Читать книгу Убийства на Никольской улице - - Страница 4

Второе подношение

Оглавление

Дни, последовавшие за визитом в редакцию «Листка», походили на медленное погружение в холодную, мутную воду. Листок, исписанный убористым почерком Софьи Клюевой, лежал на столе Вольского под тяжелым бронзовым пресс-папье в виде двуглавого орла, и казался не уликой, а ядовитым семенем, из которого могли произрасти самые чудовищные догадки. Два имени, две даты, два места, разнесенные во времени и пространстве, – Анна Рябова, найденная прошлой весной в овраге у Рогожской заставы, и Марфа Игнатьева, выловленная из Яузы в конце лета. Официальные заключения – «самоубийство на почве меланхолии» и «скоропостижная смерть от лихорадки с последующим сокрытием тела». И в обоих случаях – тихий, подковерный шепот, дошедший до ушей газетчицы: цветы. Ветви цветущего шиповника. Пучок полевых фиалок.

Аркадий Петрович часами сидел над этими скудными строчками, пытаясь нащупать связь, выстроить логическую цепь. Он поднял из архива дела, насколько это было возможно. Бумаги были составлены с удручающей небрежностью. Осмотры мест происшествий были поверхностны, показания свидетелей – если они вообще были – путаны и противоречивы. Все кричало о желании как можно скорее закрыть, сдать в архив, забыть. И каждый раз, утыкаясь в эту стену казенного равнодушия, он мысленно возвращался к той неестественной, почти восковой белизне лилии на грязном снегу Никольской. То был не просто цветок. То была подпись художника, оставленная на полотне. Картины его были ужасны, но стиль – безупречен. И если Клюева была права, он писал их уже давно.

Мысль о том, что он идет по следам не случайного душегуба, а методичного, умного и, возможно, защищенного кем-то сверху чудовища, не приносила страха. Она рождала иное, более сложное чувство: смесь холодного азарта и тяжелого, гнетущего предчувствия. Он был не просто следователем, распутывающим одно преступление; он был археологом, раскапывающим погребенное зло, и каждый слой снятой земли мог обрушить на него своды всего склепа.

Эта лихорадочная, внутренняя работа была прервана самым грубым и неотвратимым образом. На третий день после обнаружения тела Катеньки Смирновой, когда серый, безликий рассвет едва начал отклеивать город от ночной тьмы, в дверь его кабинета постучали. Не робкий стук письмоводителя, а короткий, властный удар, не терпящий промедления. На пороге стоял городовой, заиндевевший, с красными от мороза щеками, и его взгляд был полон той особой смеси страха и возбуждения, которую Вольский уже научился узнавать безошибочно.

– Ваше благородие, Аркадий Петрович, – выдохнул он облако пара. – Полицмейстер велел вас срочно. На Никольскую. Опять…

Слово «опять» повисло в стылом воздухе кабинета, тяжелое, как могильная плита. Тепло, которое он с таким трудом сберегал в себе, разом иссякло, оставив лишь сухой, звенящий холод в жилах. Он не стал ничего спрашивать. Он молча поднялся, надел пальто, и его движения были выверенными и механическими, словно он был не человеком, а часовым механизмом, заведенным на исполнение страшного долга.

Пролетка неслась по еще пустынным улицам, и цокот копыт отдавался от стен домов гулким, тревожным эхом. Никольская уже не спала. Но ее пробуждение было не деловитым и будничным, как обычно, а лихорадочным, больным. На дальнем конце улицы, там, где она почти упиралась в Кремлевскую стену, у величественного здания Синодальной типографии, уже собралась толпа. Она не шумела, не напирала, как это бывает при пожаре или драке. Она стояла в каком-то оцепенении, образуя темное полукольцо, в центре которого, как на сцене, разворачивалась трагедия. Полицейские, выставив оцепление, с трудом сдерживали молчаливое давление любопытных.

Вольский вышел из пролетки и двинулся сквозь толпу. Люди расступались перед ним, и он слышал их шепот, испуганный и жадный: «Следователь… тот самый…», «Говорят, опять цветок…», «Дьявол в городе объявился, не иначе…». Заметка Клюевой сделала свое дело. Она не просто сообщила о преступлении – она создала миф, дала убийце имя, пусть и прозвище. Цветочник. И теперь этот миф жил своей жизнью, разрастаясь, обрастая слухами, проникая в умы москвичей быстрее любой чумы.

Место преступления на этот раз было выбрано с демонстративной, вызывающей наглостью. Не темная подворотня, не глухой двор. Тело лежало на широких гранитных ступенях, ведущих к главному входу в типографию, под строгим взглядом каменных львов, держащих в лапах щиты с вензелями. Место людное, освещенное, почти парадное. Убийца не прятался. Он выставил свою работу на всеобщее обозрение, словно бросая вызов всему городу, всей системе правосудия.

Жертва, еще одна молодая женщина в поношенной одежде, лежала на спине, раскинув руки, в позе, напоминавшей распятие. Голова ее была запрокинута, открывая тонкую шею со знакомой, едва заметной бороздой. Снег, тонким слоем припорошивший ступени за ночь, вокруг нее был нетронут. Ее принесли и положили сюда, как кладут на алтарь жертвенное животное. И в ее правой руке, сжатой так же крепко, как у Катеньки Смирновой, белел цветок.

Та же лилия. Идеальная, с упругими, влажными лепестками, она казалась живой и теплой на фоне мертвенно-синей кожи и холодного гранита. Ее чистота была оскорбительной. Ее красота – кощунственной. Вольский смотрел на нее, и в его душе поднималась волна темной, бессильной ярости. Это был не просто почерк. Это была насмешка. Знак превосходства. Убийца не просто лишал жизни, он играл, он наслаждался своей властью, своим извращенным чувством прекрасного. Он вел диалог, и этот цветок был его репликой, адресованной лично ему, Вольскому. «Ты знаешь, что это я. Ты знаешь, что я здесь. Попробуй, поймай меня».

– Кто нашел? – его голос прозвучал глухо и хрипло.

– Сторож из типографии, – ответил подошедший околоточный, тот самый Сидоров, но теперь в его голосе не было и тени прежней самоуверенной лени. Он был бледен, и его руки слегка подрагивали. – Обход делал перед заутреней. Чуть ума не лишился, бедолага.

– Личность установлена?

– Похоже, что да. Известная в околотке девица, Ольга «Рыжая». Промышляла тут же, у ресторации Тестова.

Вольский опустился на колено, игнорируя пронизывающий холод камня. Все повторялось с дьявольской точностью. Ни следов борьбы, ни признаков ограбления. Только тихая смерть от удушения и этот безмолвный, белый свидетель. Он осмотрел одежду, руки, лицо жертвы. Но искал он уже не улики. Он искал отклонение, ошибку, любую деталь, которая нарушила бы этот безупречный, чудовищный ритуал. Но ошибок не было. Убийца был педантичен, как аптекарь, и точен, как палач.

Поднявшись, он огляделся. Газовые фонари, еще не погашенные, бросали на площадь желтый, нездоровый свет, выхватывая из утреннего сумрака лица в толпе – бледные, искаженные страхом и любопытством. И в этот момент Аркадий Петрович осознал с абсолютной, леденящей ясностью: это война. Невидимая, безмолвная война, объявленная ему и всему его миру порядка одним безумцем. И эта ступенька с мертвым телом – поле боя. Он проиграл первое сражение.

Дорога в Судебные установления показалась ему путешествием в иной, довоенный мир. Здесь, в тишине гулких коридоров, пахнущих сургучом и архивной пылью, еще царили покой и порядок. Но Вольский знал, что это иллюзия. Весть о втором убийстве уже летела по телеграфным проводам, просачивалась сквозь толстые стены, и скоро этот покой будет взорван.

Его вызвали к начальнику немедленно. Статский советник Фёдор Иванович Лыков, непосредственный руководитель Вольского, был человеком, который, казалось, состоял из сплошных компромиссов. Полный, обрюзгший, с усталым, мудрым взглядом и мягкими, почти женственными руками, он прослужил в сыске тридцать лет и давно променял юношеский идеализм на тяжеловесный прагматизм. Его кабинет, обитый темным дубом, с массивным письменным столом и тяжелыми бархатными портьерами, был его крепостью, защищавшей от хаоса внешнего мира.

Лыков сидел в своем огромном кожаном кресле, и облако дорогого сигарного дыма окутывало его, словно туман. Он не предложил Вольскому сесть. Он молча смотрел на него несколько долгих мгновений, и в его взгляде не было ни гнева, ни сочувствия – лишь глубокая, вселенская усталость.

– Докладывайте, Аркадий Петрович, – произнес он наконец, и его голос был таким же мягким и тяжелым, как бархат на окнах.

Вольский доложил. Сухо, четко, по-военному, перечисляя факты, избегая эмоций и догадок. Он говорил о второй жертве, о месте обнаружения, о полном совпадении почерка преступления. Когда он закончил, в кабинете повисла тишина, плотная, почти осязаемая, и в ней отчетливо слышался скрип пера делопроизводителя в соседней комнате и далекий, приглушенный бой часов на Спасской башне.

– Итак, – Лыков стряхнул пепел в массивную малахитовую пепельницу. – Что мы имеем в сухом остатке? Две мертвые девки. Две одинаковые нелепости с цветами. И панику, которая к полудню охватит весь город. «Московский листок» уже, надо полагать, верстает экстренный выпуск с аршинным заголовком. Я прав?

– Так точно, Фёдор Иванович, – подтвердил Вольский.

– Прекрасно, – Лыков криво усмехнулся. – Просто прекрасно. Знаете, что мне сказал сегодня утром по телефону градоначальник, князь Долгоруков? Он не спрашивал о ходе расследования. Он не интересовался уликами. Он спросил меня, Аркадий Петрович, не собираемся ли мы допустить, чтобы в Москве завелся свой собственный Потрошитель, как в ихнем туманном Лондоне. Он употребил именно это слово – «Потрошитель». Он читает заграничные газеты, наш князь. Это дурно сказывается на его пищеварении и, как следствие, на моей карьере.

Он замолчал, выпустив еще одно кольцо дыма.

– Какие у вас версии, голубчик? Только, умоляю вас, без мистики. Я в том возрасте, когда в дьявола уже не веришь, а в глупость и жестокость человеческую – веришь с каждым днем все больше.

– Это не мистика, Фёдор Иванович. Это система, – сказал Вольский, чувствуя, как его собственный голос становится тверже. – Я полагаю, мы имеем дело с одним и тем же лицом. Убийца действует расчетливо, хладнокровно и, я бы сказал, артистично. Он не просто убивает, он оставляет послание. Это серийное преступление. И я боюсь, что Катерина Смирнова и эта, вторая… они не первые в этом списке.

Он решил рискнуть.

– По неофициальным каналам до меня дошли сведения о еще как минимум двух схожих случаях за последний год. Дела были закрыты по другим причинам, но почерк… эти странные, неуместные детали… он прослеживается.

Лыков медленно поднял на него свои тяжелые веки. Его взгляд, казавшийся сонным, вдруг стал острым и пронзительным, как буравчик.

– Неофициальные каналы? Это вы о газетчиках-щелкоперах? Аркадий Петрович, голубчик мой, я вас брал на службу за ваш острый ум и приверженность фактам, а не за веру в бабьи сплетни, напечатанные на оберточной бумаге. Оставьте конспирологию госпоже Клюевой, у нее это лучше получается. У нас есть два трупа. Нам нужен один арестованный. В кратчайшие сроки.

– Но если это серия… – начал было Вольский.

– Если! – Лыков ударил ладонью по столу, и малахитовая пепельница подпрыгнула. Сигара выпала из его пальцев. – Если у бабушки были бы усы, она была бы дедушкой! Вы следователь, а не романист! Ваша задача – найти связь между этими двумя девицами. Общий знакомый, сутенер, клиент. Причина должна быть простой и грязной, как и вся их жизнь. Ревность. Деньги. Долги. Копайте там! Найдите мне пьяного мастерового, которого отвергли обе. Найдите купчика-самодура, который у них бывал. Найдите кого угодно, чью вину можно будет доказать в суде! Мне нужен результат, Аркадий Петрович, а не теория о московском Люцифере с охапкой лилий!

Он тяжело дышал, его лицо побагровело. Впервые Вольский видел его таким – не усталым циником, а разгневанным, загнанным в угол чиновником. Он понимал, что на Лыкова давят сверху, и тот, в свою очередь, переносит это давление на него. Система работала как гидравлический пресс.

– Фёдор Иванович, но улики… – снова попытался он.

– Какие улики?! – взорвался Лыков. – Цветок – это улика? Это поэзия, черт бы ее побрал! Сумасшедший какой-то развлекается! Так найдите мне этого сумасшедшего! Я вам дам наводку. Полиция как раз прихватила вчера одного проповедника у Китай-города. Юродивый, кликушествует, кричит о Содоме и Гоморре, призывает очистить город огнем от блудниц. Вот вам и мотив, и безумие в одном флаконе. Займитесь им. Потрясите его как следует. Может, и расколется.

Вольский молчал. Он понимал, что спорить бесполезно. Лыков не хотел слышать правду. Он хотел получить решение. Простое, быстрое, удобное. Козла отпущения, которого можно будет бросить на растерзание прессе и начальству. Его отеческая ирония, с которой он всегда относился к Аркадию, испарилась, уступив место жесткому, неприкрытому приказу.

– Поймите меня правильно, Аркадий, – тон Лыкова снова стал мягче, усталее. Он подобрал сигару и долго пытался ее раскурить дрожащими руками. – Я в вас верю. У вас светлая голова. Но вы идеалист. Вы думаете, что закон – это скальпель. А это, голубчик, чаще всего топор. Им нужно рубить узлы, а не развязывать их. Нам не нужна сложная, многолетняя история о таинственном мстителе. Нам нужно закрытое дело. И спокойствие в городе. Его сиятельство князь Долгоруков очень ценит спокойствие.

Он поднялся, давая понять, что разговор окончен.

– У вас неделя. Семь дней, Аркадий Петрович. Чтобы на моем столе лежал рапорт с фамилией обвиняемого. Иначе я буду вынужден передать дело в Охранное отделение. А уж как они работают, вы, я думаю, наслышаны. Там не допрашивают. Там выбивают. И им все равно, чьи кости ломать – виновного или первого попавшегося. Идите. И подумайте над моими словами.

Вольский вышел из кабинета, плотно прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь. В коридоре было тихо и пусто. Он чувствовал себя так, словно его ударили. Не физически, а как-то иначе, глубже. Его вера в систему, в незыблемость закона, в общую цель, которую они преследовали, – вся эта конструкция, такая стройная в его голове, дала первую, глубокую трещину. Он был один. Один против убийцы, который был умнее и изощреннее любого преступника, с которым он сталкивался. И один против системы, которая требовала от него не истины, а имитации.

Он вернулся в свой холодный, неуютный кабинет. Листок, оставленный Софьей Клюевой, все так же лежал на столе. Теперь он смотрел на него другими глазами. Это было не просто журналистское расследование. Это был единственный луч света в том тумане лжи, страха и компромиссов, который сгущался вокруг него. Он понял, что Лыков был прав в одном: ему придется рубить. Но не тот узел, на который ему указали. А совсем другой. Тот, что связывал эти разрозненные смерти в единый, чудовищный узор. И он знал, что топор для этой работы ему придется выковать самому.

Убийства на Никольской улице

Подняться наверх