славяне более к воинской службе прилежали, нежели к наукам и художествам» [Екатерина II 1901–1907, 8: 12]. Повествуя о князе Владимире, Екатерина пишет, что «двор его был великолепный», что он построил «города и народные здания», привлекал в Россию «ученых людей, науки, художества и храбрых богатырей отовсюду» [Екатерина II 1901–1907, 8: 75]. Такое изображение Владимира напоминало Петра Великого. Излагая историю обращения Владимира в христианство, Екатерина обратила внимание на стоявший перед ним политический выбор, на то, что «во время крещения отпаде яко чешуя от очей его, и прозрел», на его добродетели после крещения. Таким образом, Екатерина восхваляла как традиционное православное благочестие, так и политическую мудрость, то есть именно такое сочетание религии и политики, которое она преследовала в 1780-е годы [Екатерина II 1901–1907, 8: 75–83].
Повествуя о татарском нашествии, Екатерина подчеркнула, что «надлежало Князем Руским иметь любовь, мир и согласие между собою». Причиной междоусобицы она считала княжеское честолюбие и «злых льстецов», которые говорили каждый своему князю: «Тебе достоит земля Руская и Киевом владети». Эти льстецы и клеветники завели князей «к неправедным войнам и пролитию крови и погублению людей, Государству нужных» [Екатерина II 1901–1907, 10: 194]. Далее Екатерина обвиняет татар в том, что они «много зла» сотворили христианам и Русской земле: «Князей и сановитых людей изсече, православному народу тяжкое бремя наложи, младенцы от матери отымая, брачных жен разлучая от мужей, юных дев оскверняя» [Екатерина II 19011907, 10: 231]. Здесь императрица играет на патриотических, религиозных и семейных ценностях, противопоставляя православных русских неверным захватчикам. Она обращала внимание на мужество русских во время татарского ига, восхваляя, например, «христианскую твердость» великого князя Михаила Черниговского [Екатерина II 1901–1907, 10: 253]. К сожалению, Екатерина не успела завершить свою «Историю». Опубликованная рукопись обрывается после победы татар в XIII веке. До нас дошли также неопубликованные записи, в которых повествование ведется сразу после победы русских на Куликовом поле в 1380 году, но в них императрица не излагает тех уроков, которые современники должны были извлечь из ее истории.
Если считать, что целью написания «Записок» было опровержение клеветнических измышлений иностранцев о политике Древней Руси, то можно считать, что труд Екатерины удался, хотя бы отчасти: ни один здравомыслящий читатель «Записок» не подумает, что череда правителей после Рюрика состояла из одних деспотов. По другим меркам «Записки» были провальной работой. В этих размышлениях на тему истории не хватает критической оценки первоисточников; много заимствований без указания авторства из других работ по русской истории, в том числе целые пассажи из труда Татищева; повествование упорно и тяжеловесно следует за династической линией. Что хуже всего – если обратиться к книге в надежде на проникновение в суть отношений между русским народом и государством, то на каждой странице вас ждет разочарование. А поскольку рукопись заканчивается на катастрофе татарского нашествия, читатель вправе задаться вопросом, принесло ли государство народу хоть какую-либо пользу. «Записки касательно русской истории» производят впечатление громоздкого конспекта, составленного неумной комиссией под весьма рассеянным надзором императрицы. По сравнению с этой карикатурой на историческое сочинение «скоты скучные и гнусные» Леклерк и Левек смотрятся намного выгоднее.
В 1780 году Екатерина предприняла первый шаг в борьбе с масонством, которая вылилась в итоге в запрет масонских лож и арест в 1792 году Николая Новикова. Вполне вероятно, что, начиная эту кампанию, она не могла точно предвидеть, чем она завершится. Изначально она рассчитывала лишь предостеречь общественность от нелепостей, которые она усматривала в масонских практиках. Екатерина опубликовала памфлет под названием «Тайна противо-нелепаго общества, открытая не причастным оному» (1780) [Екатерина II 1780]10. В памфлете она высмеивала обряды посвящения в масонские ложи: воображаемому посвящаемому задается ряд бессмысленных вопросов, а затем зачитывается катехизис, полный несуразностей. В итоге посвящаемый говорит мастеру ложи, что «пустые и неясные слова» противоположны интеллектуальной ясности, а «двоезнаменателныя речи и злоупотребление звучных слов и выражений» приводят к ложным рассуждениям. Самым забавным моментом памфлета стало осмеяние масонских эмблем, к которым Екатерина отнесла зевающий рот с надписью: «Рот зевающий. Сие значит, что таже сказка, а особливо если она не лепа, скучна и без вкуса, конечно произведет зевоту» [Екатерина II 1893: 443–444].
Антимасонская кампания Екатерины, пока она ограничивалась остроумными памфлетами, не нарушала духа ее просветительской терпимости. Вольтер и его многочисленные подражатели исходили из того, что критика суеверий не противоречит законодательной терпимости к «суеверному» культу. Поскольку «Тайна противо-нелепаго общества» была опубликована анонимно, и за ней не стояла мощь государства, Екатерина могла бы выдать ее «всего лишь» за вклад в общественное мнение. Проблема логики Екатерины (как и умеренной просветительской доктрины о терпимости) заключалась в нечеткой грани между осмеянием «нелепых» верований и их запретом как опасных. Ведь если действительно счесть религиозные верования мерзостью, противной разуму, то рано или поздно возникнет желание ограничить их исповедание и начать преследовать верующих как «неразумных» и «опасных» для установленного порядка. Идея позитивной свободы привела Екатерину к тому, что в 17851792 годах она заставила российских масонов «делать то, что надлежит» согласно закону, то есть отбросить свои нежелательные тайные практики и распустить ложи. Запрет «общества вольных каменщиков» Екатериной, по этой логике, соответствовал «истинной свободе» масонов.
В первые годы царствования Екатерина внесла значительный вклад в развитие русской мысли. Она использовала свой политический авторитет для создания и расширения сферы общественного мнения и продвижения целого ряда идей Просвещения – от упорядоченного полицейского государства до веротерпимости. Позднее противоречия в ее представлениях о свободе и веротерпимости нашли выражение в скучном благочестии «Записок касательно русской истории» и в антимасонской кампании. Учитывая внутреннюю противоречивость ее политической мысли и ограничения на развитие просветительских идей, было неизбежно, что некоторые образованные россияне XVIII века бросят вызов ее взглядам, расширив сферу применения разделяемых ею просветительских принципов и попытавшись преодолеть или устранить противоречия в ее философии. Таким образом, Екатерина способствовала возникновению более радикального и последовательного просветительского течения в интеллектуальном пространстве общества, для создания которого она сама приложила немало усилий. В политике, как мы видим, нужно быть осторожным в своих желаниях.
1
Эта переписка с прекрасным предисловием издана в [Stroev 2006].
2
Оригинал, к которому обращалась Екатерина, см. факсимиле в [Strube de Piermont 1978].
3
Де Мадарьяга утверждает, что французский оригинал более значим для интерпретации интеллектуального замысла Екатерины: «Именно французский текст “Наказа” наиболее близок к мысли самой Екатерины. Она заимствовала у авторов, писавших на французском языке, и сама написала “Наказ” на французском. Впоследствии он была переведен для нее на русский язык». См. [Madariaga 1998b: 243]. Возможно, это замечание справедливо, но для внутренних целей главным ориентиром была русскоязычная версия «Наказа». Большинство депутатов Законодательной комиссии читали документ на русском языке, чиновники в правительственных учреждениях также ссылались на русскую версию.
4
Здесь я цитирую русский текст. Французский «перевод» имеет другой оттенок. Во французской версии молитвы светское и религиозное право имеют одинаковое основание, а упоминание о законе в первой статье выпущено!
5
Статьи 56–61 опираются на работы Беккариа.
6
Мстиславская относила Сумарокова к представителям «аристократической Фронды», которая якобы стремилась к установлению в России «конституционной монархии». Этот ярлык вдвойне неточен. Слово «Фронда» подразумевало существование в России состоятельной элиты, аналогичной той, что выступила во Франции XVII века против централизованной власти. Сумароков принадлежал к служилой элите и происходил из семьи, владевшей крепостными, но в конце 1760-х годов доходы он получал в основном от Екатерины. Возможно, он выступал от имени тех элементов дворянства, которые поддерживали сохранение крепостного права, но сам он не был крупным землевладельцем. К тому же в российских условиях согласованное аристократическое оппозиционное движение, подобное тому, что имело место столетием ранее во Франции, вряд ли увенчалось бы успехом, как показал эпизод с Голицыным в 1730 году. Конечно, Сумароков хотел некоего эффективного сотрудничества между императрицей и высшими слоями дворянства. Возможно, он симпатизировал проекту Панина начала 1760-х годов по передаче части исполнительной и законодательной власти Императорскому совету и Сенату, но называть этот проект «конституционным» было бы, пожалуй, ошибочно. Как мы увидим ниже, проект Панина – Фонвизина 1783 года более соответствовал понятию конституционной реформы.
7
До 1775 года Екатерина сама выступала в роли «личного цензора» Сумарокова, что, кстати, послужило прецедентом для личной цензуры Пушкина Николаем I.
8
О «смеховой интимности контакта частного человека и монарха» см. [Лебедева 2000: 171].
9
Во «Введении» И. Пыпина поднимается дискутируемый вопрос об авторстве императрицы. См. [Пыпин 1901: I–LVI].
10
Среди друзей Екатерины в Европе распространялся французский текст «Le secret de la société antiabsurde, dévoilé par quelqu’un qui n’en est pas» (Cologne, 1758). Во французской версии была указана заведомо ложная дата публикации, вероятно, для того, чтобы дистанцировать от нее Екатерину, по крайней мере, в глазах «неосведомленных». Удобное русское издание см. в [Екатерина II 1893: 439–444].