Читать книгу Кляпа. Полная версия - - Страница 2

Часть 1
Глава 2

Оглавление

Проснулась она не от звука, не от света и не от собственного желания. Проснулась от внутреннего толчка – настойчивого, почти физического, как будто кто—то пнул изнутри. Резко села в кровати и тут же пожалела. Простыня сбилась, левая рука онемела, ноги запутались в одеяле, на лице застыло выражение лёгкой смерти. Комната, как назло, не изменилась: всё тот же серый ковер, шершавые обои цвета сырой пыльцы, сухая трещина на потолке, как диагональный шрам. Всё было слишком настоящим, чтобы быть сном.

Она закрыла глаза обратно. Притворилась. Мол, «я ещё сплю, уйди». Может, если замереть, стать невидимой, раствориться в матрасе – исчезнет. Голоса же не выдерживают скуки, а с ней скука – это базовая комплектация. Даже мысли в голове звучали не внятно, а как через марлю: «Сон… просто сон… галлюцинация… поджелудочная шалит…»

Но голос внутри не ушёл.

– Доброе утро, тело номер восемь! – бодро пропело в черепной коробке. – Или уже девятое? Сколько вас было, я уже сбилась. Хотя, честно говоря, ты самая… м—м—м… деревянная. Но зато в тебе удобно. Много свободного места, и с мозгами не перегружено.

Она резко выдохнула через нос. Один раз. Глухо. Будто выдула из себя весь кислород, чтобы стало нечем говорить. Руки нашли одеяло, дёрнули вниз – откинули его с тем же настроем, с каким генерал сбрасывает ненужные бумаги с военного стола.

Села. Встала. Шаркнула по полу, словно заключённая на пересменке. Босые пятки, чуть влажные ото сна, прилипли к линолеуму, но она не обратила на это внимания. В голове бился только один нервный девиз: «Не разговаривать. Не вступать. Не подтверждать». Если этот голос – плод переутомления, гормонального сбоя, задержки зарплаты или недоедания, то любое внимание только его укрепит.

Голос между тем продолжал веселиться.

– Молчит. Значит, злится, – весело констатировала Кляпа. – Обожаю такие утренники. Ты прямо как овсянка: серая, тепловатая и липкая. С характером старого маникюра. Но ничего, мы поработаем. Разомнёмся.

Валентина не ответила. Подошла к двери в ванную, толкнула её плечом. Щеколда не выдержала удара и предательски скрипнула. Свет она не включила – в полутьме всё казалось менее реальным, менее глупым, менее катастрофичным. Умывальник встретил её с равнодушием сантехнической эпохи. Она опустила руки под ледяную струю. Вода била яростно, будто хотела выбить из неё инородное. Брызги летели на халат, на зеркало, на стены. Звук воды был единственным настоящим.

– Не надо так нервно двигать губами, – с мягкой насмешкой заметила Кляпа. – Мы теперь одна команда. Ты – наружная оболочка. Я – мозг. Ты – лицо бренда, я – его смысл. Хотя лицо, конечно, подкачало. Не продукт, а демоверсия.

Пасту она выдавила с таким нажимом, что тюбик жалобно хрюкнул. Сразу вспомнился школьный одноклассник Толик, у которого была точно такая же интонация. Щётку она выбрала самую жёсткую. Это был осознанный выбор: мягкие щетинки подходили тем, кто хотел жить в гармонии. Жёсткая же была для тех, кто хотел стереть с лица вчерашний день и всю свою жизнь до него.

Щётка скрипела, как ржавая пила по стеклу. Зубы, казалось, визжали от боли. Пена собиралась в уголках рта, падала в раковину комками, будто из неё выдавливали что—то живое. Каждое движение щётки было насилием. Каждое. Валентина не чистила – она карала. Себя, голос, квартиру, судьбу.

Где—то между верхними резцами и языком Кляпа снова заговорила:

– Ты знаешь, если бы у твоих зубов были чувства, они бы уже сдались и выпали добровольно. Но, кажется, у них больше характера, чем у тебя.

После умывания всё вокруг приобрело тусклый налёт будто не из воды, а из растворённой бессмысленности. Валентина не вытиралась – капли стекали по шее и попадали за ворот халата, и ей было всё равно. Холодные, противные, чужие. Как всё, что с ней происходило в последние сутки. Она шагала на кухню, как подопытная мышь, за которой давно никто не наблюдает, но та всё равно продолжает бегать по лабиринту – по привычке, не надеясь на сыр, просто чтобы не сойти с ума.

На кухне было прохладно, лампа перегорела ещё неделю назад, и она забыла купить новую. Или специально не купила. В темноте легче убедить себя, что нет смысла паниковать. Нет смысла думать. Нет смысла слушать. Тем более – отвечать. Она открыла дверцу шкафа, достала банку с растворимым кофе, зачерпнула отмеренные два с половиной ложки и бросила в чашку с таким звуком, будто пыталась удавить саму мысль о завтраке. Всё это – ритуал. Знакомый, повторяемый, безопасный. Как будто бы.

Вода в чайнике уже была – она налила её ещё вечером. Не потому, что готовилась, а потому что делала это каждое утро. Как часть защиты. Как в детстве: если укрыться с головой, чудовище не тронет. Только теперь чудовище сидело внутри головы и дышало сквозь нейроны, скреблось изнутри по черепу, смеялось. Пока молча. Что пугало сильнее.

Чайник загудел, а она стояла и смотрела, как капля конденсата медленно скатывается по стеклу окна. Словно отмеряло время, сколько ей осталось притворяться, что всё под контролем. Гудение сменилось хлопком, пар ударил в лицо, и она даже не пошевелилась. Схватила кружку, залила кипятком гранулы кофе, как будто смешивала не напиток, а химическое оружие. Ложкой ударила по дну, размешивая до тех пор, пока не исчезли последние следы кристаллов. Как будто каждая крупинка – это часть вторжения, и если она останется, то будет жить в ней вечно, как спора чего—то инопланетного.

Села за стол, поставив кружку с аккуратностью хирурга. Двумя руками обхватила её, сжала крепко – будто не кружку, а единственное, что ещё соединяет её с реальностью. Тепло проникло в пальцы, но не дальше. Всё внутри оставалось холодным. Подавленным. Замкнутым. Она сделала первый глоток.

Он оказался отвратительным настолько, что вкус вызывал в памяти сожаления, застарелые обиды, давние провалы и те разговоры, которые следовало бы закончить иначе. Горечь била по нёбу, как укор. Обжигал, как стыд, застывший в груди, и оставлял послевкусие, напоминающее кислотное послевоенное утро.

– Боже, как будто ты выжала из старой простыни все свои неудачи, – прокомментировала Кляпа, – и сварила из этого утренний эспрессо. Но Валентина не моргнула. Сделала второй глоток, будто подтверждая сама себе решимость пройти этот обряд очищения до конца, не вздрогнуть, не пожаловаться и не отступить, даже если жидкость в чашке оказывалась ближе к расплавленному олову, чем к утреннему напитку.

Лицо застыло, как у восковой куклы, только зрачки едва заметно дрогнули, словно внутри на миг вспыхнуло крошечное пламя, чтобы тут же исчезнуть, стушеваться перед серостью происходящего. Язык сжался, горло почти свело, ком сопротивлялся, но Валентина не позволила себе даже неуверенного движения губами, словно любое колебание выдало бы слабость.

– Ну давай, смелая, – хмыкнула Кляпа, – с таким выражением лица тебя можно сразу отправлять в рекламный буклет клиники тяжёлой жизни. Это был не завтрак, а акт терапии, не утро, а казнь в мягком халате. Кофе стал чем—то вроде лекарства, но с побочными эффектами – как антидот, который одновременно спасает и подтачивает; как яд, но строго в прописанной дозировке. Всё, что происходило сейчас, требовало молчаливого подчинения.

Третий глоток дался особенно тяжело: внутри поднялся плотный ком – не из жидкости, а из чего—то живого, сопротивляющегося, как будто сама Кляпа на мгновение материализовалась в пищеводе и всеми своими липкими щупальцами цеплялась за горло, чтобы не дать проглотить. Валентина зажмурилась и, сжав кулаки, заставила себя довести глоток до конца – тяжело, мучительно, словно прокатывала через себя кусок вины размером с галактику.

– Ну же, не подведи, – пробурчала Кляпа, – давай, сделай вид, что ты – титан духа, а не уставшая девочка с посудой в голове. Валентина допила. До дна. С отчаянием, с убеждённостью, с надеждой на чудо. Ей казалось, если выпить всё, не моргнув, не позволив себе ни одного колебания, – Кляпа исчезнет. Сгорит. Испарится вместе с утренним паром, как ночной кошмар, растворённый в кофеине и страхе.

Она смотрела в пустоту, уставившись в стену между двумя кухонными шкафами. Там когда—то висел календарь. Теперь – просто пятно, неровное, жирное, в форме карты Африки. Она глядела на него, как на врага. С таким выражением, будто пыталась выдавить из стены ответ на главный вопрос: «Почему я?»

Пальцы заметно дрожали – возможно, от холода, но скорее от внутренней ярости, накапливавшейся всю ночь и не находившей выхода. Внутри всё кипело, бурлило, будто её нутро стало кастрюлей со свинцом, но снаружи Валентина выглядела безупречно: спокойное лицо, ровное дыхание, идеальная осанка, словно она только что выиграла интеллектуальную викторину по искусству страдать молча. Вся её внешность напоминала образ победителя, стоящего на пьедестале, но где—то под этой позолоченной мнимостью скрывалась тесная камера – рассчитанная на двоих, с одной раскладушкой, занятая незваными жильцами: ей самой и Кляпой.

Тишина затянулась настолько, что в какой—то момент показалась вечной. Но ей не суждено было продлиться: голос вернулся – тот самый, знакомый, издевательски ласковый, с интонацией, растягивающей каждое слово, как тёплое сырое тесто, прилипшее к пальцам разума.

– Давай ещё, – насмешливо произнесла Кляпа вслух, голосом Валентины, с такой ленивой издёвкой, словно она смаковала каждый слог, – может, следующий глоток прольётся прямо на меня, и я, наконец, с честью растворюсь в кислоте твоей желчи.

После третьего глотка, который не стал ни последним, ни решающим, Валентина просидела какое—то время в состоянии пустоты, где сознание болталось на нитке, как пыльный воздушный шарик под потолком. В горле ещё оставался привкус кофе – горький, с оттенком злости и чего—то прогорклого. Он не вызывал отвращения – скорее, напоминал о том, что происходит что—то странное, болезненное и необратимое, и никто, даже она сама, уже не мог повернуть всё обратно.

Мысли не бежали – они дрожали. Внутренний шум был похож на гудение старого холодильника, который невозможно отключить, но можно притвориться, что его нет. Она сидела, смотрела в никуда, и вдруг – вспомнила. Не вспышкой, а сквозняком. Сквозняком из одного из тех обучающих роликов, которые в своё время казались смешными, а теперь – последним рубежом здравого смысла. Там женщина в обтягивающем трико объясняла, как справляться со стрессом с помощью дыхания и… фикуса. Серьёзно. "Найдите в доме зелёного друга", – говорила она, улыбаясь, как будто перед ней не камера, а кастрюля с кокаином. – "Он поможет вам восстановить баланс".

Зелёный друг у Валентины имелся. Он стоял в углу комнаты между тумбочкой и сушилкой для белья. Фикус. Жалкий. Склонённый к философии. С листом, пожелтевшим с одной стороны, с хрупким стеблем, обмотанным ниткой – не для красоты, а для удержания равновесия. Он выглядел так, будто всю свою ботаническую жизнь он наблюдал не за солнцем, а за трагедиями людей, и накопил достаточно молчаливого опыта, чтобы считаться свидетелем бедствий.

Валентина встала с кухонного стула и, не торопясь, словно во сне, прошла в комнату. Движения были плавными – в них не осталось энергии, только форма. Тело двигалось по инерции. Руки нашли плед, подогнутый под подушкой, развернули его и бросили на пол. Она опустилась на него, села, поджав ноги. Не по—турецки – не так удобно, как кажется. А как школьница на ковре в день рождения: одна нога согнута, вторая – под себя. Спину выпрямила. Ладони положила на колени, как велит традиция. Смотрела прямо в фикус.

Он не сопротивлялся. Не требовал внимания. Не советовал. Не говорил голосом Валентины. Уже одно это делало его кандидатом в друзья.

– Ты теперь мой проводник в реальность, – прошептала она. Шепот был не театральный, а настоящий. Сухой, усталый, как звук закрывающейся двери.

– Мило, – немедленно вставила Кляпа. – Ты только не влюбись в него, а то мне потом придётся делить с этим зелёным недоразумением доступ к твоим голосовым связкам.

Фикус, естественно, молчал. Он не менял формы. Не искрился. Он просто был. И этого, как ни странно, оказалось достаточно.

Валентина сосредоточилась на листьях. Они были пятнистыми, с краем, словно обожжённым холодом, а на некоторых зияли крошечные отверстия – то ли от жука, то ли от времени, а может, от тоски, которую растение впитало из воздуха этой квартиры. Она всматривалась в прожилки, стараясь угадать в их изгибах закономерность – что—то, к чему можно привязать себя, как к спасательному кругу. Вдох – лист. Выдох – ствол. Вдох – точка на горшке. Выдох – прожилка. Она ловила ритм, как музыкант без слуха, который всё равно хочет сыграть, и который, если честно, играет исключительно ради приличия.

– Да—да, ищи тайный смысл в структуре ботанической капусты, – протянула Кляпа, с ленцой наблюдая, как Валентина таращится на растение. – Может, если долго смотреть на пятно, оно превратится в карту к оргазму. Хотя, зная тебя, максимум – к инструкции по смене прокладок. Или, если уж совсем повезёт, в доказательство, что твоя душа не полностью состоит из заплесневелого крахмала.

Мыслей не стало меньше, но они стали тише. Отчаяние осело. Сердце стучало, но как—то сбоку, без влияния на действия. Паника поползла обратно – не ушла, нет, просто отступила на шаг, наблюдая, прищурившись. Ей тоже стало интересно, сработает ли.

– Тебя нет, – медленно подумала Валентина, сжав губы и уставившись на лист так, будто собиралась им заклеить внутреннюю дыру в собственной голове. Не сказала. Подумала. Повторила: – Тебя нет. Есть только я. Я и фикус. Больше никого. Я и фикус.

– Боже, какая драма, – вслух произнесла Кляпа голосом Валентины, растягивая слова, как любовник, неторопливо снимающий трусы. – Скажи ещё раз, и он у тебя зацветёт от неловкости. Хотя нет – у фикусов не бывает эрекции, в отличие от людей, которым ты никогда не даёшь повода.

Валентина старалась сделать дыхание ровнее. Грудная клетка не щемила. Даже спина, привыкшая к боли от офисного кресла, пока молчала. Было что—то медитативное в этой сцене, почти абсурдное – женщина, сидящая перед фикусом, в халате, с лицом, в котором уже не осталось ни злости, ни страха, ни надежды.

Мир сужался. До листа. До изгиба черенка. До пылинки на подоконнике. В этот момент ей показалось – она действительно справится. Сможет вытеснить паразита. Притвориться недоступной. Выключить внутренний интернет. Отправить Кляпу в спам и очистить корзину.

– Умничка, – раздалось где—то внутри. Сначала она решила, что это остаточное эхо её собственных мыслей. Потом – что это придумалось. А потом губы её раздвинулись и, чуть скривившись, произнесли совершенно отчётливо: – Ну конечно, лучше разговаривать с фикусом, чем с инопланетянкой. У него хотя бы IQ повыше твоего будет.

Станция "Курская" встретила её щелчками каблуков, запахом прогретого железа и давлением воздуха, знакомым до тошноты. Всё напоминало слегка подгоревший утренний ритуал: тот, где ты уже опоздал, но всё равно надеваешь шарф, будто он – последняя граница приличия.

Валентина стояла на краю эскалатора, наблюдая, как серая металлическая лента неспешно проглатывает людей одного за другим – без эмоций, как бухгалтер вычёркивает номера из списка. Поток двигался размеренно, по одному, будто кто—то сверху уже отсортировал их по степени готовности к бессмысленному дню: «Вы – в ад, вы – к кофе, вы – обратно в кровать». Ей не хотелось становиться на ступени. Было ощущение, что эскалатор сейчас развернётся и скажет: «Не надо, Валя. Мы всё поняли. Возвращайся. Поздно начинать жить».

Люди проходили мимо, каждый в своей трагикомедии. Кто—то жевал батончик так яростно, будто мстил глютену. Другой проверял телефон каждые три секунды – вероятно, искал подтверждение собственного существования в банковском приложении. Женщина в пёстром пуховике прижимала к груди пластиковую банку с салатом и сумку одновременно – как два символа баланса между диетой и потребительским рабством. Валентина шагнула на движущуюся ступень, словно на суд, и машинально вцепилась в чёрную пластиковую ленту, как в последние остатки здравого смысла.

Её начало тянуть вниз – не эскалатор, а сама жизнь. Тело ощущалось как верёвка, которую кто—то невидимый тащит к центру планеты: проверить, порвётся ли. Она уставилась в точку перед собой, стараясь не моргать слишком часто, чтобы не подать сигнал тревоги. Позади гудела реклама про микрозаймы и кефир, кто—то переговаривался о чём—то вроде логистики и проклятий. Внутри неё – тишина. Кляпа молчала. Странно. Странно до пота.

Тишина эта ощущалась как внезапное исчезновение шума холодильника ночью – вроде бы тишина, но в ней кроется угроза. Внутреннее ухо навострилось. Что—то зреет.

Чуть выше по ступеньке, на уровне полувины и полулюбопытства, стоял мужчина. Высокий, в длинном пальто. Без шапки, что уже говорило о дерзости. Волосы аккуратно уложены – возможно, даже вручную. Запах от него был такой, будто его не носили, а надевали, как дорогую реплику на подиуме. Лицо спокойное, скучающее, как будто он только что закрыл сделку на восемь нулей и теперь ехал домой размышлять, не запечь ли лосося.

Валентина посмотрела на него быстро, как проверяют, закрыта ли дверь. Не из интереса – из инстинкта. А потом отвернулась, уткнулась глазами в перила и ощутила, как пальцы прилипли к пластику – не от липкости, а от ужаса. Воздух стал плотным, как бульон, в котором давно варится всё: она, её стыд, Кляпа, метро и этот мужчина. Чёрт. Всё снова начиналось.

Губы дрогнули, рот сам собой приоткрылся, и голос, её голос, родной, знакомый, с интонацией усталой развратницы, произнёс вслух, ровно и громко, отчётливо на всю линию эскалатора:

– Вот это экземплярчик… Интересно, он так же брутален в горизонтали, как и в вертикали?

Валентина замерла, как человек, который только что понял, что микрофон всё это время был включён. Первая мысль – кто это сказал? Вторая – почему этим голосом? Третья – неужели я. Ну, конечно! Кто же ещё. Только она. И её рот. И голос, который теперь принадлежал не ей, а арендаторше по имени Кляпа.

Это была не просто пошлость – это была симфония телесного желания, исполненная в метро на весь состав. Кляпа не ограничилась одной репликой. Её рот продолжал вальсировать в пространстве, выискивая слова, которые Валентина в нормальном состоянии даже не подумала бы читать, тем более – озвучивать.

– Вот посмотри на него, – продолжала Кляпа голосом Валентины, не стесняясь ни в интонации, ни в тембре. – Видишь бёдра? Бёдра у него, как у парня, который точно знает, что делает. Этот умеет прижать, врезать в стенку и держать за волосы так, чтобы мурашки пошли по спине, а не заявление в прокуратуру.

Мужчина обернулся медленно, как робот, запрограммированный на вежливый шок. Женщина на соседней ступеньке ахнула, но уже не как зритель трагедии, а как человек, который внезапно услышал порнодиалог в библиотеке. Подросток ниже чуть не подавился смехом и тут же открыл мессенджер.

На эскалаторе повисла напряжённая пауза – не гробовая, а как перед тем, как кто—то заорет «стоп, снимаем!» и предъявит штраф за нарушение нравственности в общественном месте.

А Валентина стояла, как манекен в секции для взрослых: безмолвная, разгорячённая, с глазами полными ужаса и щеками цвета варёной свёклы. Её тело, предавшее всё, кроме того, чтобы не упасть, жило отдельно, как испуганный актёр в роли, которую ему навязали без репетиции.

Она стояла, но её лицо пылало так, будто к щекам поднесли два тостера на максимуме. Пот струился по спине. Колени вспоминали, как это – быть желе. Она чувствовала себя героиней вирусного видео, на котором кто—то сказал не то, но зато очень громко, и обязательно – в присутствии бабушки.

Перед глазами вспыхнула сцена: она, обнажённая, в обнимку с микрофоном, транслирует свои фантазии в прямой эфир Первого канала. С комментариями. И сурдопереводом.

И тут – шёпот. Тихий, жирный, самодовольный, как кот, только что насравший в ботинок.

– Не благодари, милая. Я просто озвучиваю то, что ты боишься признать даже самой себе. Дальше будет только веселее.

Как назло, в этот день поезд пришёл быстро – без задержек, без скрежета, без театральных пауз. Как будто сам метрополитен хотел поскорее вытащить Валентину из зоны морального поражения и переместить её на новую арену для позора. Она вбежала в вагон и, не глядя по сторонам, встала у двери, прижавшись к ней спиной, как к спасительной стене. Воздух в вагоне был густой.

Слёзы в глазах пока не выступали, но глаза уже чесались – от стыда, от напряжения, от паники, которая шла по венам, как кофе вперемешку с уксусом и желанием вернуться в утробу. Валентина надеялась, что теперь – всё. Что это была вспышка, нервный срыв, краткий баг. Что в метро у всех бывают странные моменты – как правило, между рекламой геморроя и станцией «Чистые пруды». Главное – не разговаривать. Ни с кем. Даже с собой. Особенно с собой. Себя она сейчас опасалась больше всех.

Поезд тронулся с лёгким рывком, как будто тоже хотел поскорее закончить этот позорный сеанс. Валентина смотрела в отражение в тёмном стекле – не в окно, а именно в отражение. Словно пыталась определить, осталась ли она ещё человеком или уже вошла в стадию «говорящий рот с глазами». Щёки горели, шея вспотела, а ладони не знали, куда себя деть – она вцепилась в сумку так, как будто там был спрятан антивирус от Кляпы.

Кляпа молчала. Тревожная тишина. Подозрительная, как кошка, которая вдруг перестала гонять пакеты.

В вагон вошли новые пассажиры. Один – в свитере с оленями и надписью, которую Валентина перевела как «мне плевать на вкус, лишь бы тепло». Следом – типичный айтишник с наушниками и парень с лицом, будто его недавно отчислили из секции борьбы за бранные реплики в женской раздевалке. Валентина машинально взглянула – привычка, оставшаяся с тех времён, когда на мужчин ещё смотрели с интересом, а не с желанием сбежать в монастырь. И тут же поняла, что это была ошибка.

Губы дёрнулись.

Она прижала ладони ко рту. С усилием. Пальцы дрожали. Но слова прорвались – сквозь кожу, сквозь плоть, как пар из плохо закрученного чайника.

– Вот у этого нос… как у человека, который точно знает, где у него спальня и где кнопка «максимум».

Паника. Ужас. Мужчина с наушниками не понял – музыка. Мужчина с лицом борца повернулся. Нахмурился. Посмотрел – не сразу на Валентину, а мимо, потом в упор. Она пыталась сделать вид, что это не её голос. Что, может быть, здесь кто—то ещё говорит мерзости. Может, это скрытая камера. Или сон. Или акция от «Мосметро»: угадай, кто озвучивает твою похоть.

– А этот… – голос снова пошёл, как поезд по рельсам. – Лицо как у бывшего любовника, который забыл подарить вибратор на 8 марта. Всё ещё надеется, что его личный поршень справится.

Валентина прижала обе руки ко рту. Настолько плотно, что ногти впились в щёки. Слёзы подступили. Ноги подгибались. Кто—то хихикал. Кто—то снимал. Кто—то смотрел, как на актрису дешёвого стендапа, у которой кончились шутки, но осталась злоба.

Сердце билось в висках. Грудь поднималась и опускалась, как пьяный дирижёр на премьере. Ей хотелось исчезнуть. Исчезнуть не метафорически, а буквально – раствориться, рассыпаться, превратиться в газ и улететь в вентиляцию.

– У того, в кожанке, судя по походке, жена всё время сидит на лице, – внезапно продолжила Кляпа голосом Валентины. – Причём не в переносном смысле. Представляешь, как он захлёбывается энтузиазмом, когда партнёрша просит «ещё»?

Мужчина в кожанке обернулся – резко, как будто кто—то сзади чихнул ему в ухо. Валентина попыталась отвести взгляд, но вместо этого услышала, как её рот продолжил:

– А этот в зелёной куртке… небось такой, что сначала час распинается, как важно уважать женское тело, а потом лезет с языком в ухо, как будто ищет там философский камень.

Рядом зашевелилась девушка в наушниках. Сделала вид, что прибавляет музыку, но уголки губ предательски дрогнули.

– А этот, – заключила Кляпа, переходя к третьему, – похож на того, кто перед сексом обязательно включает документалку про космос, чтобы показать, как он сложен и загадочен. А сам потом лежит и путает клитор с грушей.

Валентина уже не сжимала сумку – она вцепилась в неё, как в спасательный плот. Губы пытались сомкнуться, но рот жил своей жизнью, будто под диктовку из преисподней.

И тут – внутренняя реплика. Беззвучная. Как шлёпок по затылку. Как пощёчина, которую дают с любовью.

– Ну ладно тебе, не прикидывайся святой, – прозвучало с ленивым смехом. – Они тоже оценивают тебя. Просто молча. Считай, я установила справедливость.

Она не помнила, как двери открылись. Не почувствовала, как вагон остановился, каким был звук тормозов, кто стоял рядом и кто вышел первым. Всё, что осталось в памяти – это толчок. Тело, будто подхваченное инстинктом самосохранения, сорвалось с места ещё до того, как разум успел сформулировать хоть одно слово. Валентина вылетела из вагона, как пуля из рваного картонного автомата, врезалась плечом в какую—то бабушку, зацепила портфель мужчины в пальто, сбила тележку с водой и оказалась на платформе – живая, целая, позорно звучащая.

Она двигалась, как слепая в лабиринте – наощупь, спотыкаясь, перепутав направление. Сначала побежала в сторону поезда, потом резко развернулась, наткнулась на школьницу с рюкзаком в виде панды, извинилась, хотя слова прозвучали так, будто она прокляла её до седьмого колена. Кто—то буркнул ей в спину, кто—то фыркнул, кто—то вытаращился, но Валентина не замечала. Главное – отойти подальше. Желательно – в параллельную реальность. Хотя бы на пару станций.

Стены станции давили. Плитка была слишком белой, люди – слишком настоящими, запах – слишком московским. Её трясло. Пальцы не отпускали ручку сумки, а ноги, казалось, бежали сами по себе, догоняя друг друга, как два крыла курицы, отбитые на сковородке. Она заметила скамейку в углу, но передумала – там сидел мужчина. Сидел, значит, мог слышать. Значит, опасность. Направо – автомат с кофе. Нет, там девушка. С телефоном. Тоже не вариант.

Повернула обратно, и врезалась в колонну. По—настоящему. Со звуком. Не головой, но так, чтобы боль пошла по плечу, а вся решимость в организме отозвалась коллективным: «Что за нахрен вообще происходит?»

Она прижалась к холодной плитке спиной. Боль была нужна. Это хоть как—то возвращало к жизни. Подошвы туфель скользили по полу, дыхание сбилось. Грудная клетка поднялась, опустилась. Поднялась, опустилась. Тело требовало воздуха, которого, казалось, становилось всё меньше. Метро дышало в затылок. Пассажиры проходили мимо, кто—то краем глаза ловил её взгляд, кто—то брезгливо отводил лицо. Она стояла ссутулившись, как висит мокрое полотенце на батарее, забытое и ненужное, с красным лицом и внутренним взрывом.

А потом это началось – валом, без предупреждения, как будто кто—то сдёрнул занавес и включил звуковую систему позора.

Это был смех – живой, странный, сдержанный, как если бы кто—то засмеялся сквозь рот под подушкой, но так, чтобы всё равно было слышно на весь перрон.

Негромкий. Не резкий, а тот, который возникает на грани – между нервным срывом и добрым вечерним сериалом. Смех, от которого становится не по себе, потому что он не звучит – он свивается в висках, как клубок, скатывается по затылку, щекочет кожу и растекается под кожей.

Смех Кляпы был таким же непрошеным, как реклама прокладок во время просмотра триллера: громкий, липкий, отвратительно неуместный. Он шёл изнутри – не из горла, не из груди, а как будто из самой подкорки, где—то между центром самоуважения и участком, отвечающим за чувство собственного достоинства. Он был истерическим, словно Кляпа только что выиграла главный приз на конкурсе «унизь хозяйку за шестьдесят секунд», насмешливым – с оттенком аристократического злорадства, и торжествующим, как у ведущей утреннего шоу, которая уверена, что это была лучшая передача в её жизни.

– Ну ты и дала, конечно, – произнёс голос где—то внутри, но с таким эффектом, как будто кто—то присел ей на плечо, развернул микрофон и начал читать стендап. – Сначала эскалатор, потом вагон… Теперь ещё платформа. Мы идём по нарастающей, Валечка. Следующий уровень – пресс—конференция в Кремле. Не забудь надеть туфли без тормозов.

Валентина зажмурилась. Покачнулась. Голова гудела. Ей казалось, что вот—вот вырвет. Не от тошноты, а от эмоций. Как будто тело больше не выдерживало быть сосудом позора, и собиралось эвакуироваться из самой себя. Только куда?

– Честно говоря, – продолжала Кляпа, – если бы я могла хлопать, я бы сейчас устроила тебе аплодисменты стоя. Мы только что провели наше первое публичное выступление. Аудитория благодарная, реакция бурная, а главное – ты уже в топе по хештегу «мокрый рот метро».

Валентина сползла ниже по стене. В голове стучали десятки мыслей: как это остановить, как себя успокоить, как вернуться в тот момент, когда она могла выбрать кофе без кофеина и остаться нормальной. Но тело не слушалось. Оно дышало, пульсировало, дрожало, и главное – оно знало, что назад дороги нет. Всё, что можно было потерять, уже валялось где—то под ногами случайных прохожих, смешанное с жвачкой и пыльцой метро.

Вокруг двигались люди. Они шли мимо, как всегда. Кто—то, может быть, узнал её по голосу, кто—то – по фразе про «поршень». Кто—то, быть может, снимал видео. А она… она пыталась не умереть. Не упасть. Не зарыдать. Не рассмеяться.

И вдруг подумала: а может, это всё? Может, теперь можно расслабиться? Может, дно достигнуто, и дальше остаётся только плавать в этой лужице безумия, с закрытыми глазами, не думая, куда несёт?

Но Кляпа не дала ей погрузиться в философию.

– Кстати, тебе идёт паника. Щёки – прям как у школьницы, которую застукали с журналом «Космополитен» в библиотеке. Трепетная, как зефир в микроволновке. Просто няша.

Валентина открыла глаза.

Нет. Игнорировать это больше не получится. Ни в ванной, ни с фикусом, ни с кофе, ни с чёртовыми перилами метро. Она пыталась молчать, терпеть, отрицать. Но Кляпа не исчезла. Она осталась. Она говорила. Смех звучал. Голос действовал. И он был… её. Валентина не знала, как жить с этим, но точно поняла: по—старому – уже не получится.

– Поздравляю, дорогуша, – подытожила Кляпа с удовольствием. – Мы только что совершили наше первое публичное выступление. Я бы похлопала, если бы у меня были руки.

Кляпа. Полная версия

Подняться наверх