Читать книгу Сёстры и сад - - Страница 5
Часть первая
Соломенная шляпа Тузенбаха
ОглавлениеАвтору пьесы все равно, что ни написать. Он меньше всего озабочен правдоподобием коллизий, событий, взаимоотношений действующих лиц. Он ставит нас перед фактами правды художественной, а она, как известно, бывает очень далека от бытовой правды. То, что происходит в пьесе и кажется в ней абсолютно достоверным, в реальной жизни часто вообще произойти не может. Это обычная вещь и в романе, но там явную неправду мы проглатываем вместе с лирическими отступлениями автора. Классический пример – Гоголь. Редкая птица долетит до середины Днепра; а скажи‐ка, милая, где барин; а барин-то это я и т. д. Все это опять‐таки общие места, и, конечно, об этом не стоило бы говорить, если бы не то обстоятельство, что творчество актера на лирических отступлениях основываться не может. Слишком оно реалистично, физиологично по своей природе. Да и где же в пьесе лирические отступления? В ремарках, в паузах, в общем тоне? В атмосфере? Да, в атмосфере. Конечно, ее можно и нужно почувствовать, но ее нельзя сыграть. Почувствованная, угаданная в пьесе, она должна возникнуть в спектакле, не в последнюю очередь как результат подлинной жизни актера на сцене. А эта жизнь нуждается в абсолютной конкретности предлагаемых обстоятельств, событий, взаимоотношений, задач, целей и т. д.
Поэтому актерам и режиссеру надо точно и крепко связать все узлы, а для этого найти обрывки всех белых нитей, которыми сшито произведение. Любому актеру самого условного театра все равно нужна конкретность. Вопрос в том, где ее искать. Чтобы не играть вообще и нечто. Для автора важно, чтобы все, что он напишет, отвечало бы его художественным целям. Или каким‐нибудь еще целям – общественным, например. Иногда художественные цели и общественные как бы подразумевают друг друга. Иногда одно жертвует другому. Есть, скажем, традиция изображать военных любящими выпить, волокитами, бретерами, картежниками, поручиками Кувшинниковыми. Или, в лучшем случае, грубоватыми служаками, честными, но недалекими людьми. Слуга царю, отец солдатам и т. д. и т. п., полковниками Богданычами. Из Максима Максимыча как‐то традиции не получилось. Или грубыми жестокими солдафонами, как уже вспоминавшийся нами герой «После бала». Не изобразить ли их не только тонко чувствующими, но и умеющими выражать эти чувства литературно и в длинных монологах, интеллигентами, умнее и благороднее которых в стране нет никого? А заодно устами одной из героинь пьесы, которой явно симпатизирует автор, сам, кажется, немного к ней неравнодушный, еще и обругаем тех, кого принято считать подлинными интеллигентами – учителей, например.
Если судить по высказываниям влюбленной в Вершинина Маши, гимназия, в которой служит ее муж, учебное заведение, собравшее в своих стенах людей неинтересных, невоспитанных, даже пошлых. И сам Кулыгин, учитель этой гимназии, человек ограниченный, а в своем отношении к начальству даже несколько неприятный человек. Пять лет супружества, причем супружества бездетного, да еще с таким Кулыгиным, это, конечно, тяжелое испытание для женщины и может привести ее к тяжелой форме неврастении. А именно к ней близка Маша в начале первого акта пьесы. Маша говорит о своем замужестве так, как будто бы ее выдали замуж насильно, против ее воли, что мужа своего она боялась, он ей казался таким умным, начитанным, а она едва кончила курс. Тут опять сплошная темнота и в некотором роде даже тайна. Отец, что ли, был такой деспот, что не только образованием угнетал, но и насильно выдал замуж барышню, едва окончившую гимназию, и выдал против ее воли? И мимо старшей сестры, добавим. Как это случилось? Ничего непонятно. Ну, не мог же Кулыгин, учитель гимназии, таков, каким он изображен в пьесе, ухаживать за гимназисткой? Или он был тайной гимназической любовью? Или тут своего рода «Легкое дыхание», только в очень пошлом варианте? Меня выдали замуж…Мы уже говорили, похоже, она, что называется, выскочила замуж. Но какой же должна была быть жизнь ее в доме, чтобы такой человек, как Кулыгин, мог увлечь красивую и умную девушку в осьмнадцать лет. Хотя, как известно, бывает все. В осьмнадцать лет вы расцвели прелестно, неподражаемо, и это вам известно, в самом деле – Кулыгины блаженствуют на свете. Вообще в семье Прозоровых есть какая‐то тайна. Создается впечатление, что они о чем‐то умалчивают, что‐то недоговаривают. Об отце вспоминают два раза. Но как‐то очень уж сдержанно. О матери говорят коротко – погребена в Ново-Девичьем; начинаю забывать ее лицо; это часы покойной мамы. Один только раз эта тема звучит очень напряженно. Но также быстро снимается, чтобы уже не возникнуть никогда. Вы любили мою мать? – Очень. – А она вас? – Этого я уже не помню. Понимайте, как хотите, хотя этими словами все сказано.
Кулыгин казался Маше самым умным, очень может быть. Но в таком случае сама она была хоть и красивой, но не умной. Кстати, Ольга называет ее самой глупой в семье. Тут есть некая параллель с Еленой Андреевной и профессором Серебряковым. Но та вышла за очень известного человека, хотя и вышла, кажется, прежде всего из‐за феноменальной лени. Отношение к мужу или свое разочарование в нем Маша переносит вообще на всех учителей гимназии. Или автору необходимо было выдвинуть заодно и вопрос о реформе образования? В то время, действительно, кто только не ругал классические гимназии. Передовым людям того времени надо было обязательно обругать положение дел в современном образовании, как все похоже! Но, спрашивается, где училась сама Маша? Ведь не в пансионе фон Мебке, как другая генеральская дочь, Лидочка из «Розового чулка»?
Та плакала и все жалела, что не пошла в гимназию – окончила бы гимназию, поступила бы на курсы… Или влюбленная Маша хочет польстить Вершинину? От влюбленности у нее такой милитаризм? Да, конечно, любовь меняет человека. Самые порядочные, самые воспитанные, самые благородные люди в городе – это военные. Других, выходит, нет. Не нравятся ей учителя классических гимназий: Когда мне случается быть среди учителей, товарищей мужа, то я просто страдаю.
Интересно, что в пользу Маши неожиданно свидетельствует М. Осоргин. Он как раз оканчивал именно пермскую классическую гимназию. Учился он в ней в те же годы, что и Маша в своей. Мнение Осоргина о гимназиях и гимназических учителях приводит в статье о нем М. Алданов. Осоргин ругательски ругает свою гимназию. «Как большинство русских провинциальных гимназий, и тех времен, и позднейших, – пишет Осоргин, – наша была отвратительным учреждением, очень вредным и губительным. Учителя все пили дико и свирепо и забывали подтяжки в публичных домах. Все запрещалось, считались страшными, запрещенными и развратными даже Достоевский, Толстой, Шекспир, Байрон». Интересно, как это можно забыть подтяжки? И как об этих милых пустяках узнал гимназист Осоргин? На этом фоне, конечно, даже Кулыгин выглядит образцом порядочного и добродетельного человека. Во всяком случае намека на то, что он оставляет подтяжки в публичных домах, как его коллеги, описанные Осоргиным, мы в пьесе не находим. Надо сказать, что Осоргин, кажется, не очень убедил своего биографа. «Я был моложе Михаила Андреевича, – пишет Алданов, – но неужели нравы и обычаи могли так (подчеркнуто М. А.) измениться. Нам о названных выше писателях рассказывали на уроках словесности, а тем из нас, кто получал «награды первой степени», нередко давались в дар их сочинения. Очевидно, Михаилу Андреевичу особенно не повезло», – деликатно добавляет Алданов. Кто тут больше прав? Учитывая, что гимназист Осоргин умудрился вызвать на дуэль учителя немецкого языка, надо, наверное, сделать поправку на некоторые особенности его юношеского характера.
Но, конечно, есть в городе кроме казенных и земские учителя, есть и врачи, не один же спившийся Чебутыкин, есть артисты, есть, наверное, инженеры, тем более что это город вроде Перми, есть, наконец, политические ссыльные. Уж на что страшен городок Окуров у Горького, но и в нем есть своя Евгения Петровна. Нет, город, в котором проживают сестры Прозоровы, хуже городка Окурова. В одной книжке забавно рассуждают о том, что есть города умышленные и неумышленные. Кажется, город вроде Перми – город вполне умышленный. Год назад эти самые, самые были названы ею же, – полтора человека.
Среди учителей, товарищей мужа, я страдаю… То есть все перевернуто с ног на голову и перевернуто специально. Грубо говоря, все неправда. С житейской точки зрения. Как неправда, например, то, что долго после смерти отца мы не могли привыкнуть обходиться без денщиков. Что значит долго и кто это мы? Год – это совсем недолго. И привыкать обходиться без денщиков должны были бы за это время Ольга и Ирина, а уж никак не Маша, которая уже несколько лет с ними не живет. Но денщиков к тому времени в русской армии давно уже не было. Они были упразднены, а была прислуга. И восстановлены через два года после написания пьесы. Так что не к чему было привыкать. Зачем они, денщики, вдруг понадобились? Как это можно вообразить, чтобы денщики ухаживали за тремя стремительно произрастающими барышнями.
Между тем, сестрам, кажется, повезло меньше, чем Ане из «Вишневого сада». Та хотя и неизвестно где училась, да и училась ли вообще, но у нее была хотя бы Шарлотта, полоумная, слов нет, но, согласитесь, не денщик все же. А кто воспитывал сестер и брата после смерти матери, неизвестно. Кто барышень одевал, раздевал, укладывал спать и прочее, и прочее? Денщики? Анфиса? Иметь такой огромный дом и не иметь бонны, а ее, по всей видимости, не было. Стало быть, младших сестер и брата воспитывала Ольга, потратив на это лучшие годы? Незавидная участь, если не сказать больше. Правда, будешь вспоминать отца сквозь зубы. Но зачем понадобилась тема этих не существовавших на самом деле денщиков? Что же, как денщиков не стало, так некому было дрова рубить, печки топить и провожать в гимназию? Какую‐то важную для автора черточку, наверное, должна была прибавить к характеристике атмосферы произрастания трех сестер эта их привычка к денщикам. Избалованности. Барственности. Непрактичности.
Все это – плохой Андерсен. Маша – принцесса на горошине. Но зачем это нужно? Ирина говорит Тузенбаху: Мы родились от людей, презиравших труд. Это именно фраза. Кто презирал труд – отец, который умер в звании бригадного генерала, в звании, которое именно выслуживается тяжким трудом. Отец, который угнетал воспитанием и заставлял учить по три-четыре иностранных языка. Мать презирала труд? Может быть, достоверных сведений нет… Конечно, фраза Ирины или на самом деле фраза, что делало бы Ирину неискренней, а это не так, или это фраза девочки, выделывающейся, старающейся по‐взрослому, идейно отнестись к жизни. Но по правде говоря, она и в первом-то акте совсем не девочка, не Аня из «Вишневого сада», которой семнадцать, ей двадцать лет, совсем не девочка, особенно по тогдашним взглядам на возраст женщины. Похоже, она выделывается, но все равно эта фраза была бы более уместна в устах тургеневской барышни, живущей в каком‐нибудь дворянском гнезде, где в саду с каждого ствола глядят на вас человеческие существа и т. д. Здесь в тональности атмосферы звучит чувство вины, то есть как будто бы справедливости возданности нынешних страданий… Все это очень искусственно. Но, наверное, необходимо для атмосферы.
Интересно, как к такой аттестации самих себя как людей грубых, нелюбезных, невоспитанных относилась та провинциальная интеллигенция, столь раздражающая Машу, которая специально приезжала в Москву и проводила ночи у кассы любимого ею Художественного театра, чтобы успеть купить недорогой билет и попасть на те же «Три сестры». Вздыхали, наверное, и… соглашались. Тут уничижение паче гордости. Здесь опять проклятая иллюзия, заслоняющая реальную жизнь. Все то же чувство вины, смешанное с интеллигентским упреком к жизни. Далеко оно нас всех завело.
Совершенно очевидно, что в пьесе есть другая правда.
Это правда – полета птиц, бодро звучащего марша и заключительных монологов Маши, Ирины и Ольги.
Ради этого только и написана вся пьеса, ради этого расчетливо создается вся ее атмосфера, в которой сильно звучит мотив изгойства. Ради этого и придуманы военные, столь нетипические как для того, так и для нашего времени.
Вся штука в том, что военные – это перемещающийся слой общества.
Ушла бригада, неизвестно зачем когда‐то пришедшая в этот город, и возникло чувство утраты, потери чего‐то очень дорогого. А скучная провинциальная местная интеллигенция, от нее никуда не денешься, и она никуда не денется. Влюбилась бы Маша, например, в какого‐нибудь хорошего, умного, да еще и недурно пишущего рассказы и сочиняющего пьесы земского врача – ну и что бы вышло? Вышла бы какая‐нибудь совершенно пошлая мелодрама. А обаятельный умница, болтун подполковник, под аккомпанемент бодрого военного марша, очень красиво передислоцируется в Царство Польское. По улицам ходила большая крокодила…
Не до свиданья, а прощайте…
Когда‐нибудь встретимся…
Но тогда мы едва узнаем друг друга, холодно поздороваемся…
И вышел вон какой поэтический финал пьесы.
Птицы летят, военный оркестр играет бодрый марш, три одинокие красивые женщины на сцене…
О милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!
Надо сказать, что от этого потрясающего финала, от этих трех чудесных женщин, совершенно уже оторванных от реальной жизни и как бы уже парящих над нею, отторгнутых от мира, действительно, угадывается мостик к той, ненаписанной, пьесе, где корабль гибнет, окруженный льдами, среди огромного Ледовитого океана…
Гостиная с колоннами, за которыми виден большой зал. В зале накрывают стол для завтрака… Кто накрывает? Надо полагать, что прислуга. Что это за юсуповский такой дворец? Это что – родовое имение? Разве может себе позволить так жить всего лишь бригадный генерал, который, как мы уже вскользь замечали, если только он живет на средства, отпускаемые ему правительством, не настолько богат, чтобы содержать такой дом? Ведь это декорации даже не ларинского, а чуть ли не греминского бала. Или есть семейное состояние, какое‐нибудь наследство от ярославской тетушки, или какие‐нибудь поместья? Но ничего такого как будто бы нет.
Ольга вечерами, по ее словам, в которые с трудом верится, подрабатывает, дает уроки. Она говорит, что занята с утра до вечера каждый день, это непонятно. Самая большая нагрузка для учителя гимназии, мы же упоминали, восемнадцать часов в неделю. При этом заработок его при такой нагрузке не менее полутора тысяч в год. Да квартирные, да дрова. Это по современным нормам просто синекура. Конечно, самую необходимую прислугу можно было содержать. Но повар, кухарка, горничные, дворник да еще много кого в таком огромном доме, ведь его содержать надо! Понятно, что все это великолепие выдумано. И никакого такого дома у Прозоровых быть не могло в подлинной жизни. Но правда житейская здесь не к месту. Нужно ощущение простора, света, красоты, изящности – слово это часто звучит в разговорах героев пьесы.
Ремарка здесь подсказывает образ.
Нужна необыкновенная атмосфера жизни и какого‐то особенного, совершенно непохожего на повседневный, серый быт провинциального города, праздничного быта этого своеобразного дома. Можно было бы сказать, как Вершинин, – изящного быта (кажется, это одно из любимых его слов). Артиллерийский подполковник, правда, ни разу не воевавший, очень любит все изящное. Но в наше время это словечко несет на себе какой‐то неприятный лаковый оттенок. Да, еще множество цветов – интересно, откуда они? Из оранжереи, стало быть, и садовник из цветочного магазина? Или это комнатные цветы? Белые колонны, масса воздуха и света, зал, где накрывают стол для завтрака, – все это должно произвести – и производит – сильное и радостное впечатление на Вершинина.
И все это, столь не схожее с жизнью обывателей губернского города, должно было бы привлекать в этот дом много людей, которые всегда стремятся к чему‐то возвышенному, оригинальному по крайней мере. Но… В прежние времена, когда был жив отец, в этот дом, если верить Маше, приходило по тридцать-сорок офицеров. Из этих интеллигентных тридцати-сорока она не выбрала никого – предпочла зануду и сухаря Кулыгина. То есть являлся почти весь списочный состав офицеров бригады, не считая пьяниц, картежников, больных и прочих… А сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне…
Интересно, откуда взялись эти тридцать-сорок офицеров? Не из Гоголя? Ноздрев упорно врет Чичикову что‐то о сорока офицерах, приехавших на ярмарку. Какие сорок офицеров могли прийти к генералу на именины его дочерей? И что, собственно, значит прийти? Визит вежливости это одно, а к столу и танцы, провести вечерок в обществе трех молоденьких, а потом двух молоденьких девушек – это другое. Сорок – чуть ли не весь офицерский состава бригады. Младшие чины, а их большинство, неужели могли прийти к генеральским дочерям на именины? Три раза в год собирались, положим, почти все офицеры бригады – ведь не на одни только Иринины именины собирались, потом два раза в год – на Ольги и Маши. Одни мы знаем 5 мая, а вот у Ольги – скорее всего 11 июля, святой равноапостольной, а так еще есть несколько дней в святцах на Ольгу. Но, надо полагать, и у генерал-майора Прозорова тоже были именины, и уж к нему-то являлись с поздравлениями все, полный состав офицеров бригады. Ну, если не ошибаемся, в году может быть шестнадцать именин на самых разных Сергеев. Допустим, что генерал-майор на Сергия Радонежского – тогда 20 июля, а то, может, и 8 октября – Преставление. Кого приглашали на обед или там поздний завтрак, как в первом акте, а кого и нет, другое дело.
Быть приглашенным на обед к полковому командиру – большое дело, отнюдь не все могли рассчитывать на такую честь. Вспомните, что чувствовал герой «Поединка», приглашенный на обед к полковому командиру! Зачем понадобились эти сорок офицеров в прошлом и полтора человека в настоящем? Чтобы возникло ощущение отверженности, одинокости? Что значит – в прежние времена? Отец умер год назад – год, два года, даже три, это совсем не прежние времена. Так говорят о чем‐то давно прошедшем. Но, может быть, Маша говорит о себе, о своей юности, пять лет прошло, как она замужем, кажется – вечность. В незабвенные времена юности все казалось веселее. Тузенбах и Соленый – в общей сложности полтора человека, Чебутыкина и всякую мелочь вроде Родэ и Федотика за людей она не считает, это лихо сказано. Но куда же девались остальные? Пусть не сорок, но ведь, действительно, сколько‐то их там было. Не может быть, чтобы в генеральский дом ходили только четыре офицера одной-единственной батареи. Если это так, что представляется, правда, маловероятным, и если это те офицеры, которых мы встречаем в пьесе до прихода Вершинина, то тогда понятно, почему Маша именно выскочила за Кулыгина. Получается, что посещали генеральский дом только из‐за Маши. А как она вышла замуж, сразу же ходить перестали. У них все попросту, это мнение Наташи, но все же по отношению к сестрам эти слова Маши уж очень простодушные. Почему сейчас, в самом деле, только полтора человека, куда еще, как не в дом, где живут милые, образованные девушки, что называется, на выданье и ходить офицерам? Да и не только офицерам. Отчего бы и некоторым штатским не ходить. Однако – не ходят. Что за тайна? Объяснения причин того, почему в этот светлый прекрасный дом не ходят, мы не найдем. Это нужно для атмосферы.
Да, май, солнце, радость заволновалась в моей душе, но сестры – изгои. Почему изгои? Очень образованные. В самом деле, образование сестер вопрос, о котором говорят с уважением и гордостью. Сестры знают французский, немецкий, английский языки. Непонятно, что в этом удивительного. Для того времени и для того общественного круга, которому принадлежат сестры и брат, знание языков вполне обычное дело. На что уж несимпатична Наташа, а болтает, по ее мнению, на французском языке, немало забавляя этим барона. Ведь и в этом городе, где знание языков кажется чем‐то лишним, как шестой палец, они необходимы, прежде всего для чтения. И если можно в этот город выписать модную одежду, что делает Тузенбах, то, наверное, можно и книги выписывать. Интересно, какую книгу читает Маша в первом акте – томик Чехова или Альфонса Доде? Или Гоголя – скучно жить на этом свете, господа! Правда, Ирина знает еще и итальянский язык. Зачем в этом городе итальянский язык? Этого и сама Ирина не знает, он, прямо скажем, и в другом городе, если только это не будут Рим или Флоренция, ей мало бы пригодился. Может быть, она начинающая певица? Не похоже. Зачем же итальянский? Если не для того, чтобы читать на итальянском хотя бы нашумевшее тогда и для того времени очень откровенное «Наслаждение» Д’Аннунцио, то только для… изгойства. Но кто и зачем, интересно, учил Ирину итальянскому, какой отставной тенор или бывшее сопрано, ведь в программу гимназии он не входил.
Мы знаем много лишнего, заявляет Маша. Но, между прочим, всему этому лишнему и Ирина, и Маша научились в этом городе, который они так презирают за его отсталость. Это вообще отвратительная манера – ругать наши провинциальные города. Именно в этих городах вроде Перми, даже еще меньших, городах, разбросанных по российским просторам и спрятанных в многочисленных российских закоулках, родились многие, если не большинство из великих русских людей. Кстати, и сам автор «Трех сестер». Что ж так не любить этот город?
Ведь учились они всему в местной гимназии, только Ольга оканчивала гимназию в Москве. С уверенностью можно сказать, какую: Вторую женскую гимназию на Старой Басманной улице, рядом с домом, где жила семья Прозоровых и где бывал «влюбленный майор». Вообще здесь много надуманного. А вы читаете по‐английски, мы уже обращали на это внимание, словно бы удивленно спрашивает Вершинин Андрея. Может, польстить хочет? Ведь его реакция на рамочку, которую выпилил Андрей, была, скажем так, несколько сдержанной. Но что удивительного в знании английского языка? Вообще в то время английский давно уже вошел в моду – вспомним «Плоды просвещения», все английское, и хорошее и плохое – англичанка гадит, давно уже стало модой. Странно, и даже очень, что артиллерийский подполковник этому удивляется. Тем более что Андрей учился в университете. Кстати, в каком? В Московском, судя по тому, что он привык к Тестовскому трактиру, о котором вспоминает с такой сладостной ностальгией. Соленый утверждает, что в Москве два университета – старый и новый, ему возражают, что один. Надо полагать тот, в котором учился Андрей. Но не правы все – в Москве в то время действительно было два университета. Один императорский, другой, очень популярный в передовых кругах, университет Шанявского.
Что касается языков, то Вершинин, как мы поняли, знает как минимум французский и немецкий. То, что он не знает английского – странно, уж читать-то по‐английски он должен был научиться, при его-то академической до сих пор карьере. Да любой офицер знал не менее двух иностранных языков, оканчивал ли он кадетский корпус, военную ли гимназию, которая одно время заменила кадетский корпус, потом снова восстановленный, но языки и там, и там преподавали, и преподавали отлично. Зачем нужен вообще весь этот разговор? Только для того, чтобы дать характеристику отцу, который непременно хотел дать детям приличное образование, так что Андрей даже потолстел за год после его смерти. В мировой литературе это, пожалуй, единственный персонаж, который, будучи влюбленным, толстеет. Ведь весь этот год он был влюбленным – надо полагать, что это чувство, если правда оно было, а не была это своего рода реакция на свободу, внезапно возникшую с уходом отца, требует много душевных сил. Говорят, что от любви – сгорают, но чтобы толстели… Может быть, что‐то у Андрея вообще с эндокринной системой не в порядке? Или для того чтобы опять создать впечатление ненужности, одиночества пребывания в этом городе? В этом городе знать три языка ненужная роскошь. Даже и не роскошь, а какой‐то ненужный придаток, вроде шестого пальца, – говорит Маша. Или, скорее всего, для того, чтобы Вершинин смог разразиться великолепным монологом? После чего Маша все‐таки остается завтракать. Все, все так называемые мелочи нужны для атмосферы, которая в этой пьесе прихотлива и изменчива, как ветер мая. Все используется для создания ощущения зыбкости, незавершенности, легкой недоделанности.
Отец генерал, но бригадный генерал, не совсем полноценный генерал. Были два неудачных, неловких звания в царской армии – бригадный генерал и подполковник. Генерал, командующий дивизией, совсем другое дело, не говоря уже о корпусном генерале, или генерале – от артиллерии. Вершинина все, начиная с Анфисы, величают полковником, но ведь он – подполковник. Хотя в табели о рангах его артиллерийский подполковничий чин приравнен к полковнику в пехоте. Командир батареи – под его началом восемь орудий. В бригаде два дивизиона, по три батареи – считай шесть подполковников. Многовато, кажется, было в русской артиллерии начала двадцатого века подполковников. Правда, техника становилась все сложнее и требовала квалифицированных офицеров. Вообще‐то, подполковник это большей частью звание штабное. Пятеро подполковников в дом к сестрам Прозоровым не ходят, по причинам неизвестным. Шестой – пришел. В 43 года, после академической карьеры, которая прервалась по причинам тоже нам неизвестным, да, кажется, неизвестным и самому автору, командовать восемью пушками – не очень большая удача.
Когда‐то, вспоминает Маша, которой тогда было десять лет, Вершинина называли «влюбленный майор», а он был поручиком. Мы уже знаем, что в то время чин майора в русской армии был отменен. Может, поэтому и называли Вершинина майором, что никаких майоров уже и не было в армии? И вот, наконец, поручик постарел и стал подполковником, то есть чином чуть выше упраздненного майора, но гораздо ниже полковника. Так что, когда его называют полковником, это не очень прилично. Вообще, и здесь какая‐то зыбкость, неопределенность – поручик, которого звали майором, подполковник, которого называют полковником. Зачем все это надо? Почему не мог быть Вершинин в самом деле полковником и командовать хотя бы дивизионом? Нет, вот подполковник. Вот – батареей. Не было бы этой самой неопределенности, зыбкости, вязкости, назовите, как хотите.
Город губернский, а вокзал железной дороги в двадцати верстах. Конечно, в России, как известно, возможно быть всему. Тянули, тянули железную дорогу, да перестали и построили вокзал в двадцати верстах от города. Случился примерно в то же время такой казус в подмосковной Коломне, там действительно построили вокзал в трех верстах от города. Дело было в том, что городские власти поначалу не отвели землю под вокзал и его пришлось построить вне черты города. Потом, правда, городские власти опомнились и выделили землю уже в самом городе. С тех пор в Коломне два вокзала. Как все похоже, как до боли знакомо! Но все‐таки три версты не двадцать. Конечно, двадцать верст это та самая реникса, не могло так быть, тем более в эпоху железнодорожного бума. А этот бум именно в Перми в те времена был просто колоссальный – такие строились великолепные железные дороги. А если по недомыслию и произошло, то зачем же артиллерийскую бригаду держать в двадцати верстах от железной дороги? Этого быть не могло, этого не разрешал мобилизационный план. Ведь бригада, кроме людей, еще и огромный парк техники, и склады снарядов. Двадцать верст – это не шутка. Не стоит задавать вопрос, зачем в этом северном городе вообще необходимо было держать артиллерийскую бригаду. На него ответа нет. Понятна другая вещь: почему бригада артиллерийская, а, например, не кавалерийская. Артиллерия – это баллистика, математика, физика, оптика, стало быть, контингент образованнее.
Интеллигентнее. Артиллерийская наука в России была в то время лучшей в мире. В самом деле, пехотный подполковник Вершинин – как‐то скучно, тяжеловато. Драгунский, уланский или, чего доброго, гусарский штаб-ротмистр, звучит отчасти даже легкомысленно. Артиллерийский подполковник, хоть и не высоко берет, а все‐таки звучит солидно. Что‐то, если угодно, по‐чичиковски спокойное есть в этом звании. Правда, сам герой Гоголя состоял в чине полковничьем – был коллежским советником, пятый разряд в табели о рангах. Как Андрей Прозоров. Ну, так на то он и Чичиков. Артиллерия – самый подходящий род войск для нашей пьесы. Флот не подходит, хотя по уровню образования офицеры флота были едва ли не выше всех, – не на Дальний же Восток к адмиралу Макарову, в самом деле, отправлять сестер. Оттуда действительно, хоть три года скачи, до Москвы не добраться. А на Черном море, где‐нибудь в красавце Севастополе, тоска сестер по Москве, может быть, и не будет выглядеть такой пронзительной. В Санкт-Петербурге будет просто смешной. Удобнее артиллерии для целей автора пьесы ничего нет. В нужный момент бригаду переведут в Царство Польское и почему‐то на баржах. Военные ни разу не обмолвятся даже словечком о своей службе, что, конечно, невозможно в реальной, а не выдуманной жизни. Всякая группа людей, связанная общими профессиональными интересами, говорит только о них или же большей частью о них.
В то время в России происходили огромные перемены именно в артиллерии – поздновато, как всегда, но происходили. Если бы не опоздали, то исход войны с Японией был бы совсем иной. Менялись пушки – поршневой затвор приходил на смену клиновому, велись ожесточенные споры, какой удобнее и практичнее, и наконец появилась российская скорострельная пушка, которую все ждали с нетерпением и которая начала поступать в войска, и ее технические и боевые качества, конечно, горячо обсуждали все артиллеристы. Эту новую пушку, так называемую трехдюймовку, надо было изучать, испытывать и правильному обращению с ней надо было учить нижние чины. Короче, забот на самом деле у господ офицеров было очень много. А в пьесе – полное пренебрежение к своей профессии у всех офицеров. Это совершенно невозможно. Так же, как невозможно вообще такое, совсем уж непринужденное, поведение офицеров со своим начальником.
Каким бы душкой этот начальник не был. Но в том‐то и дело, что военные они условные, они военные только для того, чтобы их можно было в нужный момент убрать с глаз долой. Во всем остальном они обычные, средней руки, интеллигентные люди. Недалекие провинциальные мечтатели, прозябающие, как этого хочет пьеса, в глухом и холодном углу России.
Ольга говорит о Москве так, как Лаура о Париже. А далеко, на севере – в Париже – быть может, небо тучами покрыто. – Вот в эту пору в Москве уже все в цвету, тепло, все залито солнцем… Для Лауры Париж – чуть ли не Крайний Север. Но на какой же широте расположен город, в котором живут сестры Прозоровы, если Ольга о Москве говорит, как о южном городе! Подумать только, в эту пору в Москве – все в цвету.
Понятно, что нет такой широты и нет такого города.
5 мая – день святой великомученицы Ирины Македонской, по новому стилю это 18 мая. Отец умер год назад в именины Ирины, тогда шел снег, ну это и для Москвы не диковинка, похороны были не ранее 8-го по‐старому, 21 мая по новому стилю. Тогда шел дождь и снег. Но кого в Москве удивишь дождем и снегом в мае. Иногда и в июне снег выпадает. Дело в том, что в Москве – все хорошо, в том числе и климат. И надо скорее туда, в Москву, которая представляется каким‐то чудным городом, из этого пошлого города, в котором все плохо, в том числе и климат. Между тем, и Москва, о которой мечтают, и нечто вроде Перми города-фантомы. О климате Маша говорит и в четвертом акте – в самые трагические минуты. Климат – это и проблема больного Чехова. Ольга оправдывает то, что на похоронах отца было мало народу, плохой погодой. Но мы уже сказали, что такого не могло быть. На похоронах генерала, командующего бригадой, должна была быть и, несомненно, была вся бригада. А это совсем немало – две тысячи человек. Наверняка были представители губернских властей и земства – тот же самый Михаил Иванович Протопопов, который присылает в первом акте пирог на именины, а во втором – ждет у ворот на тройке Наташу.
Артиллерийская бригада сама по себе, отдельно от того крупного воинского соединения, в состав которого она входит, не может стоять в губернском городе. Наверняка на похоронах генерала Прозорова были его сослуживцы из воинской части – дивизии ли, корпуса ли, расквартированных в городе – во главе с командующим. Так полагалось и не могло быть иначе. Но, тем не менее, Ольга говорит, что народу было мало. Остается только принять это к сведению и не обсуждать. Так нужно пьесе. Никаких причин, мешающих уехать в Москву, ни у Ирины, ни у Ольги нет. Почему Ирина и Ольга не уезжают? Потому, что вокзал далеко. А почему он далеко? Потому, что не близко. Можно ответить как угодно, и ни один ответ не будет правильным. Тут вообще правильных ответов быть не может. Вообще не может быть ответов. Не может быть, конечно, и вопросов. Эти вопросы, как мы уже говорили, мы задаем специально, нарочно и зря. Так нужно пьесе, чтобы не уезжали. Москва – это мечта. Уехать в мечту невозможно. Не Москва нужна, нужна мечта о ней. Ведь без мечты мы ничто. И пьесы не будет.
Пьесе нужна неопределенность.
Еще раз спросим, какая причина, что сегодня с утра в доме Ольги, Ирины и Андрея, собираются гости? Годовщина смерти отца? Именины Ирины? Только именины или еще и день рождения? Все говорят про именины, но вот приходит Кулыгин и поздравляет Ирину с днем ангела. Но день ангела это и есть день рождения. Правда, он мог и перепутать. Забыл же он, что на Пасху уже дарил Ирине свою книжку о гимназии. Память у него действительно короткая – любая, даже самая ранняя, Пасха по времени очень недалека от 5 мая. Кажется, что все это неважно. Да, это действительно неважно, но только все эти и многие другие, скажем, шероховатости и создают необходимую и странную, а порою, если быть внимательным, и страшную атмосферу пьесы. Об отце говорится всего два раза – вспоминают похороны и в связи с угнетением воспитанием. Так двумя словами и помянули отца. Вот и вся годовщина. И никаких примет того, что есть его портрет, – нет. Впрочем, и портрета матери как будто нет. Но ведь должны были бы сходить на кладбище, отслужить панихиду. Зачем вспоминать, говорит Ирина. За столом даже не соблюдают такой традиции, как выпить рюмку в память. Отца и командира. Так что, скорее всего, основной повод – именины Ирины. Или день рождения? Ну в те времена главным праздником, конечно, были именины. Но садятся за стол и начинают выпивать и закусывать, даже не подождав именинницу. Допустим, что повод для праздника – это именины. Во всяком случае, все говорят об именинах и за стол садятся праздновать именины. Стало быть, годовщина смерти отца важна здесь только как рубеж, этап. Как телеграмма в зрительный зал. Все – год прошел, начинается новая жизнь. Все это по житейской логике очень ненатурально. Не может быть, чтобы об отце всего лишь год спустя после его смерти было сказано всего два слова. Но в этой пьесе – может. Сестры много плачут, но на самом деле они не сентиментальны. О Тузенбахе забывают после двух-трех реплик. Как будто бы от него все ждали исчезновения. А может, и в самом деле ждали? Он это как будто чувствовал и напросился на дуэль. Ушел, исчез – плачут, но не без облегчения. Как у Платонова: Мастер Пухов был человек не сентиментальный, на гробе жены колбасу резал.
Но годовщина ли, именины ли – почему Ольга в форменном платье? Так на кладбище и ходила в форменном платье? Зачем вообще ей сегодня – именины ли, не именины, но воскресенье все же – надевать форменное платье? Из экономии? А Маша в платье черном? Она подчеркивает свое особое отношение к отцу – она в трауре еще. Может быть, к вечеру она и переоденется, когда пойдет на вечер к директору гимназии, где преподает Кулыгин. Или у Маши тоже траур по жизни, как у ее тезки, которая нюхает табак, пьет водку и ходит в «черном» в «Чайке»? Или она склонна к полноте, которую, говорят, черный цвет скрывает? Или черный цвет шел к Книппер, которая в девяносто лет наконец поняла, как нужно играть Машу? У Ирины именины, а сестра в черном платье. А у Ольги – что? Нет другого платья? Или, одев ее в синее платье в праздничный день, нужно сразу как бы превратить ее в нечто вроде синего чулка? Все как бы сразу и навсегда задано: юные надежды – в белом платье; неудачный брак, любовь, превратившаяся в нечто гадкое, обидное, – в черном платье; и несостоявшаяся женская судьба – в платье синем, форменном. Опять телеграмма. У какого‐нибудь другого автора все это оказалось бы дурной, дешевой символикой, а здесь – почему‐то не кажется.