Читать книгу Дневник падшего ангела - - Страница 3
Глава первая: За десять дней до Падения Ангела
ОглавлениеРешение созрело в нем не просто как единственный выход, но как внезапное, ослепительное откровение, пронзившее пепельную тишину. Это был не просто приказ – это было само Призвание. Его городок, Вердикт-Секундус, пал не просто жертвой разрушения, он был осквернен. И когда на третий день возникли Верующие, Маркен увидел в них не измотанных солдат, а архангелов, сошедших с небес в ореоле копоти. Их доспехи, тронутые гарью, сияли в его воспалённом взоре праведным металлом. Каменные лица застыли не в гримасе выгорания, но в маске непоколебимой решимости. В методичной, безжалостной поступи их действий – в погребении павших, в шепоте молитв над братскими могилами – он узрел не рутину, но священный ритуал. Очищение. Слова капеллана, чье лицо было иссечено шрамами словно карта сражений, упали на благодатную почву его юношеской боли и ярости. «…Или возьми в руки оружие и стань тем, кто не допустит, чтобы подобное случилось с другим городом. С другим мальчиком».
В то мгновение для Маркена все обрело кристальную ясность. Его личная трагедия перестала быть бессмысленной жестокостью. Она стала искрой, запалившей в его душе пламя святой мести. Он бежал не от призраков, он поднял знамя, выпавшее из слабеющих рук отца. Глядя на легионеров, шагающих по улицам разрушенного города, его сердце сжималось не от страха, а от восторженного трепета. Вот они – Воины Света, живые воплощения веры. Они дышали порохом и святостью, и он, Марк, сын пекаря, мог стать одним из них. Он будет сражаться. За память о запахе свежего хлеба, за право других детей узнать этот аромат. Он станет частью великой, неприступной стены, что отделяет человечность от хаоса. Когда он зачерпнул горсть пепла с пепелища, где некогда стоял его дом, это был не просто отчаянный порыв. Это была клятва, священная реликвия павших мучеников, топливо для его пылающей веры. В палатке сержанта он выпрямился, и его голос прозвучал твердо и ясно, без намека на колебание: «Я хочу в Легион. Я хочу сражаться». В те первые дни его вера была проста, как удар молота по наковальне. Есть Добро – строгое, дисциплинированное, закованное в сталь. И есть Зло – хаотичное, оскверняющее, воплощенное в еретиках. Между ними – ясная, как сталь клинка, линия фронта. Он с готовностью встал на ту сторону, где, как ему казалось, сиял Свет. Юный, с душой, израненной горем, он жаждал этой простой, бескомпромиссной, святой правды. Он еще не знал, что самая страшная ложь – это полуправда, искусно вплетенная в ткань реальности. И что война безжалостно стирает все четкие линии с карты души, оставляя лишь грязное, серое ничейное поле, где невозможно отличить свой окоп от вражеского.
Его крестовый поход начинался с гимна на устах и с пламенным сердцем. Пламя это угаснет очень скоро, задолго до того, как в небесах над его сектором рухнет первый Ангел. Оно должно угаснуть, чтобы в окружающей тьме он смог разглядеть не только чужой, но и свой собственный мрак.
День 1-й: призыв и первая ложь
Пыль была не просто пылью. Это была взвесь из пепла, растертой в пудру глины, микроскопических осколков кости и ржавого металла. Она висела в воздухе неподвижным коричневым саваном, пронизанном косыми лучами багрового, умирающего солнца. Гусеницы бронетранспортера «Кающийся грешник» грохотали, перемалывая не дорогу, а то, что от нее осталось. Маркен сидел на жесткой деревянной скамье, вжавшись в холодный стальной борт, и пытался глотать воздух ртом, короткими, прерывистыми вздохами. Воздух внутри был густым, осязаемым. Он состоял из трех ядовитых слоев: верхний – едкая химическая гарь солярки и раскаленного металла; средний – кисловатый запах человеческого пота и испарений от мокрой от сырости шерсти униформы; и нижний, самый стойкий – приторный привкус гниения, который въелся в стены машины и в легкие всех, кто в ней когда-либо ехал. Он смотрел в узкую бойницу, забранную бронестеклом. Пейзаж за окном был монотонным и безнадежным. Это не были эпичные руины, воспетые в балладах. Это была земля после патологоанатома. Развороченные поля, усеянные черными, обугленными пнями, торчащими из земли, словно сломанные зубы. Скелеты деревьев, скрюченные в немом вопле. Раздавленная телега, из-под которой извергалась истлевшая солома, смешанная с чем-то темным и вязким. Остов каменного дома, где на втором этаже, словно окровавленный знамя, алел один-единственный, чудом уцелевший клочок занавески. Он трепетал на ветру, бессмысленный и вызывающий. Маркен искал взглядом следы героической битвы – величественные траншеи, воронки от святых снарядов, знамена, воткнутые в землю победителями. Он находил лишь следы методичного, тотального и абсолютно безразличного уничтожения. Словно слепой молот великана обрушился на землю, не разбирая, где плоть, где камень. Он вспомнил слова капеллана у развалин его дома. «Они – язва на теле мира. Мы – каленое железо, что прижигает ее. Больно, но необходимо». Маркен сжал кулаки. Он должен стать этим железом. Он должен очистить мир от скверны. В его груди разгорался знакомый огонь – смесь ярости, горя и святой решимости. И тут его взгляд упал на легионера, сидевшего напротив. Тот был не седым – старым. Его лицо напоминало не лицо, а карту местности, где долго шла война: сеть глубоких морщин вокруг глаз, шрам, пересекающий щеку от виска до угла рта, искажая улыбку в вечную гримасу – не то презрения, не то боли. Он не смотрел в бойницу. Он не молился. Он не спал. Он просто сидел, расстегнув ворот своей потертой униформы, и курил самокрутку из какой-то желтой, дурно пахнущей травы. Его движения были экономными, выверенными до миллиметра, как у механизма, работающего на последнем издыхании. Их взгляды встретились. Маркен попытался вложить в свой взгляд всю свою юношескую решимость, весь пыл новообращенного. «Взгляни на меня, брат. Я один из вас. Я пришел, чтобы сражаться». Старый легионер медленно выдохнул едкий дым. Его глаза, цвета мокрого пепла, скользнули по лицу Маркена, по его новенькой, еще не запятнанной брони, по его сжатым кулакам. И в этих глазах не было ни одобрения, ни братского огня, ни вражды. В них было нечто куда более страшное – полное, абсолютное безразличие. Взгляд сторожа скотного двора на новоприбывшего бычка, чью участь он видел уже тысячи раз. Взгляд, который говорил: «Твое горение, твоя вера, твоя боль – все это статистика. Шум. Ты – еще один ресурс. Еще один номер». Этот взгляд был холоднее ветра, гулявшего по руинам. Он был острее иглы, вживившей ему чип. Трещина в его вере, тонкая, как волос, прошла от самого основания до вершины. Бронетранспортер дернулся, трогаясь с места, кто-то сзади грубо толкнул его, и чей-то голос прокричал: «Держись, щенок! Ад только начинается!»
Его священная война началась не с боевого клича и сияния стали, а с глухого урчания двигателя, удушливого смрада и одного молчаливого взгляда, от которого мир внезапно стал огромным, холодным и абсолютно безразличным к его личному крестовому походу.
День 3-й: стандартизация души
Лагерь «Новобранец» был огражден не стенами, а звуком – плотной, многослойной звуковой стеной, что вбивалась в сознание с первого мгновения. Этот гул зарождался где-то за висками и разливался по всему телу, заставляя внутренности резонировать в унисон с невидимым, всепроникающим ритмом. Если бы звук можно было увидеть, он предстал бы перед глазами серой, безликой массой, лишенной малейших оттенков и полутонов. Симфония лязга металла о металл, приглушенных команд, отдаваемых хриплыми, бесцветными голосами, мерной, почти механической дроби сотен подошв по каменной земле и далекого, монотонного бормотания молитв из динамиков, искаженных статическим треском. Голос из репродуктора был настолько мертвенным, что слова «…и да озарит Свет Непреклонный путь наш во тьме…» звучали как сухой перечень деталей из технического регламента. Воздух здесь был иным, чем в зоне высадки. Он не хранил в себе воспоминаний о смерти и разрушениях. Он благоухал порядком. Резкий, химический запах дезинфицирующих средств переплетался с тяжелым духом машинного масла и едкой щелочной пылью стирального мыла. Этот ядовитый коктейль заглушал все прочие ароматы, вытравляя саму память о внешнем мире: о запахе дождя на полях, о сладковатом дыме из печей, о теплом дыхании свежего хлеба. Здесь пахло стерильностью, но стерильностью скорее скотобойни, нежели операционной. Их, еще нестройную, растерянную толпу мальчишек, выстроили в подобие шеренги на плацу. Земля под ногами была неестественно гладкой, прилизанной катком, не допускавшим ни единого бугорка, ни единой травинки. Перед ними возник сержант-инструктор. Казалось, он не подошел, а соткан из самого воздуха, из этой серой звуковой массы. Его лицо было выморожено, лишено не только возраста, но и каких-либо признаков эмоций. Лишь кожа, туго натянутая на выступающие скулы и волевую челюсть, и два уголька антрацита вместо глаз. Эти глаза обводили строй, и каждый кожей чувствовал холодное прикосновение этого взгляда, словно его ощупывали калибром. «Рекруты!» – его голос обрушился на них, как чугунная плита, обрывистый, грубый, не терпящий возражений. Звук, казалось, не достигал ушей, а ввинчивался прямо в кость. – «С этой секунды вы – глина. Серая, бесформенная, никому не нужная глина. Вы – сырье. Наша задача – вымесить вас, отсеять шлак, обжечь в печи долга и выковать из вас кирпичи. Кирпичи для Великой Стены, воздвигнутой между человечеством и его погибелью. Ваши имена…» Он выдержал театральную паузу, и в его глазах на миг промелькнула тень презрения. «…Ваши прошлые жизни, ваши матери, ваши слезы и ваши страхи – это шлак. Он будет отброшен. Первая очистка начинается прямо сейчас». Их погнали, нет, не погнали – протащили по конвейеру белых палаток, выстроенных в идеально ровную линию. Первая остановка – медицинский блок. Резкий переход из полумрака плаца под ослепительные, ледяные лучи керосиновых ламп был подобен удару хлыстом. Белые простыни стен и потолка слепили, заставляя щуриться. Воздух здесь был еще более густым от паров спирта, йода и призрачного привкуса металла – возможно, крови. Порядок, доведенный до исступления. Врачи и санитары в застиранных до серости, промасленных халатах, больше похожие на бездушных автоматов или механиков, обслуживающих сложную машину, молча, с идентичными, выхолощенными лицами, выполняли свои манипуляции. Никто не смотрел им в глаза. Холодные и чужие руки в резиновых перчатках тыкали, поворачивали, заставляли приседать, отжиматься, читать с расстояния буквы на затертом, потрескавшемся плакате. Маркен стоял в строю таких же голых, съежившихся от стыда и холода мальчишек. Он смотрел на свои руки – руки пекаря, сильные от замешивания тугого теста, но все еще хранящие мягкость, память о теплой, живой работе. Теперь они были просто объектом исследования. Инструментом, проверяемым на функциональность. Деталью, осматриваемой на предмет брака. «Руку». Техник, не отрывая взгляда от страниц засаленного журнала, небрежным жестом указал на металлический стол, залитый беспощадным светом лампы. Маркен протянул левое предплечье. Прикосновение было отстраненным и стремительным. Холодная, резко пахнущая спиртом салфетка протерла кожу. Затем – жгучая, пронзительная боль, словно в тело вонзили раскаленную добела иглу. Боль острая, локализованная и невероятно унизительная. Ничего общего с подвигом или раной, полученной в бою. Это была боль клеймения. Он не сдержал короткого, задавленного вскрика. Иглу извлекли с тем же равнодушием, оставив под кожей маленький, холодный и твердый прямоугольник. Чужеродное тело, вживленное в его плоть. «Номер 8817-Дельта. Не трогать три дня. Не мочить. Следующий». Он сошел с табурета, пошатываясь, инстинктивно прижимая ладонь к месту укола. Под кожей пульсировала боль и отдавалось странным, неприятным чувством инородного вторжения. Он разжал пальцы и посмотрел на маленькую, уже запекшуюся каплю крови над едва ощутимым чипом. Его плоть. Его тело, которое когда-то принадлежало только ему. Теперь оно было помечено, каталогизировано, внесено в реестр. Капеллан в Вердикт-Секундусе, наверное, назвал бы это «знаком избранности», «печатью служения», «неразрывной связью с Походом». Но здесь, под ярким, беспощадным, иссушающим светом ламп, это было лишь клеймо. Тавро. Он – собственность. Номер 8817-Дельта. И этот номер теперь был важнее всего, что он знал о себе прежде. Вечером, когда солнце уже скрылось, окрасив серое небо в грязные багровые тона, им выдали униформу. Ее свалили стопками на краю плаца, и она представляла собой груду грубого, колючего сукна цвета грязной, перемешанной с глиной земли. От ткани исходил едкий, химический запах дезинфектанта, настолько сильный, что он перебивал все прочие ароматы, будто стремясь выжечь саму возможность иного запаха. Куртка сидела на нем мешком, сползая с плеч, рукава были длинноваты, а штаны заканчивались выше щиколоток. Но самым жутким было большое, размытое бурое пятно на спине, между лопаток. Оно проступало сквозь ткань, несмываемое. Что это? Пот десятков прежних владельцев? Засохшая кровь? Следы чего-то ржавого? Пятно от неведомого реактива? Он не решался спросить. Это пятно было такой же неотъемлемой частью униформы, как и нашивка с номером легиона. Оно было частью его новой идентичности. Казарма, куда их в итоге загнали, представляла собой длинный, низкий барак с голыми, продуваемыми всеми ветрами стенами из грубого дерева. Внутри стояли длинные ряды двухъярусных нар, голые доски, застеленные серыми, тонкими одеялами. Ни тумбочек, ни стульев, ни каких-либо признаков личного пространства. Лишь прикроватные крючки для будущей амуниции. Воздух был густым и тяжелым, насыщенным дыханием сотни людей, запахом пота, страха и той самой едкой химией, что исходила от их новой одежды. Маркен сидел на краю своей койки, нижнего яруса в самом углу, и смотрел на свой жетон, который он сжимал в руке. «Маркен. Легион 17-й». Две строчки. Его имя. Его прошлое. Все, что осталось от Марка, сына пекаря из Вердикт-Секундуса, который всего несколько дней назад знал, что такое счастье от хорошо выполненной работы и тепла семейного очага. Он провел пальцами по шершавой, холодной поверхности жетона, затем переместил их на собственную руку, к гладкому, холодному бугорку под кожей, который отзывался тупой болью. Он больше не Марк. Он – Дельта. Глина, которую только что поместили в формовочный станок. Ресурс, который только начали обрабатывать. И конвейер, беззвучно лязгнув своими шестернями, лишь начал свою работу. Впереди – формовка под давлением, обжиг в огне муштры и ковка в бою. И он с растущим, леденящим душу ужасом начинал понимать, что та острая, физическая боль от иглы была не самой страшной. Самое ужасное, самое мучительное было впереди – боль от методичного, планомерного стирания всего, что он из себя представлял, боль утраты самого себя. И первый, самый глубокий надрез на его душе уже был сделан.
Вечерняя поверка стала следующим актом этого тщательно спланированного ритуала уничтожения личности. Их снова выгнали на плац, теперь уже погруженный во тьму, пронзенную лишь редкими копьями керосиновых ламп, отбрасывавшими длинные, зловещие тени. Ледяной ветер гулял по утоптанной земле, проникая под плохо подогнанные мундиры, заставляя тела съеживаться в тщетной попытке сохранить тепло. Стоя в строю, Маркен чувствовал, как дрожь пронизывает его от пяток до шеи, становясь унизительным физическим свидетельством его уязвимости. Сержант-инструктор обходил строй. Его шаги были мерными, тяжелыми, неумолимыми, как ход маятника. Он не смотрел в лица. Его взгляд скользил по сапогам, пряжкам ремней, воротникам мундиров, выискивая малейшее отклонение от установленного стандарта. «Рекрут!» – его голос, казалось, раскалывал морозный воздух. – «Шаг вперед!» Из шеренги нерешительно вышел щуплый парнишка с большими, испуганными глазами. «Твои шнурки завязаны узлом, не предусмотренным уставом! – прогремел сержант, его лицо приближалось к лицу рекрута. – Это проявление личной инициативы? Ты считаешь себя умнее устава, который писался кровью легионов?» Паренек застыл, челюсть его дрожала. «Отвечать!» «Н-нет, сержант!» «Значит, это саботаж! Умышленное ослабление боеготовности подразделения!» Последовала длинная, ядовитая тирада о важности единообразия, о том, что даже мысль об отличном узелке на шнурке есть зерно ереси. Наказанием стали не отжимания и не внеочередные наряды. Паренька заставили полчаса стоять на одном колене, выкрикивая строчку из военного катехизиса: «Воля индивидуальная – ржавчина на клинке коллективной воли!» Маркен стоял, вжав подбородок в воротник, и чувствовал, как стыд и страх за товарища смешиваются в нем с гадливым, темным облегчением, что выбрали не его. Это было новое, незнакомое ему чувство – низменное, инстинктивное. Он ловил себя на мысли, что оценивает товарищей по шеренге не как людей, а как потенциальные источники проблем для себя лично. Кто следующий оступится? Кто потянет его в пропасть дисциплинарных взысканий?
Эта мысль въелась под кожу, гноилась там, как чужеродный чип. После поверки их, словно скот, загнали обратно в барак. Отбой. Тьма обрушилась, но не принесла желанного забвения. Она ожила, заполнившись симфонией страдания: сдавленные рыдания, тонущие в подушках, навязчивый скрежет зубов, словно кто-то отчаянно пытался сточить свою боль, глухие удары кулаков о дерево кроватей, шепот – торопливый, испуганный, полный растерянности. Кто-то тихо стонал, скрюченный судорогой мышц, измученных непосильным трудом. Спертый воздух барака был густ от пота, дешевого сукна и осязаемого страха. Маркен лежал, вперившись в абсолютную черноту над головой, и отчаянно пытался вызвать из небытия ускользающие фрагменты прошлой жизни. Лицо отца – размытое, как акварель, улыбка матери – выцветшая, словно старая фотография, звонкий смех сестренки – далекое эхо. Зато, с пугающей отчетливостью, в сознании всплывали детали минувшего дня: холодные, как лед, глаза сержанта, жгучая боль от укола иглы, въедливое пятно на его мундире, искаженное ужасом лицо мальчишки с развязавшимися шнурками. Он ощутил, как дрожащая рука потянулась к лицу, тщетно пытаясь различить хоть что-то в кромешной тьме. Он видел лишь размытый контур. Но чувствовал – кожей, костями, каждой клеткой, – присутствие под кожей чужеродного тела, крошечного осколка кремния и металла, его нового, единственного удостоверения личности. Номер 8817-Дельта. «Марк…» – прошептал он в темноту, пробуя на вкус давно забытое, настоящее имя. Оно звучало чужим, как имя героя из потрепанной книги. «Маркен…» – это слово уже обретало привкус приговора. Третий день подошел к концу. Он не принес ни долгожданной славы, ни святого рвения. Лишь холодное, как сталь, осознание: он больше не человек, а лишь ресурс. Его индивидуальность – мучительная болезнь, подлежащая выжиганию каленым железом. Его будущее – безликий кирпич в бездушной
стене. И самое страшное – в этой холодной, мертвой системе он с горечью начинал ощущать зарождение извращенной надежды. Ибо быть кирпичом – это понятно. Это проще, чем оставаться человеком, способным чувствовать, помнить, страдать.
Сквозь тонкие стены барака доносился мерный, неумолимый шаг патруля. Ритмичный, вечный, он звучал как биение гигантского металлического сердца. Под этот жуткий аккомпанемент Маркен провалился в короткий, тревожный сон, где он был не человеком и не солдатом, а лишь безликим номером, выгравированным на бесконечной, уходящей в мрак стене.
День 5-й: первое причастие сталью
Рассвет пятого дня не явился. Его подменили. Нечто иное, тусклое и безликое, словно серый саван, поглотило тьму, вытеснив ее мутной жижей равнодушия. Не было в этом свете ни искры надежды, лишь констатация – ночь окончена, время возвращаться к механической карусели. Подъем – за час до этой жалкой пародии на рассвет. Построение – всё то же безупречное, леденящее душу каре. Дождь, мелкий и злой, сеял с небес, превращая плац в месиво липкой, скользкой грязи. Капли предательски заползали за воротник, пропитывали ткань, тяготили плечи, обжигая холодом. Но сегодня – иное. Ни медосмотров, ни зубрежки бессмысленных молитв. Сегодня – день Оружия. Их погнали на стрельбище – длинный, уходящий в седую пелену тумана полигон. Изрытый траншеями, ощетинившийся жуткими подобиями врагов. Манекены – грубые, бесформенные чучела, наспех обтянутые рваной мешковиной, с кровавыми оскалами, начертанными чьей-то небрежной рукой. Они не пугали – вызывали лишь тошнотворное отвращение, жалкая пародия на человеческое. Перед строем – ящики. Деревянные, обуглившиеся от времени и прикосновений, с выцветшими письменами, некогда священными, на боках. Сержант-инструктор, презрев дождь, возвышался над ними, держа в руках символ Веры. «Искупитель». Автомат калибра 7.62. Вес – 4.3 килограмма без патронов. Длина со штыком – 1.62 метра. Темп стрельбы – 600 выстрелов в минуту. Некрасивый, утилитарный, смертоносный. Холодная штампованная сталь, шершавая деревянная ложа, изрезанная сетью трещин, тугой, неподатливый затвор. «Это – "Искупитель"», – голос сержанта, как плеть, рассекал влажный воздух, роняя каждое слово, словно удар молота. «Ваша правая рука. Ваш голос. Ваш пропуск в Царствие Небесное. Вы будете любить его больше матери, родившей вас. Вы будете знать его лучше собственного тела. Вы будете доверять ему больше брата, стоящего рядом. Потому что в последний миг, в час расплаты, только он останется с вами». Ящики сорваны. Запах ударил в ноздри – едкая смесь ворвани, оружейной смазки, старого дерева и прогорклого металла. Запах Силы. Безликой, бесчувственной, но всепоглощающей. «Рекрут Маркен! Шаг вперед!» Маркен почувствовал, как предательски дрожат ноги. Шаг. Сержант протянул ему автомат. Дерево – колкое, ледяное. Сталь – обжигающе холодная. Вес потянул руки вниз, заставляя мышцы взвыть от напряжения. Взял. Впервые. Это не было орудием. Это было принятие яда, призванного убить последние ростки чего-то светлого, человечного. «Разобрать и собрать!» Сидели прямо на земле, промокшие до нитки, под неусыпным надзором инструкторов, разбирая своих «Искупителей». Пальцы, неумелые, не слушались. Отвертки выскальзывали, срываясь в грязь. Пружины, словно взбесившиеся змеи, уползали в мокрую землю. Инструкторы – непроницаемые, безмолвные истуканы. Лишь хриплое, монотонное бормотание, заевшая пластинка, повторяющая названия деталей, превращая их в подобие священных мантр. «Затворная рама… Возвратная пружина… Спусковой крючок… Газовая трубка…» Маркен, сжимая ледяной металл окоченевшими пальцами, пытался собрать своего «Искупителя». Внутри все сжалось в тугой, болезненный узел. Это не было учением. Это был обряд. Ритуал, где вместо хлеба и вина – сталь и смазка. Он причащался. Причащался войне. И это причастие – горше полыни, отравляющее душу. Наконец, «Искупитель» собран. Лежит на коленях – холодный, мокрый, бездушный кусок металла, ставший продолжением его самого. «На рубеж! К бою!» Рванулись к стрелковым позициям – неглубоким канавам, до краев наполненным ледяной жижей. Маркен рухнул в грязь, вскинул автомат. Приклад впился в плечо – грубо, неудобно. В ста метрах – уродливый манекен, дрожащий на ветру. «Очередь! По цели! Огонь!» Палец нажал на спуск. Грохот разорвал тишину, оглушая. Отдача ударила в плечо, словно дубиной, вырвав болезненный стон. Гильзы, обжигающие, острые, градом посыпались в лицо. Он не видел, куда летят пули. Лишь ярость и грохот, вырывающиеся из ствола. Запах пороха, едкий, пьянящий, заполнил легкие.
Когда стрельба стихла, в ушах звенела раскаленная наковальня. Плечо пылало, словно его отметили каленым железом. Пальцы не слушались, плясали бешеный танец на весу. Он смотрел на манекен, неподвижный и невозмутимый, словно изваянный из самой насмешки. Казалось, ни одна пуля не тронула его.
– Недопустимо! – Инструктор возник над ним черной, грозовой тучей. – Ты молился, рекрут? Ты вложил душу в этот выстрел? Или просто палил казенный порох в белый свет, как в копеечку?
Маркен молчал, ловил ртом воздух, словно выброшенная на берег рыба.
– Смотри и учись, бездарь.
Инструктор вырвал у него из рук «Искупитель», вскинул, даже не взглянув на цель, и короткая очередь вспорола тишину. Манекен дернулся в конвульсиях, и его голова, отделившись от тела, с глухим стуком покатилась по песку.
– Видишь? Вера, рекрут. Вера и безграничное послушание. Твое оружие – это молитва, высеченная из стали. А молитва без веры – лишь пустой звук, эхо в преисподней. Еще раз!
Маркен снова прильнул щекой к холодному прикладу. Снова грохот, сотрясающий кости, снова обжигающая отдача, разъедающий запах гари. Он стрелял, стрелял, стрелял, пока патроны не закончились. Целился ли он? Нет. Он совершал некий первобытный ритуал, подчинялся невидимой, но всепоглощающей воле. Разум отступил, оставив лишь тело, содрогающееся в такт выстрелам, и чудовищный, обжигающе холодный кусок металла в руках.
К концу дня плечо ныло, покрытое багровым, пульсирующим синяком. Пальцы кровоточили, содранные до мяса. В ушах без устали звенел похоронный колокол. Но когда он сжимал в руках свой «Искупитель», он уже не чувствовал его чужим. Он ощущал его вес, давящий, неотвратимый. Его ледяной холод, проникающий в самое сердце. Его смертоносную, пугающую простоту. Он не любил его. Но он начал понимать его. Понимать, что это – единственное, что имеет значение в этом новом, вывернутом наизнанку мире. Не его прошлое, стертое, словно мел с доски. Не его шепчущее имя, превратившееся в безликий номер. Не его вера и сомнения, растоптанные тяжелым армейским ботинком. Только он и этот кусок стали.
Возвращаясь в барак, он нес «Искупитель» на ремне, как и положено, словно самое ценное сокровище. Оружие глухо билось о бедро, отсчитывая каждый шаг, настоящее, физическое напоминание о его новой сущности. Он смотрел на других рекрутов. Они тоже несли свои автоматы. Но что-то изменилось в их позах, в выражении лиц. Плечи расправились, взгляд потух и опустился к земле. Они еще не были солдатами, прожженными боями ветеранами. Но они уже перестали быть наивными, беззаботными гражданскими. Они стали носителями смерти, сосудами ярости, а это – совсем иная порода существ.
Вечером, перед отбоем, им велели провести обряд очищения – разобрать и начистить оружие. Сидя на жестких нарах, он разбирал свой «Искупитель», словно препарировал живое существо. Вытирал до блеска каждую деталь, смазывал ее густой, вонючей смазкой. Действия были механическими, доведенными до автоматизма, словно отрывок из зловещей молитвы. Он смотрел на блестящий, промасленный затвор, на темную, зияющую бездной пасть дула. И вдруг, с пугающей, обжигающей ясностью, он осознал: он только что провел с этим куском железа больше времени, проявил к нему больше заботы и внимания, чем к ускользающим, блекнущим воспоминаниям о своей семье. Он лелеял инструмент смерти, полировал его, словно драгоценность, в то время как лица любимых людей тускнели в его памяти, расплывались, словно акварель под дождем.
Он положил собранный автомат рядом с собой на жесткое одеяло. Теперь он спал с ним. Оружие стало его новой, холодной, бездушной, но верной женой. И это бракосочетание было заключено не на небесах, а в грязи стрельбища, под аккомпанемент пулеметной очереди и под ледяным, безжалостным дождем, смывающим последние следы его прежней жизни.
После формального «отбоя» барак наполнился гулом шепотов и тихим скрежетом металла. Воздух, и без того спертый и тяжелый, теперь был пропитан едкими парами растворителя и ворвани. Рекруты сидели на своих нарах, согбенные, в свете редких, тусклых ламп их фигуры напоминали монахов, склонившихся над священными текстами. Только текстами этими были части «Искупителя», разложенные перед ними, словно реликвии.
Маркен закончил сборку. Его пальцы, загрубевшие и натренированные, уже привыкли к малейшим изгибам затвора и пружины, действовали почти автоматически. Он поставил собранный автомат между койкой и стеной, как его учили – в пределах досягаемости руки, на расстоянии вытянутой руки. Теперь он и оружие составляли единое целое, неразлучную пару, спаянную страхом и необходимостью.
Но ритуал на этом не закончился. Из тени в конце барака вышел старослужащий, один из тех, кто помогал инструкторам муштровать новобранцев. Его звали Вальтер, и он был живой легендой – он прошел через мясорубку Контура Скорби и выжил, вернувшись оттуда с поседевшими висками и мертвым взглядом. Он был невысок, сутул, а его иссеченное морщинами лицо напоминало потрескавшуюся глину, высушенную безжалостным солнцем. Он нес не новый, сверкающий «Искупитель», а старый, обшарпанный, почти антикварный автомат, на прикладе которого были грубо прорезаны зарубки.
– Слушайте все, щенки, – его голос был хриплым шепотом, который, однако, услышали все без исключения. – Вы думаете, вас научили главному? Держать, стрелять, чистить?
Он усмехнулся, и его усмешка была похожа на предсмертный хрип умирающего зверя.
– Это – азбука для слепых. А сейчас я научу вас первому настоящему слову. Слову «выжить».
Он поднял свой автомат, словно поднимал святыню.
– Это – не «Искупитель». Это – «Старый Грех». Он служит мне шесть долгих, проклятых лет. Видите эти зарубки?
Он провел шершавыми пальцами по неровным насечкам на прикладе.
– Это не счет убитых. Считать убитых – грех гордыни. Это – напоминания. Каждая – об ошибке, которая почти стоила мне жизни. Вот здесь… – он ткнул пальцем в глубокий, зазубренный шрам на металле возле мушки, – …я слишком высоко поднял ствол в атаке, и штык противника прошел в сантиметре от моей глотки. А вот эта… – он показал на щербатую выщерблину на цевье, – …напомнила мне, что нельзя менять магазин на полном ходу. Я упал, подставился, и пуля просвистела как раз над моим ухом.
Он обвел взглядом замерших, оцепеневших рекрутов.
– Ваше оружие – это не молитва. Молитвы пусть читают капелланы в тылу, прикрываясь рясами. Ваше оружие – это ваш страх, ваша ярость и ваша непреклонная воля жить, выкованные и отлитые в металл. Вы должны знать его лучше, чем свое собственное тело. Чувствовать его тяжесть, как чувствуете биение своего сердца. Слышать его шепот, едва уловимый, как дыхание смерти. Потому что однажды, когда вокруг разверзнется ад, когда мир утонет в грохоте взрывов и криках боли, он будет единственным, кто скажет вам правду. Единственным, кому вы сможете безоговорочно доверять.
Он опустил автомат, и тишина, воцарившаяся после его ухода, была оглушительнее любого грома.
– А теперь – спать, щенки. И пусть ваши «Искупители» снятся вам в кошмарах. Они ваши единственные настоящие друзья отныне и до конца.
Маркен лежал, глядя в грязный, исписанный потолок, и его рука сама собой потянулась к холодному прикладу «Искупителя». Он ощущал шершавость дерева, холодную, безжалостную гладкость стали. И впервые этот холод не казался ему враждебным, отталкивающим. Он был… честным. В этом мире лжи, муштры, обесценивания человеческой жизни оружие было единственной правдой. Оно не обещало спасения. Оно не сулило славы и почестей. Оно лишь давало шанс. Один-единственный, крошечный, хрупкий шанс прожить еще один день.
Он перевернулся на бок, прижавшись лбом к затворной раме. Запах оружейной смазки заполнил его ноздри, проник в легкие. Это был запах новой жизни. Жизни, в которой не было места теплу родной пекарни, аромату свежего хлеба, а только холодная, бездушная, но спасительная сталь.
И под аккомпанемент храпа и стонов измученных товарищей, под леденящий душу сквозняк, гулявший по бараку, Маркен наконец уснул, обняв свой «Искупитель», как когда-то в далеком, почти забытом детстве обнимал старого, облезлого плюшевого медвежонка. Только этот «медвежонок» мог одним коротким, оглушительным, смертоносным рыком подарить ему еще один рассвет.
Мысли в бараке. Ночь. 5-й день
Я принял причастие. Горькая облатка стали на языке, терпкое вино пороховой гари. Мне вручили «Искупитель», нарекли его моим голосом. Но когда палец продавил спуск, он не издал мольбы о справедливости, не воспел веру. Лишь утробный, оглушительный рык. Рык голодного зверя, что теперь, кажется, поселился во мне. Они хотят, чтобы я возлюбил этот кусок металла больше матери. И я чувствую, как это происходит, не потому, что полюбил его, а потому, что образ матери меркнет с каждой секундой, вытесняемый тяжестью затвора, въедливым запахом смазки. Любовь утекает, оставляя после себя леденящую, первобытную зависимость. Я прикован к этому железу. А оно… оно абсолютно свободно. Оно просто есть, как сама смерть. Старый вояка изрёк: оружие – единственная истина здесь. И он прав, черт возьми, прав. Оно не лжет, не сулит напрасно. Либо выстрелит, либо нет. Либо убьет, либо нет. В этом мире, где каждое слово – надгробный камень лжи, а идеалы – лишь раскрашенные ширмы для убийства, эта простая, пугающая правда кажется почти… благословением. Я еще не убивал. Но я уже научился обнимать смерть руками. И чувствую, как она врастает в меня. Не как инструмент – как часть меня самого. Как рука, нога… или, скорее, как чужеродная душа, вытесняющая мою собственную. Душа, выкованная из металла и пороха. Господи, прости меня, но этой ночью я молюсь не Тебе. Я шепчу молитвы своему «Искупителю». Ибо Ты безмолвен. А он… он хотя бы обещает один, ясный и однозначный ответ на любой вопрос. Ответ, что звучит как выстрел.
Мне твердят, что оружие – мой лучший друг. И я осознал страшную вещь: это правда. Ведь друг не предаст, не струсит, не усомнится. Он просто будет делать то, для чего создан. Холодная, безупречная, бездушная логика выживания. И чтобы выжить, мне придется стать таким же. Заплатить за жизнь ценой собственной души. Странная сделка, не находите?
Маркен.