Читать книгу Следующий - - Страница 4

Часть 1
(Непрошеные записки)
Глава II

Оглавление

Мама сказала, наливая суп в тарелку с рыжими рябинами по треснутой белизне:

– А что ты истерику устроил? Всё в порядке. Учительница тетради просто перепутала, всякое бывает.

– Мама, но это была моя оценка.

– Твоя, когда ты заработал. Старайся дальше, хорошо, что осознаёшь.

– Мама, но она…

– Отстань ты от девочки. Она молодец, старается. А ты истерики закатываешь.

– Я хорошо всё написал, мама. Она не лучше меня.

– Девочки лучше учатся, они старательнее.

Правда горькая, и я узнал это впервые. Фил заплакал, и слёзы против воли капали в солёный суп. Против воли.

– Мама, это была моя оценка. Мне поставили её, понимаешь?

– Не надо мне повторять, я не глухая.

– Я весь день руку тянул, меня даже не спросили.

– Ну а потому что выпендриваться не надо. Учитель знает, кого спросить. Что думаешь, у меня студенты руки не тянут? Я знаю, кого спрашивать.

Огромный кулак сжимал меня, и девочки лучше, девочки лучше девочки лучше девочки она старается старается они лучше стараются они лучше учитель знает она тоже была девочкой. Ууууу…

– Прекрати истерику! Ну-ка! Если ты в школе так себя ведёшь…

Она долго кричала, а Фил выл. Мама кричала – ты мальчик, а огромный кулак сжимал меня. Там, под кожей моей все кишки и сердце и лёгкие сжимал так вдохнуть было нельзя и слёзы иссохли. И тогда Фил замолчал, потому что не было воздуха в груди его.

– И даже не смей мне больше об этом! Чтобы я не видела таких реакций никогда больше! Иначе я тебя серьёзно накажу! Марш в комнату!

А там, в комнате, стена с трещиной на обоях. Она уходила вверх, в потолок, и Фил прослеживал её глазами. Да, он заслужил. Мама велела сидеть в комнате, знать свое место. Потом надо будет извиняться, а мама говорит:

– Я не вижу, что ты исправился. Я твои извинения уже не котирую.

– Мама, я больше так не буду, прости меня…

– Ты мне должен объяснить, почему ты не прав, и не врать.

Маме не понять было, что врать всё равно придётся. Я виноват, знаю это, и много вин возьму на себя, чтобы мама простила меня. Многими винами оговорю себя я, что никогда завидовать не буду, или по ситуации, разное бывает. Меня за разное запирали в комнате. Я буду говорить, что девочки лучше, я признаю это, а она говорила, нет, Фил не понимает, что дело не в этом, что это он виноват. И он будет врать, и всегда врал, потому что нельзя иначе. Ничего не объяснить.

Девочки лучше, девочки лучше, но теперь это понял я. И тогда не первый раз сидел там, как стоять в углу раньше, но так даже лучше – сидеть, как в тюрьме, под высоким потолком. И окно, на котором следы капель дождя нарисовали решётку. Но тогда впервые захотелось открыть окно и исчезнуть, потому что невыносимо, кулак внутри скрутил его, и невыносимо. Не умереть, но исчезнуть. Девочки действительно лучше, и он виновен, что не понял этого. Но…

В тот вечер снова пришёл Николай Маркович, а дедушка не пришёл. Мама встречала его в прихожей, а отец выглядывал из коридора – я видел ушами сквозь закрытую дверь комнаты.

– Вы всё-таки решили ехать на съезд?

– Ну а как будто у меня есть выбор? Есть решение, что депутаты должны явиться.

– Ну, многие не явятся.

– Я поеду.

Мама, посмеиваясь, выдыхала:

– Я боюсь, мой отец вам сильно теперь выговорит.

– Что ж, издержки профессии. – Он шёл по коридору, протягивая руку отцу. – Добрый вечер, Денис Дмитриевич! Вы уж извините меня, что я не вовремя, но он просил приехать…

– Сами знаете, начальство не опаздывает. – И Фил слышал, как отец поправляет очки, и как мама смотрела на него, так, что он спрятался впотьмах, в коридоре.

Но Николай Маркович шёл за ним, шелестя пакетом:

– Вот, с буржуйских щедрот. Держите…

– Николай Маркович, ну это очень дорого. – И Фил снова слышал – мама трясла пальцем, а отец потирал пальцем стекло, а мама трясла пальцем, грозила ему.

– А где ваш сын? Я ему тоже кое-что привёз в подарок…

– Да в комнате у себя. Филипп! Ну-ка, выйди, поздоровайся!

Так актер выходит на сцену в нужный момент, ожидая за кулисами. Николай Маркович протянул Филу руку:

– Как поживаешь?

– Хорошо…

От него пахло куревом и ещё каким-то дымом, может, листьями. В их доме никогда так не пахло.

– Вот, держи. – Тот достал из яркого пакета коробку. Lego. На коробке – пиратский корабль. Белый с синим, и паруса были у него белые в синюю полосу. На палубе стояли одноглазые матросы, и рулевой крюком на месте руки едва удерживал штурвал. – Нравится?

– Да… – Фил никогда не видел такого. Ни в одном магазине игрушек, вообще ни в одном магазине. Ни в рекламе. Никогда. – Спасибо! Спасибо большое! Мама, можно я в комнату, посмотрю?

– Иди, что… – Она чуть кивала головою, как усталая, взмыленная лошадь. Она теперь не могла ничего сказать. И отобрать властна не была.

Фил поддевал на коробке ногтем целлофан, долго, мучительно. И деталь каждую рассматривал, вертя в руках. Белые и голубые. Две огромных – цельные нос и корма. Чёрные мачты. В пакетике отдельном паруса. Пушка. Штурвал. Матросы. Инструкция.

Высыпал на ковёр, инструкцию разложил. Сел по-турецки. Таких-то столько-то… Присоединить сюда… Таких-то столько-то… Минутная стрелка совершила круг. Дедушка не пришёл. В комнату пришёл Николай Маркович, постучался:

– Можно?

– Да…

Он смотрел, опершись на косяк двери. Лет пройдёт много, и когда меня вынесут из этой комнаты, отец будет там стоять. Я видел это – стоял он и не на меня смотрел. На корабль в руках моих. Он не был ещё кораблём.

– Как успехи?

Но я не отвечал ему, в инструкцию смотря. Фил не знал, что более вежливо, отвечать или работать. Николай Маркович поджал ноги в чёрных брюках и сел рядом с Филом, на зелёный ковёр.

– Давай вместе?

– Давайте.

Но у меня тряслись руки, и я не мог найти нужной детали. Николай Маркович искал что-то в бело-голубой куче, вороша её пальцами, легко, как кого гладят по голове. Указывал:

– Вот эта.

Или ставил сам.

Парус, грубоватый, как и положено, я натянул на рею, и смялся парус. Точно ветер надул его. Но ветер никогда не надул бы его, и этот корабль не унёс бы меня. И не потому, что он игрушечный. Таких кораблей давным-давно нет.

– Таких кораблей давным-давно нет.

– Да, ты, пожалуй, прав. Их время прошло.

– Тогда и не стоило делать такой конструктор. – Я смотрел на носовую часть и видел – в ней носовая часть корабля, который никогда не пойдёт по волнам впредь.

Николай Маркович смотрел на меня, и на носовую часть, и на мачту, чёрную мачту с бело-голубым парусом.

– Тогда можем сделать из него что-нибудь другое.

– Он же корабль. Корма, нос, паруса.

– Нет. – Николай Маркович потрепал Фила по голове. – Это ещё не корабль. Это набор деталей. А из него мог бы получиться самолет, например. Хочешь, построим?

– Но как?

– Вот, смотри. Носовая часть, кормовая. Вполне повторяют обводы фюзеляжа. Какого-нибудь транспортника.

– Чего?

– Грузового самолёта. Вообще, самолёт – это воздушный корабль. Поэтому они похожи. – Он взял корму и оглядел её. – И если снять руль и румпель, очень даже сойдёт.

Фил не отвечал ему ничего и смотрел, рот открыв. Николай Маркович отбирал подходящие детали, неподходящие – откладывал в сторону. Прилаживал, присматривался.

– Да, да. Вполне. Из чего угодно можно сделать что угодно, если знать, как оно устроено. Ну, за дело?

И выходило и неказисто, и похоже. Но Фил видел тебя, и книжки, которыми закрывалась ты когда-то, и думалось мне – этого ты никогда не отняла бы. Ты бы не додумалась.

– Теперь крылья. Плоскости крыльев. Сделаем высокоплан. Грузовые самолёты обычно строят по такой схеме – когда крылья сверху фюзеляжа, ну, корпуса то есть.

Фил подал ему деталь – длинную и плоскую. Кажется, это было бы никогда-то перекрытием палубы. Верхняя половина фюзеляжа была не так идеальна, как нижняя, – и нос у корабля был один, и корма. Но с крыльями стало гораздо лучше. Николай Маркович приделал к плоскостям спереди скошенные плоские детали – тоже от палубы:

– Для реактивного самолёта стреловидное крыло обязательно. На слишком большой скорости конструкция с прямым крылом начинает разваливаться в воздухе.

– Слишком большая – это сколько?

– Ну, километров семьсот в час, может быть. – Он вертел в руке пушку, потом взял другую, сравнил. Корабль был пиратский, и с ним шла целая батарея. – Хм, а вот из этого вполне получатся двигатели. Форма похожа. Если снять вот эту вот заглушку с казённика… Думаю, четырёх хватит. Это же не В–52.

Часовая стрелка подбиралась к десяти. В прихожей грохнула дверь, в комнату заглянул дедушка:

– Ну и долго вы будете в игрушки играть?

– Ровно до вашего прихода. – Николай Маркович встал и отряхнул брюки. – Ну, ты знаешь идею. Сможешь закончить.

Фил знал идею и подобрал детали. Только бы успеть, когда они договорят.

– Ну и, отставляя эмоции в сторону, зачем оно вам? Как я и говорил, демократы из депутатского корпуса ушли. Между прочим, по моим источникам, тем, кто уходит, предлагают места на госслужбе.

– Мне никто ничего не предлагал, – затягивался Николай Маркович, – но даже не в этом дело. Не должно быть беззакония в первую очередь.

– Наслушались пропаганды Руцкого? Или Макашова? Он таких, как вы, особенно любит.

– А как же свобода слова?

– На тех, кто врёт, свобода слова не распространяется.

– Под этими словами Оруэлл бы подписался.

– Вы своим бессмысленным упрямством губите и моё к вам хорошее отношение, точнее, то, что от него осталось, и свою политическую карьеру. Про научную я даже говорить не буду. Вы всё потеряете. Статус, уважение, вам руки никто не подаст. Я вас мальчишкой помню, отца вашего, вы не под забором родились, вы не комсорг, не стукач. Это не ваша война. Подумайте, с кем вы заодно? С бандитами и палачами! Ну ушли они правительство, в том декабре, ну напринимали изменений в конституцию, ну запороли референдум. Дальше-то что? Они недееспособны, вы же это понимаете как юрист.

– Как юрист я понимаю, что указ № 1400 – это государственный переворот. Кто бы там ни сидел в совете и на съезде, этого в любом случае быть не должно.

Дедушка то ли закашлялся, то ли засмеялся.

– Вы сейчас же обязаны сдать мандат. Я прямо запрещаю вам ехать в Москву, тем более что многих собравшихся депутатов задержали под разными предлогами.

– Извините, но вам я ничем не обязан. Я завтра вылетаю в столицу. Это государственный переворот, давайте называть вещи своими именами.

– Да хоть горшком назовите. Если не этот «переворот», или как вы его там, блядь, называете, к власти вернутся… Да сами знаете кто! Это вы сейчас инвалид пятой группы, а будете первой.

– Ну разве только вместе с вами. Или вы думаете, вас они пощадят? Я-то просто еврей, а вы диссидентствовали на своей кафедре. Ну и кому больше достанется?

Потом они кричали, и знакомый кулак растирал изнутри меня. Не друг на друга, под свод комнаты. Николай Маркович ушёл и хлопнул дверью, и дедушка ушёл и хлопнул дверью, и на собранный самолёт смотрела мама.

– И что ты сделал с конструктором? Это что?

– Это самолёт. Смотри какой. Транспортный, чтобы…

– Филипп, – я редко помню, чтобы мама улыбалась, это называлось по-другому, – по-моему, там был корабль.

– Николай Маркович сказал, что можно построить что угодно, если знать как…

– Вот пусть Николай Маркович тебя и усыновит, если ты ему нужен такой. Это он не знает, как ты себя в школе ведёшь. Ты на самом деле никаких подарков не заслужил. А ещё – это дорогая игрушка, а ты её мог испортить, если уже не испортил. Сейчас марш спать, завтра пересоберёшь, как надо. Там есть инструкция.

– Мама, ну какая разница?

– Я сказала какая. Ты наказан. Давай в постель.


В школе я с самого начала оказывался окружен чем-то изысканным и в то же время невыразимо, до картавости, презрительным в своей изысканности, что и притягивало меня, и отталкивало. Альбомы с живописью и скульптурой и диафильмы с дворцами прежних лет, красивые и молчаливые сами по себе, не могли ни притянуть меня, ни отбросить, как обесточенная розетка, но они говорили. Те, кто был старше и, что подразумевалось, лучше нас, были их голосами и говорили за них.

– Что бы там ни происходило на улицах, вы должны оставаться культурными людьми, потому что всё пройдёт, а это будет вечным.

И от этого голоса ничего не хотелось видеть, потому что он никогда не отвечал на самый, казалось бы, очевидный вопрос – что нам было бы делать, если бы мы не родились теми, кем родились, что тогда? Мы были бы хуже?

А она ничего не говорила, но смотрела на эти альбомы, и репродукции, и диафильмы, и они притягивали её, как никогда не притянул бы я, потому, конечно, что никогда не был бы так идеально и безупречно красив, но не только потому: в рассматривании меня не было ничего должного и ничего такого, что имело какой-то смысл исполнять, а она обладала великим талантом любить свой долг. Впрочем, вокруг меня и с самого рождения было столько книг, картин и скульптур, а я был так неказист, что мне бы и самому в голову не пришло смотреть на себя в зеркало, когда в мире было это всё, или, во всяком случае, нам рассказывали, что было.

Нам показывали картины, прокручивали диафильмы и включали отрывки из каких-то симфоний, и всего этого было так много, что я путал одно с другим, показывали, прокручивали и включали с таким упорством, что не слышали звонков на перемену, и говорили, говорили, комментировали и объясняли, говорили, говорили, говорили, но почти все – и она – смотрели и слушали, как должны были, молча и дыхание затая, а тем, кто, как я, вспоминал об этом, назидательно растолковывали:

– Звонок для учителя! – А меж тем за этими серыми стенами, за квадратными стенами происходило что-то, на что ни она, ни они, ни все их картины не могли повлиять. Можно было бы подумать, что они так упивались своей властью и извечной, самому их месту присущей правотой, что жалели для своих безгласных подчинённых и пяти минут передышки, а никого это не смущало, а я чувствовал себя сидящим с зашитым ртом и ни о чем так не мечтал, как пережить это и стать тем, кому позволено иметь голос и кто будет говорить. Нет, о ней я, пожалуй, мечтал сильнее – но не мог бы внятно сказать, о чём именно.

Но прежде следовало решить вполне текущий и, казалось бы, очевидный вопрос: не их ли это проблемы, что они так охренели от собственной крутизны и важности, что замышили пару минут от моего законного отдыха?

– Филипп, культурный человек не говорит «замышить». Это не только просторечие, это ещё и ругательство… Русский язык очень богат и позволяет выразить любые чувства, не прибегая к экс-прес-си-и…

…вот тоже вылезла, старая кошёлка. Знала бы она, какими словами я владею от рождения, пожалуй, грохнулась бы в обморок. Туда ей и дорога. Может, стоило ей напомнить, что культурные люди не подслушивают, тем более – на переменах? Ну да пёс бы с ней – она сидела за своей партой, молча, неподвижно, алебастровая, асбестовая, потому что она не могла ни потемнеть, ни сгореть. Странно – и та и та назывались одним словом – «она». Но какая разница? Может, русский язык был не так уж и богат?..


Итак, в центре города гнездилась и вызревала кичливая придворная знать, что-то вроде кугэ тех времён, когда они ещё носили мечи, но уже считалось не очень хорошим тоном знать, с какой стороны за них следует браться. Зато можно было позволить себе разные чудачества. И в день, когда очередной Фудзивара но-Тодасё, являясь на аудиенцию к императору, выхватывал из-за яркого пояса яркий веер, на котором был изображён яркий петух – раскрывал его и восклицал «ку-ка-ре-ку!» – в этот день, да и в любой другой день за пределами императорского дворца, окружённого книжными стенами и башнями из слоновой кости, происходили важные события. У него всё было, у этого Фудзивара, – он был и знатен, и богат, он ходил к императору, как к себе домой, его сестра была замужем за императором, а тётя – за предыдущим императором, ну и так далее – у него все было, но он хотел яркий веер и кричать «ку-ка-ре-ку!»…

Шли дни, трещины и свежая зелень пробивали асфальт и плиты на дорожках в парке, подземные переходы обрастали торговцами, как обрастает ракушками дно корабля, и по окраинам города ходили молодые и сильные и брали то, что могли взять, потому что Фудзивара но-Тодасё хотел раскрывать веер. Император посылал в провинции и на окраины тех своих сыновей, кто был хуже других – рождён не тогда и не от той жены, давал им фамилию – одних родов Минамото вышло двадцать один! – и отправлял воевать с кумасо и разными прочими эмиси. Не потому, что это были в меньшей степени его сыновья, чем те, кто оставался в Наре, но они были хуже других. Там они собирали дружины и брали оружие в руки, и им приходилось выучивать, как его держать.

Газеты нельзя было читать, а телевизор – смотреть, потому что, кроме смерти, там не было ничего. Молодые и сильные брали то, что могли взять, но никто из тех, кто был лучше, потому что лучшие – как они сами об этом говорили – не шли на них войной, а сидели в центре города, в своих домах и школах, за книжными стенами, точно в осаде… император посылал своих побочных сыновей на окраины, и те шли. Пройдёт несколько столетий, и один из потомков тех сыновей захватит власть, и какой-то император будет продавать свои каллиграфии, потому что жрать всё равно будет не на что. Это я знал совершенно точно.

Как казалось мне тогда, я один понимал это, и никто вокруг не понимал. Вот, какой-нибудь Кухмистров, чтоб его, приверженец самой простой стратегии – он берёт пенал и кидает. Может закидывать за спину – он выше и крупнее меня, – может кидать об стену. И во мне что-то начинало дрожать, какая-то струна, державшая моё тело прямо. Всякое издевательство строится на том, что тот, кто издевается, ставит себя в ситуацию, в которой он всегда прав, а ты – нет. Бесполезно отбирать пенал, я знал это – тут возможна была только атака по фронту, голова, наклонил, в пузо, стена, голова – пенал на полу, Кухмистров на полу. Она всегда отворачивалась. Она не любила насилия и драк. И мне обязательно поясняли почему:

– Культурный человек не проявляет агрессии. Он не лез в драку, зачем полез ты? – спрашивала старая кошёлка.

– Почему не проявляет?

Кошёлка поджимала губы и оставляла меня, как безнадёжного. И то хорошо – от её бесцветных кудрей пахло, как от булочки с помадкой, приторно и тошнотно. Кошёлка никогда не отвечала на вопрос «почему». И я не знал – почему? Почему эти альбомы противоречат кулакам? Минамото но-Ёритомо был потомком императора, но покорил страну Ямато мечом. Потому что гравюрами её было не покорить.


Когда деда погнали со служебной квартиры на Пушкинской – а жил он там, кажется, от сотворения мира, – вот когда его погнали, он приехал и дней десять обрывал телефон. Телефон этот стоял в прихожей, ехидно-жёлтый, с широкой трещиной через весь корпус, и вот его-то дед обрывал. Натурально – он медленно, как старый ящер, экономя энергию, подходил и садился на банкетку возле телефона, вздыхал и рррезко срывал трубку с рычага, аппарат звякал жалобно, дед остервенело толстыми пальцами накручивал диск, дальше было одинаково:

– Михайлова дайте! То есть как нет?

– Я сказал, решите этот вопрос!

– Мне плевать, что он там на заседании! Переживёт кафедра! Дайте его сюда!

– Я требую, чтобы мне вернули…

Вот именно, он никогда ничего не просил. Кричать в трубку он не мог, только каркал хрипло. А если не каркал в телефон, то ходил по квартире из угла в угол и каркал по углам:

– Сволочи! Сукины дети! Да как они посмели!

Мама слушала его и кивала, но потом ей, кажется, надоело – стоял январь девяносто четвёртого года, и уж одному богу известно как, но она нашла ему жильё. Это была какая-то (о, будет время, когда я узнаю это!) квартира в Энергопосёлке, на Песчаном проезде, недалеко от реки.

Опять же – Фил не знал, какие махинации там происходили, но мама пришла и сказала:

– Ну всё, вопрос решён.

И дед, сидевший за столом на кухне, обернулся на неё со всегдашнею угрюмою мрачностью, медленно, точно мраморный, и вдруг вскочил:

– И как же он решён?

– Будет у тебя квартира.

Дед присел, и они ещё долго разговаривали. Потом дед кричал – уже на маму, невесть что, что его унизили, обидели, предали, сослали чуть не на Колыму. Но, как бы там ни было, существовали обстоятельства, которые были сильнее и его тоже – и он отправился в ссылку десятого февраля, аккурат в Филов день рожденья, поэтому из-за перетаскивания вещей никакого дня рождения, собственно, и не получилось, но Фил не горевал о том, потому что лучшего подарка быть всё равно не могло.

Я не знал ещё, что счастливое решение такой беды ударит и по мне, я вообще не знал тогда ещё, что всякое, случившееся с другими, обязательно ударит по мне, и самым болезненным образом, – так вот, с тех пор в ссылку в Энергопосёлок стали отправлять меня самого. Чаще на каникулы, но, бывало, и просто так, когда у матери бывали какие-то дела.

Тот Энергопосёлок, зажатый между рекой и горами, был странным местом – если бы город был телом, он был бы его плечевым суставом – не центр и не совсем окраина. Там дышала восемью трубами ДемТЭЦ, огромная махина военных ещё времён, и дуло с реки, и парил охладительный канал. Там, за каналом, были старые дома – кажется, прежде служебные дома самой ТЭЦ, а здесь, по эту его сторону, стояли новые. Песчаный проезд, и улицы – Передовая, Береговая – дома эти строили недавно, да как будто так и не закончили, совсем немного не доделав, и запах краски, штукатурки и свежего бетона остался в подъездах, кажется, навсегда.


Есть на свете города, в которых никто не бывал, но которые всем знакомы. Скажем, Черапунджи, в котором, как известно, выпадает больше всего на свете осадков и о котором больше ничего не известно. Фил хотел знать это, а не другое – то, что печатают в учебниках по природоведению мелким шрифтом, и то, что потом надо будет заучивать, потому что оно напечатано крупным. Что это – Черапунджи? Это перекатывается и рокочет, как морская волна:

– Че-ра-пунджи. Че-ра-ра-ра-пун-джи.

Катается и рокочет, Кухмистров идёт мимо и слышит этот рокот.

– Ты что, сам с собой разговариваешь?

Я молчал. А ты приносила свои книги, и читала их, и я не мог оторвать глаз. Я боялся этого. Я не любил читать – никто не любит, когда его заставляют, но она любила, и я боялся её, потому что она любила то, что пугало меня, и делала то, что не хотел я и не умел. И я смотрел – как смотрят на пожар, на горючее пламя, на фонтаны искр, похожие на солнечные протуберанцы над чёрным небом. Как смотрят на пугающее и в то же время прекрасное, от чего хочется, но невозможно оторвать глаз. Я смотрел вполглаза: Филу казалось, взгляд может его прожечь, проломить, больно, больно сделать. Тронуть её – нет, нет – ударить, больно не сделать, заговорить – нет, это страшно. Я смотрел вполглаза – на тебя, на пол, на тебя, на пол.

Как было написано над воротами Бухенвальда, каждому своё. Она читала книги, я ходил в подвальчик близ дома, играл на приставках. Каждому своё. Можно было побыть Чипом, или Дейлом, или боевой жабой, или ниндзя-черепашкой, или каким ещё супергероем, но это совсем не то, что книги, потому что другое. Мать смотрела сквозь пальцы, но цедила сквозь зубы:

– Компьютерные игры ещё никого ничему не научили. Не говоря уже о том, что для глаз вредно. Вот правда, лучше бы ты книжки читал.

У подъезда ежедневно собирался священный синклит из десятка бабок и одного-двух дедов на правах библейских патриархов, и с высоты их мафусаилова века они говорили вслед мне и всем, кто шёл в тот подвальчик:

– Вот наиграются в свой компьютер, а потом убивают друг друга…

И мама говорила:

– Лучше бы ты книги читал.

– Какие? О чём? – взмолился я наконец тогда, когда пропускать стало невыносимо.

– Не устраивай истерик! О том, что тебе интересно! У нас огромная библиотека…

Библиотека была огромнее, чем я мог бы описать, и я день или два сидел на полу, у одного из стеллажей, решая, что же мне интересно? Потом решил. Двадцать девятый том, Энциклопедия в Красной Обложке: «Черапунджи – город в Индии, в штате Мегхалая. Расположен на плато Шиллонг, к северу от границы с Бангладеш…»

Это многое объясняло. Черапунджи – это в штате Мегхалая. Я обязательно поеду туда. С тех пор Энциклопедия в Красной Обложке и другие книги, ей подобные, честно отвечали на мои вопросы. Они просто отвечали на вопросы – они не заставляли меня думать так или иначе. Вопрос – ответ. Только факты, и никакой морали.

Но если Фил чем и отличался от других, то, как сам говорил себе, только тем, что никогда не умел поступать как надо.

– Слушай, я уж не думала, что я тебе это буду объяснять. Про формирование общей культуры, системы ценностей, да?..

– А что мне? – Отец заканчивал фразу, всякий раз беря на полтона выше, ухихикивал куда-то вверх, в своё понимание, другим недоступное. – Он читает, пусть читает, раз ему нравится. Пусть хоть это читает.

– Мне тут не надо развития морального релятивизма, – мама резала, резала, резала, щёлкала ножом, – есть вещи, которые надо знать твёрдо. Они усваиваются через книги. Логично?

– Нет, – ответил отец и ушёл искать сигаретную пачку, которую мама второго дня выкинула в мусорку, приняв за пустую.

Следующий

Подняться наверх