Читать книгу Шоу бизнес. Книга третья - - Страница 2

Трещина на скатерти

Оглавление

или Почему шампанское и водка не смешиваются

Май в Москве – единственный месяц, когда город притворяется живым, когда даже асфальт, кажется, дышит, и даже чиновники улыбаются без взятки.

Москва дышала маем – влажным, тополиным, с привкусом бензина от бесконечных «Жигулей» и надежды, которая в этом году почему-то отдавала иностранными сигаретами и валютой из-под полы. Запах эпохи не выветривается – он въедается в стены, в одежду, в память, как табачный дым в занавески коммуналки.

В девяносто первом году Советский Союз пах по-разному, и каждый город имел свой аромат, свою ноту в симфонии распада. В Москве пахло «Мальборо» и валютой – запах будущего, которое уже наступило для избранных. В Ленинграде – гуманитарной помощью и крысами, которые множились быстрее, чем очереди за хлебом. В Свердловске – заводским дымом и безнадёжностью, густой, как смог над трубами. А в Сочи – морем, шашлыком и верой, что всё как-нибудь обойдётся, потому что на юге всегда верят в лучшее, даже когда верить не во что.

Надежда в СССР была бесплатной – единственный товар без дефицита. В России девяностых её стали продавать, и оказалось, что спрос превышает любое предложение.

Надежда – главный советский продукт, единственный, который никогда не заканчивался и не требовал талонов. Можно было исчерпать нефть, газ, терпение народа – но надежда оставалась, неубиваемая, как таракан в общежитии. Она текла из телевизора, капала из газет, сочилась из речей любого начальника, как вода из худого крана. «Будет лучше», – говорили они. «Потерпите», – добавляли. И народ ждал. Семьдесят лет. Потому что альтернатива в СССР была одна – статья.

* * *

Валерий Положенцев шёл по Неглинной, и город раскрывался перед ним как карточный веер – тузы, короли, дамы, блеск и обещание выигрыша.

Фасады домов сияли старой штукатуркой цвета топлёного молока, лепнина щеголяла отбитыми носами у кариатид – но в этой обшарпанности Валерию чудилась не разруха, а патина, благородство старых капиталов, которые вот-вот сменятся новыми. Его капиталами. Он умел видеть золото там, где другие замечали только ржавчину.

Ресторан «Савой» светился в сумерках приглушённым золотом абажуров, молочным блеском витражей, тяжёлыми портьерами цвета запёкшейся крови – островок дореволюционной роскоши посреди океана советского убожества. Валерий толкнул массивную дубовую дверь и вошёл в другой мир: официанты скользили бесшумно, как призраки прежней жизни, пахло французскими духами и хорошим табаком – здесь можно было на минуту забыть, что за стенами агонизирует империя. Он любил это место, ценил его неуместную роскошь, его упрямое нежелание замечать, что времена изменились. Это их роднило – он тоже не признавал границ возможного.

* * *

Ресторан в СССР – это театр, где еда была лишь декорацией, а главным блюдом всегда оставались связи.

В Советском Союзе существовало три типа ресторанов, и каждый знал своё место в этой иерархии желудка.

Первый – для народа. Столовая номер семь при заводе имени Ленина: алюминиевые ложки, прикованные цепью к столу, словно преступники на каторге; котлеты из хлеба с мясным ароматизатором; компот, в котором плавало нечто, напоминающее сухофрукт, но уже настолько размокшее, что установить его биологическую природу не представлялось возможным даже криминалистам.

Второй – для номенклатуры. Закрытые распределители, спецстоловые, буфеты при обкомах – сюда не ходили, сюда допускались. По пропускам, по спискам, по чину. Здесь подавали то же самое, что и в столовых, но на фарфоре и с улыбкой.

И третий – для тех, кто при деньгах, но без чина. Кооператоры, фарцовщики, артисты, валютчики – все те, кого советская власть официально презирала, но неофициально обслуживала. Как всё в этой стране: одной рукой душили, другой – брали на чай.

Метрдотель – седой, с выправкой бывшего полковника, который, впрочем, мог оказаться и бывшим официантом, научившимся выправке у полковников – узнал Валерия и кивнул с тем особым почтением, которое здесь оказывали не партийным бонзам, а тем, кто платил наличными и щедро.

Валерию было тридцать четыре, но в зеркалах «Савоя» он видел себя моложе – итальянский костюм за три месячные зарплаты инженера, купленный у фарцовщика на Тишинке, сидел как влитой; галстук подобран идеально; запонки – настоящее серебро с бирюзой, подарок армянского продюсера за удачные гастроли. Валерий знал себе цену – сам её назначил, и мир пока соглашался платить.

Он прошёл через зал, машинально отмечая детали, как опытный картёжник отмечает карты: дама в норковом палантине, несмотря на май, – значит, из тех, кто боится показаться бедной больше, чем вспотеть; её спутник с бычьей шеей, перстнем-печаткой и костюмом с чужого плеча – кооператор или бандит, впрочем, в девяностом разница стиралась быстрее, чем чернила на фальшивых накладных.

В углу двое в одинаковых серых пиджаках смотрели в тарелки слишком внимательно – эти из конторы, по запаху чувствуется, – но Валерию до них дела не было. Он давно научился быть незаметным для тех, кому не нужно, и заметным для тех, кому нужен.

* * *

В дальнем углу, за столиком у окна, занавешенного тяжёлой портьерой, сидел Сергей.

И в этот момент воздух изменился – словно из-за портьеры потянуло сквозняком. Не московским, тёплым и суетливым, пахнущим бензином и возможностями, – а другим. Уральским. Холодным. Пахнущим железом, углём и безнадёжностью, которую там впитывают с молоком матери.

Сергей глядел на Москву через пыльное стекло, и город казался ему ненастоящим – слишком яркие огни, чересчур много машин, избыточно громкий смех. Декорация к спектаклю, который вот-вот отменят за неуплату аренды. Он прилетел три часа назад, и Москва успела его утомить своей показной бодростью, своим враньём, своей готовностью улыбаться, когда надо выть.

В Свердловске улыбка считалась непроизводительным расходом энергии – как всё, что не приносило прямой пользы заводу. Скалить зубы полагалось дважды в год: на Первомай и на День металлурга. В остальное время лицевые мышцы следовало беречь для более важных выражений: сосредоточенности, усталости и похмелья.

Сергей понимал арифметику улицы – она проще школьной: отнять и поделить, умножить на страх, разделить на молчание. Двадцать девять лет в городе, где заводские трубы дымят круглосуточно, а небо бывает голубым только на открытках, – это закалка и понимание простых вещей: хлеб надо есть, пока не отняли; деньги надо прятать, пока не нашли; друзей надо выбирать, как патроны – по калибру.

Он заказал водку. Официант – молодой, вертлявый, с улыбкой профессионального подхалима, от которой хотелось проверить карманы – предложил «Столичную», но Сергей потребовал «Пшеничную». Не потому, что вкуснее – потому что дешевле. Привычка. В Свердловске привыкаешь считать копейки, даже когда рубли есть – потому что рубли имеют свойство заканчиваться. На Урале кончается всё: деньги, надежды, терпение – и Царя сия участь не миновала. Вечная только зима.

Графин запотел сразу, будто занервничал от страха оказаться в этом чужом, слишком тёплом городе. Сергей налил себе стопку, выпил молча – какие тосты в одиночестве? – и закурил «Мальборо». Сигареты достались от давешних партнёров из Казахстана, контрабанда, но это детали – в России всё контрабанда, включая саму Россию.

Дым поднимался к лепному своду с ангелами и гирляндами цветов, и Сергей думал о том, как странно устроена жизнь: над головой рай – позолоченный, с крылышками и арфами, – а под ним сидит человек, который три дня назад объяснял бригаде рэкетиров, почему нельзя забирать у артистов всю выручку. Надо оставлять им на обратную дорогу – иначе кто в следующий раз приедёт? Даже корову не режут, пока она даёт молоко.

Руки лежали на белой скатерти, спокойные, умелые – научились многому за эти годы: договариваться, считать, при необходимости бить. Но сейчас эта белизна казалась неправильной, как снег в июле. В Свердловске скатерти выцветшие, даже если их стирают каждый день – воздух такой. Копоть въедается во всё: в ткань, в камень, в людей. В душу.

Валерий появился в дверях, и Сергей невольно сравнил: вот человек, который в эту белизну вписывается. Костюм, галстук, запонки – всё правильное, на своём месте, кричит о достатке и уверенности. Сергей был из другого теста, замешанного на заводской копоти и уральском морозе. Он не жил – выживал. Разные навыки. Одно дело – планировать на годы вперёд, другое – дотянуть до завтра. В Свердловске планировали на день, а горизонт был не дальше заводской трубы.

* * *

– Долетел нормально? – спросил Валерий, усаживаясь напротив.

Не вопрос – приветствие, ритуал. Москвичам свойственно тратить слова на ерунду, как тратят воду в городе, где она течёт из крана, а не из колонки во дворе.

Сергей затянулся, выпустил дым:

– Нормально. Самолёт взлетел в Свердловске, сел в Москве. Физика. Ньютон бы порадовался – всё по законам. Яблоки падают вниз, самолёты иногда долетают до места назначения.

– Два часа задержки – это тоже физика?

Валерий улыбнулся – открыто, почти искренне. Сергей давно научился видеть щель между тем, что человек показывает, и тем, что он есть на самом деле. У Валерия эта щель была у́же, чем у большинства, но не исчезала – как трещина в фундаменте, которую замазывают, но которая всё равно проступает.

– Это советская физика, – ответил Сергей. – Свои законы. Самолёт одновременно и летит, и стоит, пока не откроешь дверь и не убедишься лично. Кот Шрёдингера отдыхает – у нас целые города так живут.

Говорил спокойно, констатировал – в Свердловске к системе относятся как к погоде: терпят и не жалуются. Жаловаться бессмысленно – погода не слышит.

Валерий слушал и думал: как он изменился. Помнил его другим – жадным до жизни, полным идей, готовым ворочать горы голыми руками. Сейчас перед ним сидел кто-то другой. Тяжёлый. Потухший. Как угольная шахта, где произошёл взрыв: снаружи всё цело, но внутри выгорело.

Но Валерий умел смотреть дальше очевидного – это был его талант, его дар: находить золото в породе, которую другие выбрасывали. Сергей не потух. Он накопил. Там, под этой уральской тяжестью, под серостью и усталостью, тлел огонь – тот самый, ради которого человек летит через всю страну, ради которого терпит московскую суету и столичное враньё.

– Слышал про новый закон о кооперации? – Валерий попытался нащупать тему. – Это же революция, понимаешь? Впервые за семьдесят лет можно делать бизнес легально!

Хотя торопить уральца бессмысленно – ледник не подгонишь, гору не уговоришь.

– Который из них новый? – Сергей стряхнул пепел в хрустальную пепельницу, – они меняются быстрее, чем бельё у вокзальной потаскухи. Сегодня можно, завтра нельзя, послезавтра – расстрел имущества.

– Говорят, частную торговлю разрешат. Официально. Даже бланки уже печатают.

– А потом запретят. После опять разрешат. А затем посадят всех, кто поверил. – Сергей замолчал, глядя на пузырьки в графине – в них было больше жизни, чем в его голосе. – Это как онанизм в пионерлагере: все занимаются, но никто не признаётся, вожатые делают вид, что не знают, а потом на линейке объявляют, кого исключили за аморалку.

Раздражение кольнуло Валерия – он не любил этот провинциальный цинизм, это уральское смакование безнадёжности, будто в ней есть какой-то особый вкус. Да, страна трещит по швам. Да, завтра может случиться что угодно. Но именно поэтому – надо действовать сейчас! Пока старое рушится и новое ещё не построено, есть окно. Узкое, но есть – и он, Валерий Положенцев, намерен туда пролезть, даже если придётся ободрать бока.

– Ты всегда таким циничным был? – спросил он, не скрывая иронии.

Сергей поднял глаза. Серые, как свердловское небо. Как вся его жизнь в городе, где даже солнце светит неуверенно, словно извиняясь за своё присутствие.

– Я реалист. Знаешь разницу между оптимистом, пессимистом и мной в нашей стране?

– Просвети.

Сергей налил себе водки – демонстративно, мол, хватит с меня вашего шипучего пойла, я человек простой, и простота эта – не недостаток, а броня.

– Оптимист учит английский – думает, в Америку свалит, там заживёт. Пессимист учит китайский – понимает, куда ветер дует, с кем придётся иметь дело лет через десять. А реалист…

Выпил, поморщился – не от водки, от чего-то внутреннего, что водкой не зальёшь.

– Реалист учится разбирать и собирать калашников с закрытыми глазами. На всякий случай. Потому что знает: когда всё рухнет, выживут те, кто умеет стрелять. Или те, кто умеет договариваться с теми, кто умеет стрелять.

В соседнем зале саксофон выводил что-то томное – кажется, Гершвина – звуки просачивались сквозь портьеры, как свет сквозь щели, и Валерий поймал себя на мысли, что это музыка надежды. Американской, наглой, уверенной, не знающей слова «нельзя». Он любил этот звук. Он верил, что Россия может звучать так же – нужно только найти правильную ноту.

Сергей, очевидно, думал иначе. Для него эта мелодия звучала похоронным маршем – красивым, но безнадёжным. В Свердловске музыка была другой: тяжелее, честнее. Металл бил по ушам, рок кричал о боли, а попса звучала так приторно, что от неё сводило скулы. Свердловчане не умели радоваться – только терпеть. И петь о том, как терпят.

– Валер, хватит вокруг да около ходить, – Сергей вдруг наклонился вперёд, и Валерий увидел это. Тот огонь, который искал. Не потух – спрятался. Как угли под золой, которые ждут только ветра, чтобы вспыхнуть. – Я не за философскими беседами через всю страну летел. И не за водкой – её в Свердловске хватает.

– И зачем же? – Валерий напрягся, как охотничья собака, почуявшая дичь. Он знал этот тон – так говорят перед тем, как выложить козырь. Или перед тем, как ударить.

Шоу бизнес. Книга третья

Подняться наверх