Читать книгу Зов пустоты - - Страница 4
Глава 3
ОглавлениеБалкон стонал, хотя никто не касался его. Звук рождался откуда-то из глубины, из самого нутра старого дерева – усталый, протяжный, словно последний вздох умирающего. Перила вздрагивают под невидимой тяжестью, и эта дрожь живая, настоящая – будто сквозь ржавый металл пробивается чужой, неровный пульс. Я стою слишком близко к краю, но ног под собой не чувствую – они будто остались где-то там, за порогом, в той реальности, которая начала сыпаться на куски, как старая штукатурка.
Передо мной пространство раскалывается на два цвета: мертвенный серый и густой красный – такой, каким бывает запёкшаяся кровь на бетоне. Они не смешиваются, просто висят рядом, как два скомканных полотнища, и между ними – она. Спина, знакомая до ломоты в костях. Волосы падают на плечи тяжёлыми, чёрными прядями. Головы нет. Вместо неё – пустое пространство, вырезанное жестокой рукой и залитое ночным небом и звёздами
Её платье медленно сползает вниз, будто под ним кипит невидимая вода, готовая всё сожрать. Я знал этот изгиб плеч – знал так, как знают родимые пятна на собственном теле, как помнят шрамы, оставленные жизнью. Но взгляд не задерживается, скользит мимо, будто боясь обжечься. Что-то внутри кричит, требует догнать её, схватить за это тонкое, хрупкое запястье, которое сейчас покачивается в воздухе, – но руки не слушаются. Они налились свинцом, стали тяжёлыми, как мокрый песок.
Балкон накренился, хотя дом… дома больше не существует. За спиной зияет пустота, впереди – та же бездна. Только этот балкон, застывший в темноте, словно последний обломок разрушенного мира, единственная деталь, которую не успели стереть.
Она делает шаг. Или это мир качнулся под ней – хрен поймёшь. На мгновение её силуэт размылся, будто кто-то дёрнул за фокус старой камеры, и всё поплыло перед глазами. А потом – тишина. Полная, давящая, как в одиночке после отбоя. Никакого падения, никакого крика. Она просто исчезла, провалилась за край собственного имени, растворилась в воздухе.
Заставляю себя посмотреть вниз. Там вода. Чёрная, непроницаемая, густая, как нефть. Она шевелится… Нет, это шевелятся её волосы, плавают отдельными прядями по поверхности. Головы по-прежнему нет. Только белая кожа плеча всплывает и вновь ускользает под тёмную гладь, как луна, проваливающаяся сквозь рваные облака.
Потом внезапный рывок – и вместо воды подо мной асфальт. Лежащая фигура. Голова вывернута под неестественным углом. Взгляд направлен вверх, прямо на меня, хотя вместо глаз только пустые, чёрные тени в глазницах. Но они видят. Я знаю, что видят. Чувствую этот взгляд на коже, как след от раскалённого металла.
Кто-то шепчет справа:
– Снова.
Голос тихий, но пронзительно отчётливый, словно слова произносят не в уши, а непосредственно внутрь черепа. Шёпот повторяется, превращается в глухой, болезненный стон:
– Снова… снова…
Я не хочу слушать. Поворачиваю голову – и вижу перила. Слишком близко. Слишком знакомо. Рука сама ложится на холодный металл, словно вспоминая движение, с которого всё началось, от которого уже не было пути назад. Кожа запела от этого прикосновения – странная, болезненная музыка памяти.
Асфальт снова превращается в воду. Балкон медленно поворачивается. Я чувствовую, что делаю что-то неправильное, но тело двигается помимо моей воли – будто догоняет поступок, который уже когда-то был совершен, повторяет забытый, проклятый жест.
Шёпот становится громче, настойчивее:
– Ты простишь?..
И здесь – провал. Тёмная, беззвучная вспышка. Говорят, в конце является свет. У меня же всегда наступала тьма – та, что в камере, когда гасят свет и ты остаёшься один на один с тем, что сделал.
Воздух вырвался из груди резким спазмом – будто меня вышвырнуло на берег из бездонной выгребной ямы, где лёгкие уже готовы были сдаться. Горло саднит от подавленного крика, который так и не вырвался наружу, застряв где-то между рёбрами и гортанью. Комната вокруг дрожит, расплывается. Потребовалось несколько бесконечных секунд, чтобы стены обрели чёткие очертания, а потолок перестал прогибаться, низкий, нависающий, будто сверху всё ещё гуляют размеренные шаги конвоя, отмеряющие твоё время.
Воздух густой, вязкий. Сырой, как в подвале, где годами не мыли пол. В первое мгновение мне даже казалось, что это тот самый запах – болотный, гнилостный, из сна, где вода казалась живой и дышащей. Я втягиваю носом глубже, жадно, отчаянно – и только тогда, как приклад по почкам, в осознание ударяет: это пот, холодными, липкими ручьями стекающий по груди и спине. Остывший, кристаллизовавшийся страх, пропитавший кожу.
Сажусь. Ощущаю спиной деревянную спинку кровати – гладкую, новую, пахнущую свежим лаком. Эта кровать не должна быть знакомой – вообще ничего в этом доме не должно быть знакомым – но сейчас она кажется такой же чужой и враждебной, как парящий балкон из сна – чужеродным осколком, встроенным в мою жизнь по чьей-то жестокой ошибке.
Голова всё ещё звенит от шёпота. Слова застревают в черепе, нашли щели в кости, вцепились, как старая вонючая тряпка за ржавую решётку, и теперь отдавались тупым, размеренным стуком, навязчивым, как шаги дежурного по коридору в три часа ночи.
Снова.
Снова.
Снова.
Провожу ладонью по лицу – кожа горит, словно её обдало жаром от открытой печи. Пальцы трясутся предательской, мелкой дрожью – когда адреналин кончается, а тело ещё не верит, что всё позади. Пытаясь удержать дыхание, заставить его стать ровным, я смотрю на свои руки, словно они могли быть не моими. Словно страх живёт в них, а не внутри меня, не в самой сердцевине того, что я называл собой.
Сон не уходит – не уходит, как не уходит и едкий запах дыма после пожара, въевшись в одежду, в волосы, в память. Обрывки всё ещё пляшут под веками: клочья красного, кривой балкон, вода чёрная, как мазут, и волосы в ней – отдельно от того, кому они принадлежали. И хуже всего – перила. Точное, безошибочное движение ладони, будто тело, в обход сознания, вспомнило дорогу к точке невозврата. Тело всегда помнит маршрут к точке, где всё кончается.
Встаю. Потираю плечи, словно пытаясь стряхнуть что-то невидимое, что повисло на них тяжёлым грузом. В комнате тихо, слишком – дом слушает меня, замер в ожидании, а не наоборот. Старые дома так умеют: застыть, затаиться, когда в них селится человек, который сам не знает, чего ждать от себя, какой поступок совершит в следующую минуту.
Подхожу к окну. Стекло холодное, почти ледяное. На улице едва светает – лишь разбавленная тьма, размытая по краям серым. Такого неба я не видел тринадцать лет. Оно было слишком просторным, слишком пустым. Провожу пальцем по стеклу, оставляя жирный след. За этим запотевшим, блеклым стеклом – мир, который отнял у меня время. И люди, которые забрали всё остальное – имя, достоинство, будущее.
В тишине снова слышится голос. Или я просто отчаянно жажду его услышать. Или сон всё ещё цепляется за меня своими липкими, цепкими когтями.
Шёпот настолько слаб, невесом, что мог оказаться простым скрипом половиц, осевших под тяжестью ночи. Скрип половиц или скрип собственных мыслей?
Оборачиваюсь. Комната остаётся пустой, безжизненной. Дверь – чуть приоткрыта: возможно, я сам оставил её такой, когда вечером поднимался наверх, уставший, выжатый. Или нет. Взгляд цепляется за угол – тень там лежит под странным, неестественным углом, словно кто-то только что стоял в этом месте и растворился в темноте.
И тогда впервые, сквозь оцепенение, прорвалось раздражение, острое, как заточка. Тонкое, как заноза, вонзившаяся под ноготь. Не страх и не тревога – именно раздражение, переходящее в глухую ярость. Ни на жизнь, ни на дом. На то, что этот проклятый сон пришёл сюда за мной, выследил, и догнал. На то, что память не оставила меня за порогом нового дома, как я наивно надеялся. Стены – они везде стены. И прошлое – твой сокамерник, которого не оставишь за дверью.
Я выдыхаю снова, уже ровнее, пытаясь собрать воздух в кулак.
«Всё под контролем», – говорю себе.
Но в груди эта фраза не звучит убедительно. Она фальшива, как детская ложь.
В груди рассыпается, как труха. шипит настойчивое, беспощадное:
Ты простишь?
И это ощущение открывает дорогу новой главе – дню, в котором я буду двигаться, говорить, смотреть на людей, но внутри всё ещё буду стоять на балконе, повторяя шаг, который уже когда-то сделал.
Стою у окна, пытаясь вцепиться в тишину, удержаться за неё, чтобы не слышать остаточного шёпота. Но тишина здесь неправильная, искажённая. Не та, что бывает в пустом доме. Это тишина делится надвое: моё дыхание – и ещё одно. Где-то рядом. За стеной. Слишком близко.
Взгляд невольно скользит в сторону двери. Там, за тонкой, картонной перегородкой стены, спит Рихард. Старший. Правильный. Любимый всеми, всегда и во всём. Даже тенью своей он лежал ближе к центру этого дома, занимал больше места, чем я когда-либо сумею занять.
И ощущение этого присутствия сильнее любого кошмара. Словно тень брата не помещается в собственной спальне и протягивается под дверью, просачивается сквозь щели, перетекает в мою комнату, заполняет собой каждый угол. Я почти вижу её краешком сознания – длинная, широкоплечая тень мужчины, который всегда стоял на шаг впереди, и которому я всю жизнь смотрел только в спину.
Сжимаю пальцы в кулак, слыша, как хрустят суставы. Сон вытащил наружу всё, что я тщательно, методично прятал все эти годы за решёткой: не страх, не вину, вина – для слабых. Он вытащил ярость. Глухую, древнюю, как ржавчина, разъедающая металл изнутри. Ярость, от которой я столько лет отказывался, чтобы не сломаться окончательно. Но рядом с ним она ожила сама, без приглашения, без мольбы.
Я знал, что он спит спокойно. Такие люди всегда спят спокойно. Тело, привыкшее к победам, к чужой покорности, ко вниманию, к любви, которую раздают щедро и безоговорочно, не знает ночных рывков, тяжёлых снов и холодного пота. И мысль об этом – о его невозмутимом, мирном спокойствии – режет куда глубже, чем вспышки ночного кошмара.
«Он всё ещё здесь.»
Эта фраза всплывает сама собой. Но не как жалоба, не как стон – как констатация факта. Как хрупкая, выработанная годами привычка жить с непроговорённой болью, с раной, которую никто не залижет.
За стеной что-то тихо щёлкнуло – может, он повернулся во сне. Может, скрипнули половицы. Может, мне что-то снова почудилось.
Вслушиваюсь – и лювлю себя на том, что ищу в этом звуке упрёк. Насмешку. Шёпот. Любой оттенок того надменного, холодного спокойствия, которым брат давил меня с самого детства, легко, естественно, даже не замечая этого.
Ничего. Тишина снова сомкнулась, стянулась.
Но теперь она была тесной, душной, как воротник рубашки, затянутый слишком туго. Потому что эта тишина напоминала: дом маленький. Стены тонкие, как бумага. И никто из нас двоих никуда не скрылся.
Прошлое не осталось там, за колючкой. Оно спит в соседней комнате, за тонкой перегородкой, на расстоянии вытянутой руки.
И, что хуже всего – его дыхание всегда слышно лучше, отчётливее, чем собственное. Оно заполняет всё. Как когда-то заполняло всю мою жизнь.
______
Проводив Лилу до школьных ворот, возвращаюсь в дом, и тишина обрушивается на плечи ощутимой тяжестью. В этой тишине теперь он. Чужак. С вечера во мне иссяк страх – выгорел дотла, как свеча, оставив после себя лишь тёплый, едва различимый пепел тревоги. Я не видела в нём угрозы, но всё же инстинктивно держалась на расстоянии, словно от костра, который может быть и потушен, но ещё хранит в углях невидимый жар.
На пути в кухню, где ждали немытые чашки, спотыкаюсь о пуф. На нём, подобно монарху на троне, обосновался Оскар в своём серо-полосатом мундире, с белыми «перчатками» и столь же белоснежными «сапожками». Он фыркает, выразив высшую степень презрения, и бросает на меня взгляд, будто я только что растоптала все его родовые привилегии и разорила фамильные склепы. Потеряв равновесие, я задеваю комод у стены. Сверху сыпется мелкий дождь из привычного хаоса: ключи, проездные, визитки пластиковый баран, которого Лилу приволокла из школы, как презент от поклонника. Грохот этого микропокалипсиса, должно быть, достиг верхнего этажа, потому что с перил балкона медленно выплывает лицо Пола.
– Чем-то помочь?
– Да нет… – отмахиваюсь я, с лёгким смешком. – Но спускайся, осмотрись. Вчера ты рано ушёл, мы даже толком не познакомились.
На его лице – не привычная мне социальная маска, а какая-то плёнка смущения и глубокой, неспешной работы мысли. Возможно, свобода для него – это не просто открытая дверь. Это новая кожа, которую ещё предстоит нарастить. Возможно, ему нужно время, чтобы вспомнить забытый язык простых человеческих отношений, научиться дышать этим воздухом, встречать взгляды, существовать среди нас – «обычных», заново научиться с нами «обычными» строить связи. Я-то, со всей моей кажущейся свободой от кончиков пальцев до макушки, тоже не мастер по части связей. Мне порой невыносимо тяжело принимать как данность само существование зла в мире. Я с трудом принимаю точки зрения, отличные от моих, ведь мне искренне кажется, что я живу по истинно верным канонам – что в этом и есть суть человечности, самая сердцевина человечества. Каждая чужая точка зрения, резко отличающаяся от моей, кажется мне не просто ошибкой, а личным оскорблением той истине, по которой я сверяю свою жизнь. Мне интересен этот мир, интересны его создания, но так горько, так невыносимо горько на душе от того, что весь он с каждым днём всё ближе к падению, к пропасти, и толкают его туда не стихийные бедствия, а «человекоружие» – изощрённое, целенаправленное.
Я боюсь понимать людей, боюсь этого обилия мнений – злых, жестоких, корыстных, пропитанных завистью, как яд, способный смыть хрупкие плотины моего миропонимания. Мне не дано постичь архитектуру мозга, которая в одном случае рождает музыку, а в другом – холодную жажду крови, жажду мести, жажду предательства.
Одновременно с тем, мне вдруг почудилось, что Пол совсем не такой, каким я воображала его в голове все эти двенадцать лет. Я не ждала встретить «обычного» человека – не прыскающего ядом с языка, не мечущего копья ярости, не бьющегося о стены в агонии. Я ожидала увидеть пустую оболочку, изуродованную тюрьмой, человека, чей разум умер, оставив после себя лишь инстинкты и боль. Мне казалось, что мозг людей, проживших столько лет в заключении, умирает – медленно, необратимо. Что носитель его уже не является человеком в полном смысле слова, поскольку был лишён всего, чем должен обладать человек: свободы, выбора, права на собственную жизнь.
Но вот он, стоит передо мной, молчаливый и цельный. В его глазах нет ни ярости, ни цинизма. Только выстраданная тишина. И в этой тишине, как ни парадоксально, было больше жизни, чем в иных громких и «правильных» словах.
– Ты скажи, если в чём-то помощь нужна, – участливо, почти бережно говорит Пол, и слова эти – как отчеканенная фраза, лишённая оттенков. Голос был низким, приглушённым, будто годами не использовался для чего-то, кроме кратких ответов на чёткие вопросы.
Он стоит, перекрывая проём в столовую своими могучими плечами, занимает собой весь порог, будто всё ещё инстинктивно ищет в пространстве границы, за которые можно не пускать и из-за которых не выпустят.
– Хард, на выходе, сказал что по работе порыщет там по знакомым.
Он делает небольшую паузу, его взгляд скользит куда-то мимо меня, цепляется за узор на обоях, будто сверяя реальность с каким-то внутренним чертежом.
– Так что я могу хоть денёк переждать. Втянуться, так скажем.
В этом «втянуться» чувствуется не надежда, а тяжелая, осознанная необходимость. Будто он говорит не о привыкании к новому дому, а о том, чтобы заново натянуть на себя кожу обычной жизни – тесную, неудобную и забытую. Он всё ещё стоит в дверях, не решаясь войти полностью, но и не уходя. Молчаливая гора плоти и кости, застрявшая между прошлым, которое нельзя забыть, и будущим, которое ещё нужно заслужить.
Развожу руки в стороны, ощущая беспомощность этого жеста. Пространство между нами кажется огромным и пустым, а мои предложения – жалкими игрушками, брошенными в бездонный колодец его молчания.
– Я не знаю, что предложить тебе, чтобы скоротать время, – произношу нерешительно, почти извиняясь. – Телевизор вон стоит, книги… игровая приставка тоже есть, если ты, конечно, знаешь, что это, – сопровождаю слова мягким смехом, добродушным и слегка неловким. – Не знаю, появились ли они уже тогда…
Он стоит истуканом, и в этой неподвижности чувствуется что-то тревожащее – будто с последним дыханием выскользнула его душа, оставив один лишь камень.
– Хочешь, можем выпить чаю и поболтать, – предлагаю осторожно. – Мы ведь совсем чужие, а нам предстоит какое-то время делить пространство.
– Да, – отрубает он односложно, и направляется к столу. Его тяжёлая, лишённая суеты походка отдаёт в полу гулким стуком.
– Какой чай ты любишь? – срывается у меня, а в уме уже нарастает тревога “Правильный ли это вопрос”, “Могу ли я вообще спрашивать у зэка про чай, если он десяток лет пил горькую муть с привкусом пыли?”
– Налей, как себе, – его голос вдруг теряет металлическую остроту, смягчается, и становится просто низким и усталым. Он опускается на стул, и в этой посадке, чуть менее скованной, появляется намёк на расслабленность. Значит, не промахнулась. Значит, хоть на волосок, но стало легче.
Я суечусь, выставляя на стол дымящиеся чашки. Добавляю блюдо с печеньем, конфеты в ярких обёртках, остатки фруктов. Сажусь напротив, сцепив руки на коленях, как зверёк в норке. Пальцы сплелись так плотно, что кости побелели, – немой знак смущения и неловкости, которую я не могу скрыть.
Но постепенно тёплый, уютный аромат чая, сладковатый дух печенья и сама обыденность ритуала начали свою неспешную работу. Запах дома, как тёплый плед, окутывал пространство, смягчая острые углы молчания. Мускулы спины понемногу разжали невидимые тиски. Я делаю тихий, почти неслышный вдох, собирая в кулак разбегающиеся мысли и робкую волю.
– Добро пожаловать, – говорю наконец, и слова звучат уже не как формальность, а как тихий мост, перекинутый через пропасть между двух параллелей в свете кухонной лампы.
Чай на столе успевает немного остыть, но всё равно источает мягкое, живое тепло, будто сердцебиение маленького домашнего мира. Пол сидит, обхватив кружку ладонями так бережно, словно держит в руках нечто драгоценное, что страшится расплескать или разбить одним неосторожным движением.
Первый глоток он делает медленно, почти задумчиво. Казалось, он вслушивается не только во вкус, но и в собственное ощущение от него, как человек, который слишком долго жил в мире без ароматов, без цвета, без этих простых, тёплых радостей.
Комната дышит теплом. Свет от лампы колышется, заставляя тени на обоях кружится в танце, и каждый предмет – потёртая чашка с печеньем, почти увядший цветок на подоконнике, даже чайник, который негромко посапывает – кажутся свидетелями странной, тонкой перемены. Они наблюдают за тихой, почти неуловимой метаморфозой: как в каменную трещину одиночества по капле просачивается незнакомое чувство – простая, неумелая человеческая близость.
Он делает второй глоток и взгляд его слегка теплеет. Не так, чтобы это заметил любой прохожий; скорее, как зимний лёд трескается под первым лучом солнца – неслышно, но неотвратимо.
– Мне странно тут, – говорит он вдруг. – Слишком… спокойно.
Я ловлю себя на том, что не знаю, как реагировать, но этого и не нужно. Молчание в этот момент становится не пустотой, а мягкой почвой, куда осторожно укладывается чужая правда.
– Тут всегда спокойно, – отвечаю я тихо. – Это дом.
Он едва заметно усмехается. Уголки губ подрагивают – движение маленькое, но отчётливое, как вспышка в ночи.
– Давненько я… не был дома.
Он отпускает спинку стула и немного откидывается назад, впервые позволяя себе расслабиться. Плечи опускаются. Взгляд перестаёт быть колючим, став более земным, человеческим. В нём проявляется что-то исследующее, словно он пытается рассмотреть мир, который долгие годы видел только сквозь непроницаемую сеть прошлого.
– Знаешь, – говорит он негромко, почти доверительно, – я боялся, что не вспомню вкус горячего чая. Или что это вообще больше не будет важно.
Я двигаю к нему тарелку с печеньем. Он смотрит сначала на неё, затем на меня – недоверчиво, но уже без той прежней жёсткости. Будто его удивляет само существование простых, тёплых вещей: сладкой крошки, пара чашек, запаха свежего хлеба, тихого голоса напротив.
И в эту минуту между нами росло что-то новое. Нечто едва заметное, неохотное, но живое. Как росток, который пробивается через трещину в каменной стене: медленно, упорно, вопреки всему. Разговор ещё только предстоял, но его начало уже дышало в воздухе – тёплым, домашним, и чуть-чуть настороженным, словно мир, долго державший оборону, учился снова раскрывать двери.