Читать книгу Реставрация душ Агафья - - Страница 5
Глава 3: Семейное счастье и первое испытание
ОглавлениеДекабрь 1874г. , Звенигород
Зима выдалась на редкость снежной и мягкой. Мороз, хоть и крепкий, не был колючим, а снег ложился пушистыми шапками на резные наличники их дома, словно укутывая его в тёплую вату. Внутри же царило такое тепло, что оно, казалось, могло растопить любую стужу.
Агафья стояла у окна, положив ладони на свой округлившийся, твёрдый живот. Она была на восьмом месяце, и новая жизнь, бившаяся внутри неё, наполняла каждый её день тихим, трепетным чудом.
– Опять у окна, Агаша? Простудишься, – раздался за её спиной тёплый, грудной голос Иллариона. Он подошёл и обнял её сзади, его большие, сильные руки бережно легли поверх её рук.
– Не холодно, – улыбнулась она, прижимаясь затылком к его груди. – Смотри, какой снег… Словно всё вокруг в пуховых перинах. И так тихо… Кажется, весь мир затаил дыхание вместе со мной.
– Не дыхание он затаил, а дрожит, глядя на твою красоту, – пошутил он, и его губы коснулись её виска.
Агафья рассмеялась:
– Где это ты, мой суровый муж, таким сладким речам научился?
– У жены своей, – без тени смущения ответил он. – У неё, у матушки твоей, да у этой тишины… Она, знаешь ли, куда как красноречивее всяких слов.
Они стояли так, молча, глядя на заснеженный двор. Их жизнь за два года брака обрела прочный, ясный ритм. «Стражи» не беспокоили их слишком часто, довольствуясь редкими отчётами Агафьи, которые она, следуя совету Иллариона, подавала в общих, уклончивых выражениях. Волынский, видя их покой и растущее влияние Агафьи в местном обществе благодаря её кружевам, лишь потирал руки счастливая провидица была куда полезнее затравленной.
В доме царил мир. Семён Васильевич по-прежнему писал иконы, а его работы теперь ценились не только в округе, но и в Москве. Мария, несмотря на хвори, бодрилась при виде дочери и зятя, в которых души не чаяла. Даже Мирон, женившийся на местной красавице Дарьи и перебравшийся в отдельную избу, частенько заходил в гости, и его суровость таяла под напором семейного тепла.
Роды начались в ясную, морозную ночь. Илларион, обычно невозмутимый, метался по дому как раненый зверь, задевая мебель и роняя предметы. Когда из-за двери горницы раздался первый, пронзительный крик младенца, он замер, упёршись ладонями в косяк, и его плечи задрожали.
Акушерка, пожилая, опытная женщина по имени Василиса, вышла к нему, улыбаясь во все свои беззубый рот:
– Поздравляю, батюшка Илларион Васильевич! Супруга ваша родила дочь. Здоровенькую, крепенькую! Голосистая!
– А… А Агафья? – выдохнул он, не в силах вымолвить больше.
– Жива, жива, родимый! Устала только. Сильная она у тебя, молодец!
Он влетел в горницу. Агафья, бледная, измождённая, но сияющая, лежала на кровати. В её руках, завёрнутый в пелёнки, лежал маленький, красный комочек с тёмным пушком на голове.
– Смотри… – прошептала она. – Наташенька… наша дочь.
Илларион опустился на колени у кровати, не решаясь прикоснуться. Он смотрел на это хрупкое существо, и его сердце, закалённое в боях и лишениях, растаяло, как весенний снег.
– Здравствуй, дочка, – прошептал он, и его голос дрогнул. – Здравствуй, Наташенька.
Счастье, поселившееся в доме, было осязаемым, как запах свежеиспечённого хлеба. Мария, бабушка, не находила себе места от радости.
– Наточка, Натушка моя! – приговаривала она, качая внучку на руках. – Глянь, Семён, нос курносый, точь-в-точь как у Агаши в младенчестве!
Семён Васильевич, стоя рядом, улыбался своей мудрой, спокойной улыбкой:
– Вылитая мать. И глазёнки… васильковые, как и положено.
Илларион, этот грозный казак, превратился в самого нежного из отцов. По вечерам, вернувшись с обхода владений, он первым делом, не снимая даже полушубка, пробирался в горницу к колыбели. Он сам смастерил её из каповой березы, вырезав на изголовье узор из тех самых васильков, что были на кольце Агафьи. Он мог подолгу стоять, затаив дыхание, боясь потревожить сон дочери, и слушать её тихое, ровное дыхание.
– Илларион, да она не фарфоровая, не разобьётся, – смеялась Агафья, наблюдая за ним.
– А вдруг? – серьёзно отвечал он. – Она такая маленькая…
Он учился пеленать, и первые его попытки были настолько неуклюжими, что вызывали дружный хохот всей семьи.
– Батюшка, да ты её, как тульский пряник, заворачиваешь! – хохотала Мария. – Дай-ка сюда, я сама!
Но он упрямо тренировался, и вскоре его пелёнки стали почти такими же аккуратными, как у Агафьи.
Однажды вечером, когда Наташе было больше года, она, делая первые неуверенные шаги, держась за ножку стола, вдруг громко и четко произнесла:
– Па-па!
Илларион, читавший в углу, выронил книгу. Он поднял дочь на руки, высоко подбросил к потолку, а потом прижал к себе, пряча влажные глаза в её тёмные волосы.
– Слышала, Агаша? – кричал он жене. – Она сказала «папа»! Первое слово – «папа»!
– Ясно слышала, – улыбалась Агафья. – Видимо, ты производишь большее впечатление.
– Ну конечно! – гордо заявил он. – Я же её главный защитник!
Наташа росла тихой, ласковой и невероятно чуткой девочкой. Её васильковые глаза, казалось, видели больше, чем положено в её возрасте. Она могла подойти к расстроенной Агафье, забраться к ней на колени и, ничего не говоря, просто обнять. И тревога отступает.
– Чувствует, – говорила Мария, качая головой. – Внученька моя Натка всё чувствует. Дар в ней, Агаша, твой дар.
Агафья с трепетом наблюдала за дочерью. Она и сама ощущала ту самую тонкую, незримую нить, связывающую их. Иногда ей казалось, что дочь не просто подражает ей, а впитывает её состояние, её тихую радость или мимолётную грусть. Она молилась, чтобы этот дар, если он действительно перешёл к Наташе, стал для неё благословением, а не проклятием.
Так и текли их дни, наполненные простыми, но такими драгоценными мгновениями.
Зимой 1879 года, когда Наташе пошел 5-ый год, в их устоявшийся мир ворвалась беда. Сначала у девочки просто заложило носик, она стала капризной и вялой. Агафья, по старому обычаю, поила её тёплым молоком с мёдом и малиной, ставила горчичники.
Но ночью у Наташи поднялся жар. Она металась в кроватке, её щёки пылали неестественным румянцем, а из ушка показались гнойные выделения. Девочка плакала от боли, заливаясь в беззвучном, страшном плаче, когда слёз уже не было.
Семья была в панике. Вызванный деревенский лекарь лишь развёл руками. Состояние Наташи ухудшалось на глазах. Она уже не плакала, а лежала, бледная, как полотно, с остекленевшим, отсутствующим взглядом, её дыхание стало прерывистым и хриплым.
Агафья не отходила от кроватки, сжимая горячую ручку дочери, пытаясь своей волей, своей любовью удержать её в этом мире. Она чувствовала, как та самая незримая нить, связывавшая их, натягивается до предела, грозя оборваться.
– Не отдадим, – шептала она, стискивая зубы. – Не отдам тебя.
Илларион, видя её отчаяние и беспомощность знахаря, вдруг резко встал. Лицо его стало каменным.
– Всё, – отрывисто сказал он. – Ждать больше нечего.
Он наскоро натянул полушубок, схватил шапку и, не слушая уговоров Семёна («Куда ты, ночь на дворе!»), выскочил во двор. Через мгновение послышался яростный стук копыт по мерзлой земле он скакал в усадьбу к Волынскому.
Примчавшись туда, не слезая с коня, влетел в освещённый двор, сметая с ног удивлённого лакея.
– Волынскому! Немедленно! – прогремел он таким голосом, от которого зазвенели хрустальные подвески люстры.
Его впустили в кабинет. Сергей Александрович, невозмутимый, как всегда, поднял на него брови.
– Илларион? К столь позднему чаю?
– Врача! – перебил его Илларион, не соблюдая никаких норм. Его грудь вздымалась, с губ срывались клубы пара. – Моя дочь умирает! Нужен врач! Сейчас же!
Волынский внимательно посмотрел на него. Он видел не бунт, не дерзость, а животный, отчаянный страх отца. И, к удивлению Иллариона, кивнул.
– Распоряжусь. Будет у вас к утру.
На следующий день, когда в доме царила похоронная атмосфера, к их воротам подкатила кибитка. Из неё вылез молодой человек в очках, с взъерошенными волосами и большим чёрным чемоданом в руках. Это был Матвей Белов.
Он не тратил времени на светские любезности. Скинув пальто, он сразу подошёл к кроватке Наташи. Его движения были быстрыми и точными. Он осмотрел девочку, постучал пальцами по её груди, заглянул в уши.
– Гнойный отит, – констатировал он сухо. – Перешёл в менингит. Счёт на часы.
Агафья, услышав это, едва не лишилась чувств. Но Матвей уже открывал свой чемодан, доставая странные инструменты, склянки и пакетики с травами.
– Кипятку! Чистые тряпицы! И чтобы мне здесь никто не мешал! – скомандовал он, и в его голосе прозвучала такая уверенная власть, что даже Илларион беспрекословно подчинился.
Несколько суток Матвей Белов не отходил от Наташи. Он делал проколы, выпуская гной, ставил пиявки, чтобы снять воспаление, готовил сложные отвары из привезённых с собой трав и заставлял девочку по капле проглатывать лекарство. Он почти не спал, его лицо осунулось, но глаза за стёклами очков горели яростной решимостью.
Агафья, сидя в углу, чувствовала его невероятную концентрацию. Это была не просто работа, это была битва. Он вкладывал в спасение ребёнка всю свою душу, всю свою науку, весь свой талант.
Илларион, измождённый страхом, тихо спросил как-то раз, когда Матвей ненадолго вышел из горницы:
– Доктор, отчего ж она такая… белая? Словно кровушка вся отлила…
Матвей, поправляя очки, ответил уклончиво:
– Все силы на борьбу с недугом уходят, Илларион Васильевич. Крайне ослабела. Это пройдёт.
Но он лукавил. Его, человека науки, смущало не только это. Он прекрасно помнил, как всего несколько дней назад на него смотрели два василька яркие, живые, удивительно глубокие глаза. Теперь же, когда жар отступал и девочка ненадолго приходила в себя, её взгляд был туманным и отсутствующим. А цвет… Цвет глаз изменился. Яркая, сочная синева померкла, уступив место приглушённому, светло-серому оттенку, словно небо после сильной грозы.
На пятый день кризис миновал. Наташа уснула ровным, глубоким сном. Матвей, вытирая лоб, обернулся к бледным, как призраки, родителям:
– Пронесло. Вытащили. Теперь нужно восстановление.
Радости не было предела. Илларион, не в силах сдержать эмоций, схватил молодого доктора в объятия и чуть не задушил.
– Спасибо, – хрипел он. – Жизнь мою проси – всё дам!
Матвей, высвобождаясь, смущённо поправил очки:
– Да полно вам, Илларион Васильевич. Я своё дело делал.
Агафья подошла и, не говоря ни слова, низко, до земли, поклонилась ему. В её глазах стояли слёзы благодарности.
Матвей остался у них ещё на неделю, наблюдая за состоянием девочки. Он заметил и перемену в глазах, и ту странную пустоту, которую ощущала Агафья. Однажды, оставшись с ней наедине, он тихо спросил:
– Агафья Семёновна, а вы… чувствуете, что что-то… изменилось? Не только в её здоровье?
Она посмотрела на него с уважением. Он был не только врачом, но и очень наблюдательным человеком.
– Чувствую, – тихо ответила она. – Дар… он ушёл. Сгорел в лихорадке. И слава Богу.
– Вы… рады? – удивился Матвей.
– Да, – твёрдо сказала Агафья, глядя на спящую дочь. – Главное, что жива. Дай Бог ей быть самой что ни на есть обыкновенной. Дай Бог ей счастья.
Матвей кивнул и позже сделал в своём дневнике аккуратную запись, пытаясь найти научное объяснение связи между недугом и утратой «особой чувствительности».
Когда Наташа окончательно поправилась и встала на ноги, дом вновь наполнился смехом. Но это было уже другое, выстраданное счастье, окрашенное в оттенки благодарности и осознания хрупкости жизни. Матвей Белов, этот юркий, говорливый эскулап, стал своим человеком в их семье. Он приезжал под предлогом проведать Наташеньку, а оставался на вечерний чай, внося в дом струю московской образованности и жаркие споры с Семёном Васильевичем о вере и науке.
– Не может сего быть, батюшка, дабы всё в мире одной лишь верой держалось! – восклицал он, размахивая ложкой. – Вот, к примеру, микробы – под стеклом микроскопа, наглядно, зримо!
– А кто ж микров сих сотворил, как не Господь? – невозмутимо возражал Семён. – И стёкла для микроскопа тоже. Посему всё равно к Нему всё возвращается.
Споры всегда заканчивались общим смехом. Даже Илларион, обычно хмурый, улыбался, слушая их. Агафья с любовью наблюдала за этой странной дружбой могучего, молчаливого стража и юркого, говорливого доктора, который подарил их дочери вторую жизнь.
Их семейное счастье, пройдя через страшное испытание, окрепло и закалилось, как сталь. Они знали теперь его истинную цену. И готовы были беречь его пуще прежнего.