Читать книгу Чистые тени - - Страница 1
Глава 1. Первая кровь на бис
ОглавлениеМосква в середине апреля напоминала усталую актрису после спектакля: грим размазан, прическа развалилась, но улыбаться всё равно приходится, потому что зрители ещё где-то здесь, в переулках, у метро, на остановках, и кто-то, наверняка, всё ещё ждёт автограф.
Днём лил дождь, с тем самым московским упрямством, когда не ливень и не морось, а какая-то вязкая, липкая водяная пыль; к вечеру он устал, но не ушёл, а просто превратился в низкую, густую сырость, в которой свет фонарей тонул как в супе. Асфальт блестел, тротуары дышали холодом, от Чистых прудов тянуло влажной землёй, железом оград и старой водой, пережившей слишком много весен.
Во дворе-колодце, куда обычный человек без навигатора в жизни бы не забрёл, стоял клуб с самолюбием и названием «Афония» – кирпичная коробка с чёрной дверью, парой узких окон под потолком и металлической лестницей, ведущей на какой-то технический балкон. Над дверью давно уже не горела вывеска, оставаясь лишь тёмным прямоугольником с облупившимися болтами; над входом висел только жёлтый светильник, выдававший тусклое пятно света, в котором медленно летали, столкнувшись с весной, первые комары.
На стене, справа от входа, покосившись, как плохо прибитая икона, висела афиша.
Чёрный фон, ободранные края, чуть выцветшая охристая типографская краска.
Пять вытянутых женских силуэтов, без лиц, без деталей, одни тени, вытянутые в полный рост. Над ними – крупными латинскими буквами:
UMBRAE PURAE
А под этим, уже по-русски, чётко и ясно, чтобы даже случайный прохожий, зацепившись взглядом, понял, что именно здесь сегодня будет происходить:
ЧИСТЫЕ ТЕНИ. ЖИВОЙ КОНЦЕРТ.
Ниже – дата, время, мелкий логотип клуба, и ещё какая-то строка, заклеенная слоем свежего скотча: кто-то попытался дорисовать маркером слово «ведьмы», потом кто-то другой, видимо, из персонала, это слово заклеил, но контур всё равно проступал, как плохо заживший шрам.
У входа уже толпился народ – кто в чёрной коже, кто в куртках из масс-маркета, кто в винтажных пальто, старательно изображая из себя старое кино. Кто-то курил, прижимая сигарету к мокрой стене, кто-то стоял, сутулясь над телефоном, кто-то уже слегка покачивался, наполовину из-за алкоголя, наполовину из-за предвкушения. В очереди периодически пробегал смешок, чьё-то громкое «я их с первого сингла слушаю», чей-то скептический: «Ну да, живьём, говорят, совсем другое» – и почти незаметное, брошенное как шутка, но зацепившееся за воздух:
– Опять эти ведьмы выступают, да?
Сказал парень в капюшоне, даже не глядя на афишу, просто махнув в её сторону пластиковым стаканом с пивом. Девушка рядом с ним закатила глаза, но улыбнулась; слово «ведьмы» прилипло к мокрому кирпичу, к чёрной двери, к свету под лампой, – и ещё к тому, что находилось сейчас внутри.
За этой дверью клуб «Афония» начинался с короткого, немного душного коридора, который пах сразу всем: сырым деревом, пивом, дешёвыми духами, кабелями, разогретыми до лёгкого озона, и ещё чем-то металлическим, едва уловимым – запахом крови, давно высохшей, забытой, но навсегда оставшейся в щелях между плитками.
Коридор упирался в раздвоение: налево – к бару и залу, направо – в служебную зону, где всегда стояла коробка с грязными тарелками, чужие куртки учредителей клуба, древний холодильник и дверь, ведущая в крошечную гримёрку. На этой двери, когда-то окрашенной в зелёный, но теперь ставшей неопределённо-серой, была наклеена белая, пожелтевшая по краям бумага с распечатанным чёрным шрифтом:
UMBRAE PURAE / ЧИСТЫЕ ТЕНИ
Кто-то в спешке дописал ручкой ниже: «19:30 – саундчек, 21:00 – выход».
Анна стояла в этой гримёрке уже минут тридцать и, по странному совпадению, была единственным человеком, кто не читал надпись на двери. Ей это было не нужно: она слишком хорошо знала, кому и когда выходить.
Гримёрка представляла собой квадрат метров, наверное, двенадцать: две затёртые кушетки вдоль стен, зеркало во всю третью стену, обрамлённое лампочками разной яркости – какие-то тёплые, какие-то откровенно синеватые, – и узкая стойка, заставленная пластиковыми бутылками воды, бумажными стаканами и чьими-то серёжками-кольцами, снятыми в спешке перед выступлением. Под ногами – старый линолеум с рисунком «под дерево», обгоревший сигаретами и покрытый мелкими трещинами, словно потрескавшаяся земля в картине.
Анна сидела на стуле у зеркала, но смотрела не на собственное отражение, а куда-то сквозь него, в глубину, где в её воображении иногда проступали другие лица – людей, которые давным-давно ушли, городских видов, которых уже нет, вывесок дореволюционных аптек, трамваев с открытыми площадками, военных грузовиков, выезжающих по утрам к вокзалу. Зеркало, впрочем, отвечало ей тем, что выбирало настоящее, а не прошлое: в нём была женщина лет тридцати трёх, максимум тридцати пяти, с длинными тёмными волосами, падающими на плечи тяжёлой, почти живой волной, с резкими скулами, прямым, чуть упрямым носом и губами, которые в спокойном состоянии казались строгими, почти холодными.
Если смотреть только на лицо и волосы, можно было бы сказать: жёсткая, опасная, колкая; из тех, кто войдёт и разрушит любое дружеское застолье одним точным, как выстрел, замечанием.
Но все, кто видел её впервые, прежде всего смотрели на глаза – точнее, на то, что их прикрывает.
Обычные круглые очки в простой тёмной оправе, без модных изысков, без позолоты, без попытки превратить этот аксессуар в украшение. Диоптрии – всего лишь минус три, не критично, но достаточно, чтобы без них лица в зале превратились бы в размытые силуэты, а надпись «выход» над дверью – в зелёное пятно. Очки были чуть-чуть великоваты, так что создавалось впечатление какой-то почти подростковой неуклюжести, будто она не успела подрасти до собственной внешности.
Эта простодушная округлость оправы напрочь сбивала первое, жесткое впечатление. В них Анна выглядела одновременно усталой преподавательницей старших классов, библиотекаршей и человеком, который случайно оказался на сцене, хотя его место – дома, с книгой и кружкой чая. Люди любили этот контраст: «опасная ведьма в милых очках», – так писал один музыкальный блогер, думая, что шутит.
Она подняла руку и дотронулась пальцами до оправы, поправляя её чисто механическим жестом. Пальцы у неё были длинные, сухие, с узкими ладонями, – те самые пальцы, которые пианистам достаются с рождения, а певцам иногда приходят как бонус.
Если бы кто-то сидел достаточно близко, чтобы заметить, он увидел бы, что в этих пальцах есть какая-то отдельная жизнь: они не просто выполняют команды мозга, а как будто сами выбирают траекторию движения; когда Анна брала микрофон, пальцы обвивали стойку плавно, с внутренней уверенностью, и на секунду казалось, что это не металл, а живое горло, которое она держит.
– Ты опять делаешь это лицо, – сказала Соня откуда-то слева, отталкиваясь спиной от стены. Голос у Сони был чуть хриплый, с глухой грудной ноткой, которая в записи придавала бэк-вокалам телесность, а в разговоре – ощущение, что она вот-вот рассмеётся или выругается.
Анна не сразу отвлеклась. Она повернула голову, как будто возвращаясь не из задумчивости, а из какой-то другой, более глубокой тишины.
– Какое ещё лицо? – спросила она, хотя прекрасно знала, о чём речь.
Соня, ударница, стояла у двери, облокотившись о неё плечом. Она была маленького роста, сантиметров сто шестьдесят, максимум, и в объёмной чёрной толстовке казалась ещё более компактной, почти детской. Белокурые волосы были собраны в тугой пучок на макушке; несколько выбившихся прядей торчали в разные стороны, как у разъярённого одуванчика. Лицо круглое, с ямочками на щеках, взгляд – открытый, почти наивный.
«Милашка-малышка», – говорили о ней те, кто видел её до концерта.
Те, кто видел её за установкой, переставали употреблять уменьшительные формы.
– Лицо, – пояснила Соня, махнув рукой в сторону зеркала, – будто ты уже всех похоронила, и концерт – это чисто формальность, траурный марш в три четверти. Анна невесомо усмехнулась – уголком губ.
– Соня, это Москва, – сказала она, – тут иногда именно так и бывает: сначала концерт, потом всё остальное.
Соня фыркнула, но промолчала. Её пальцы перебирали воображаемые палочки, ритмично отстукивая на воздухе схему: куплет, припев, сбивка, брейк.
Руки у неё были сильные, жилистые, слегка загрубевшие на костяшках, несмотря на то, что внешне она казалась плюшевой игрушкой.
В дверном проёме показалась Марина – младшая из сестёр. Она аккуратно протолкнулась внутрь, прижимая к себе бас-гитару, как будто боялась ударить кого-то грифом.
– Народ уже заполняет зал, – сказала она тихо, почти шёпотом, но отчётливо. – Я вышла на минуту к стойке, у бара уже не протолкнуться. Они все… ну… шумят. Она подбирала слова осторожно, как будто боялась назвать вслух то, что чувствовала.
Анна кивнула, и в этот кивок вложилось гораздо больше, чем просто «я услышала».
«Шумят» – это Маринино слово для обозначения того, что большинство людей называли бы «волнуются», «предвкушают» или просто «ведут себя как обычная толпа перед концертом». Для Марины же, чья связь с чужими эмоциями была более тонкой, чем им иногда хотелось, это означало: энергия уже поднимается, завихряется, начинает искать выход.
– Сколько времени? – спросила Анна.
– Девять ноль пять, – ответила Катя, не поднимая головы. Она сидела на другой кушетке, с тонкой папкой нот на коленях, и карандашом делала какие-то пометки в листах, хотя весь сегодняшний сет они знали наизусть. Катя никогда не доверяла только памяти – ни человеческой, ни магической.
– Нам на сцену через десять минут, – добавила она.
Алёна, средняя сестра, стояла у зеркала и поправляла ремень гитары, проверяя, удобно ли он лежит на плече. У неё были окрашенные в глубокий винный цвет волосы, собранные в наполовину хвост, наполовину хаос; лицо – яркое, чуть резковатое, с выразительными губами, на которых сейчас играла нервная улыбка.
– Надеюсь, сегодня никто не решит снимать нас на вертикальное видео, – пробурчала она. – Если уж умирать, то хотя бы в нормальном формате.
– Не умирать, – автоматически поправила Марина, – а выступать.
– Это Москва, Мариш, – повторила за Анной Соня, – тут одно другому не мешает.
– Девочки, – вмешалась Анна, поднимаясь со стула. Стул тихо скрипнул, сдаваясь под её осторожным, экономным движением. – Давайте без привычной истерики. Сегодня нам надо отработать ровно, как на репетиции. Никаких лишних… эмоций. Она посмотрела на Соню, потом на Алёну, делая ударение глазами, без слов.
– Я вообще образец дисциплины, – обиделась Соня. – У меня все эмоции строго по сет-листу.
– Да, особенно когда ты в том клубе на Ленинградке решила «чуть-чуть качнуть ритм» и у трёх человек случилась истерика, – сказала Катя, не отрываясь от нот. – Нам потом ещё неделю откачивать то место пришлось.
– Это они просто слабые, – буркнула ударница. – Не надо ходить на концерты, если у тебя нервная система как у кролика.
Марина вздохнула, поправила ремень баса, и Анна уловила этот вздох как легкое смещение фундамента.
Она знала: младшая сестра хуже всех переносит разговоры о последствиях. Марина чувствовала каждую слезу, каждую вспышку паники в зале, как будто это происходило в её собственном теле.
Поэтому Анна подошла к ней ближе, положила ладонь на плечо – легко, не давя.
– Всё будет нормально, – сказала она. – Сегодня мы играем аккуратно. Берём только то, что нам положено. Не больше.
Марина едва заметно кивнула, и под её кожей, под тканью футболки, что-то отозвалось – не мышца и не нерв, а тот самый внутренний камертон, которым она ловила настроение пространства.
Из коридора донеслось:
– Umbrae Purae, готовность пять минут!
Голос администратора пробился сквозь музыку, которую уже запустили в зале, и сквозь гул толпы.
Анна взяла микрофон, проверила, выключен ли он – она не любила, когда в зал случайно вылетают обрывки реплик перед выходом, – и, чуть поправив очки, повернулась к двери.
– Итак, – сказала она, больше для себя, чем для остальных. – Чистые Тени, первый выход в этом сезоне. город, приготовься.
Сцена в «Афонии» была невысокой, всего по пояс, так что первые ряды могли спокойно класть на неё локти. Над сценой висели чёрные прожекторы, некоторые – давно неработающие, некоторые – еле держащиеся на кривых фермах. Световик, худой парень в чёрной майке, стоял в углу у пульта, окружённый паутиной проводов, и нервно прокручивал сцены в своей голове: «старт – белый фронт, потом фиолетовые боковые, на бридже – строб, финал – тёплая заливка».
Когда Анна вышла на сцену, зал встретил её тем самым специфическим московским шумом, в котором одновременно слышались свист, отдельные выкрики, смех, стук бокалов о стойку, случайное «ой, извини», чьё-то затянутое «люблю!» и ещё десяток звуков, не поддающихся точной расшифровке.
Вспышка раздумья длилась долю секунды: она всегда в этот момент чувствовала, как мир сужается до прямоугольника сцены, до рамки света, а всё остальное, вся огромная многослойная Москва, со своими пробками, больницами, офисами, подъездами, каштанами и ларьками, отступает куда-то в тень, но при этом продолжает присутствовать – огромным, невидимым телом под этим крошечным клубом.
Анна подошла к стойке микрофона, и пальцы её – те самые длинные, нервные, чуть костлявые пальцы – обхватили холодный металл.
Кожа ощутила шершавость, лёгкую вибрацию от баса, который уже пробовал звук Марининой рукой.
Она всегда начинала с этого ощущения – ладонь на микрофоне, будто здоровается с кем-то старым, хорошо знакомым. Этот жест был одновременно и человеческим, и магическим: через металл она словно проверяла, цел ли канал, проходит ли ток, готовы ли провода нести то, что они собирались сегодня пропустить через себя.
Марина ударила по струне баса, и низкий, густой звук разошёлся по полу, вполз в подошвы обуви, в колени, в позвоночники людей в зале.
Соня отбила пробивку – четкая, пружинящая последовательность ударов по малому и хай-хэту, – и в этих ударах слышалось не только «раз-два-три-четыре», но и что-то очень древнее, почти первобытное, как если бы где-то, за много тысяч лет до этого, другие люди били палками по другим, деревянным и кожаным поверхностям, вызывая дождь или прогоняя нечисть.
Катя положила на всё это мягкую подложку синтезатора – не навязчивую мелодию, а скорее туман, звуковую дымку, в которой можно было спрятать то, чего никто не должен был услышать явно.
Алёна лениво провела медиатором по струнам, добавляя к общей картине тёплое, чуть хрипловатое зерно; её партии всегда были как огонь в камине – не пожар, но стабильное пламя, которое можно раздуть в любой момент.
Анна вдохнула – глубоко, так, как учат только в тех школах, которые не числятся ни в одном списке Министерства культуры, – и выпустила первую строку.
Голос её, на записи иногда кажущийся чуть холодным, живьём был гораздо объёмнее, гуще, он обволакивал, прокатывался по залу, как плотная волна тёплого воздуха. Первые слова песни – простые, русские, городские – цеплялись за уши, и в то же время вшитые внутрь, между слогами, незаметные для обычного слуха, шли крошечные латинские частицы, почти как пыльца:
…cordis urbis…
…sonus manet…
Не заклинания, нет; скорее, отметки на карте, маячки, которые она расставляла, чтобы понять, как сегодня дышит зал, как откликается город.
Первые две песни всегда были для разогрева – и для людей, и для них самих. Поток энергии пока струился мягко, но Анна уже чувствовала, как он собирается. Это ощущение было не похоже ни на что человеческое: наваливающийся одновременно со всех сторон, но при этом совершенно безвесомый груз.
Эмоции людей, их усталость от недели, их маленькие трагедии, их ссоры, их несбывшиеся ожидания, их страхи, ревность, нежность, желание изменить жизнь, но только не сегодня – всё это поднималось с пола, с их кожи, с их дыхания и постепенно стягивалось к сцене.
Если бы кто-то из присутствующих мог посмотреть на это со стороны, он увидел бы, как где-то на уровне колен у людей висит прозрачный, густеющий слой света и тени, который медленно ползёт вверх, к потолку, в сторону прожекторов.
Анна чувствовала его спиной, лопатками, затылком. Каждая новая строчка добавляла в этот слой ещё одну ниточку, ещё одну зыбкую струю.
Она не торопилась.
Музыка тянулась, разворачивалась, зал постепенно переставал думать отдельно, превращаясь в единый организм.
Где-то в первом ряду девушка с ярко-синими волосами закрыла глаза, закинув голову назад. Чуть дальше парень в очках держал телефон на вытянутой руке, снимая видео, но давно уже не смотрел на экран, а просто механически фиксировал то, что происходило, как будто боялся, что иначе это исчезнет. У барной стойки бармены мельтешили, наливая, сдавая сдачу, но движения их становились всё более автоматическими.
Поток подбирался к той точке, когда «ещё один шаг» – и он станет неуправляемым.
К третьей песне Анна услышала привычное «схлопывание».
Сначала шум толпы стал ровнее, как если бы кто-то незаметно повернул ручку громкости мира и выровнял уровень. Потом этот общий шум сжался в один высокий, почти неслышимый тон. Этот тон слышала только она – тон города, который говорил: «я здесь, я слушаю».
Москва в такие моменты становилась не фоном, а участником концерта.
Анна чуть крепче сжала микрофон. Пальцы её, длинные и уверенные, на секунду побелели в суставах; если бы кто-то стоял достаточно близко, он увидел бы, как по этим пальцам пробегает едва заметный дрожащий свет – не отражение прожекторов, а то самое, внутреннее.
Марина поймала это состояние первой: бас у неё стал глубже, плотнее, как будто она опустила свои ноты куда-то под фундамент здания. Соня, не говоря ни слова, чуть изменила рисунок тарелок, добавив между ударами короткие, почти неслышимые призвуки, похожие на шаги по хорьковому мосту. Катя мягко перешла на другую гармонию, так, что обычный слушатель этого бы не заметил, но для Анны это звучало как лёгкий поворот рычага в нужную сторону. Алёна, напротив, чуть приглушила свою партию, оставив в ней больше воздуха, чтобы не перебивать голос.
Поток зафиксировался.
Они держали его – пятеро, каждая на своём инструменте, каждая своим телом и своей волей.
Анна начала следующий куплет, и в этот момент почувствовала холод.
Не физический – тело как раз было тёплым, разогретым сценой и светом, горло работало идеально, дыхание шло ровно.
Холод пришёл изнутри потока.
Будто в тёплую, плотную реку кто-то незаметно вылил тонкую струйку ледяной воды. Не пытаясь заморозить всё, не ломая берега, а просто слегка меняя течение.
Чужая воля – аккуратная, терпеливая, злая по-своему – медленно вплеталась в тот же самый энергетический слой, который они сейчас держали. Не в центр, нет; по краю, осторожно, как вор, который сначала проверяет, не скрипит ли пол.
Анна, не сбиваясь, вытянула следующую ноту чуть дольше, чем планировала, словно пробуя пространство на вкус. В горле у неё ничего не изменилось, а вот внутри, где-то между солнечным сплетением и тем самым невидимым местом, которое она всегда называла «узлом», стало тесно.
Чужая сила не пыталась перехватить управление – пока. Она лишь подцепляла отдельные, тонкие ниточки, как будто выбирая себе жертву.
Она почувствовала, где именно.
Её взгляд, который до этого скользил по залу чуть поверх голов, как положено фронтвумен, опустился чуть ниже, сместился вправо и остановился.
Возле барной стойки, в третьем ряду от сцены, стояла девушка в красной худи. Красный цвет в этом чёрно-сером море одежды бросался в глаза, как капля крови на снегу. Девушка была невысокая, волосы собраны в небрежный хвост, лицо бледное, но живое, обычное – таких лиц в городе тысячи. Она подпевала, но не попадала в ноты; губы её двигались с небольшим опозданием, как у человека, который знает текст, но чуть-чуть отстаёт от реальности.
К ней и тянулась чужая энергия.
Тонкая, ледяная, липкая.
Нет, подумала Анна. Не здесь. Не сегодня. Убирайтесь.
Слова она не произнесла вслух; голос продолжал петь текст, в который были вшиты другие, совершенно невинные слова. Но внутри, там, где у других людей заканчиваются мысли, а у неё начинались заклинания, эту фразу услышал тот, кто пытался сейчас протянуть руку.
Ответа не последовало.
Чужая сила, словно не заметив её сопротивления, продолжала подцеплять ниточки, уже чуть смелее.
Анна подняла голос выше, чем требовала мелодия, добавив в него вспышку света – ту самую, которая обычно использовалась, чтобы вытащить человека из панической атаки или обморока. Она направила этот свет к девушке в красной худи, как прожектор.
На секунду ей показалось, что это сработало: девушка чуть выпрямилась, плечи её дрогнули, рот закрылся, она просто стояла и смотрела на сцену, широко открытыми глазами.
Поток вокруг неё пришёл в зыбкое равновесие.
Но чужая сила врезалась глубже.
Не в поток – в саму девушку.
Время, как это иногда бывает в моменты несчастных случаев, вдруг разделилось.
Для зала всё произошло очень быстро: кто-то перестал петь, шагнул назад, споткнулся о чужую ногу, осел на пол; сначала не поняли, потом закричали, кто-то потянулся к телефону, кто-то – к ней, кто-то, наоборот, отскочил, как от огня.
Для Анны всё растянулось.
Она видела, как красная худи на долю секунды натягивается на груди, как если бы внутри что-то дернулось. Видела, как глаза девушки расширяются, как рот открывается, но звук не выходит. Видела, как чужая, ледяная нить резко сжимается, как рыболовная леска, и рвётся, забирая с собой то, что цепляла.
И в ту же секунду канал, через который они сейчас работали с залом, оборвался в одной точке.
Не во всём объёме – нет, поток продолжал идти, люди всё ещё пели, кто-то хлопал, кто-то прыгал; музыка продолжала звучать. Но в месте, где стояла эта девушка, образовалась дыра, провал, в котором не было ничего, даже эха.
Чужая сила отпустила. Исчезла.
Словно её никогда и не было.
Анна допела строчку, закончила куплет, вышла на припев – всё на автомате, точь-в-точь, как они репетировали десятки раз. Голос её не сорвался, нота не дрогнула. Профессионализм, возведённый в магию.
Люди близко к сцене ещё не поняли, что происходит у бара. Они продолжали подпрыгивать, махать руками, снимать на телефон, а в глубине зала уже возникал тот самый глухой, тревожный шум: «эй, ей плохо», «вызови скорую», «подвиньтесь», «не снимай, тебе что, совсем делать нечего?».
Соня, из-за барабанов, видела это место только краем глаза, но по тому, как в зале изменился ритм движения, поняла: что-то случилось. Она сбилась на долю удара, но тут же выровнялась, упрямо вбивая метроном в пространство, как будто тем самым могла удержать мир от распада.
Марина почувствовала провал буквально телом: вибрация, шедшая по басу, колыхнулась, как волна, обрушившаяся на неожиданную яму. Её пальцы на грифе дрогнули, но она, стиснув зубы, продолжала играть, вдавливая каждую ноту в пол, в стены, в фундамент.
Катя, не отрываясь от клавиш, перевела взгляд на Алёну; та уже, чуть скосив глаза, тоже заметила движение у бара. Но обе знали: если они сейчас остановятся, поток рухнет совсем.
Анна, стоя в центре сцены, уже не видела девушку – её закрывали спины, поднятые руки, чьи-то плечи. Она видела только яркие вспышки экранов, вытянутые руки, несогласованные движения тела толпы, пытающейся уступить место людям, которые тянули кого-то к выходу.
Её голос в этот момент звучал особенно чисто, почти без примесей; в нём не было ни одного лишнего дыхания, ни одной сорванной ноты.
Она допела песню до конца.
Световик, ничего не понимая, но действуя по плану, дал финальную вспышку, залив сцену тёплым золотым светом. Зал по инерции закричал – не от восторга, а просто потому, что так положено после песни, – но этот крик быстро затих, превращаясь в шёпот и тревожные реплики.
Анна позволила последнему аккорду повисеть в воздухе и медленно, очень медленно опустила руку с микрофона.
Внутри неё было не пусто, нет, – в ней бушевал тот же самый поток, но в самом центре этого бурления оставалось одно, очень холодное, очень твёрдое ощущение.
Нас подставили.
Это было не сомнение, не гипотеза, а факт, такой же очевидный, как то, что кирпичная стена за спиной сцены сырая, что очки на её носу запотели от жары, что девочка в красной худи больше не стоит у бара.
Она обвела взглядом зал.
В телефонах мерцали экраны, кто-то уже снимал не сцену, а пространство у выхода, где копошились люди в попытке освободить проход. Кто-то плакал, кто-то смеялся нервно, кто-то ругался, требуя включить свет. Кто-то, наоборот, застывал, не зная, что делать.
Город в этот момент тоже прислушивался.
Где-то далеко над ними гудело ночное метро, под землёй, под трубами, под кабелями; где-то в другом районе скорая выезжала на какой-то иной вызов; где-то выключали свет в окнах, опускали жалюзи, закрывали двери подъездов. Всё это продолжало жить своей жизнью, но сюда, в «Афонию», в этот маленький, тесный клуб, сейчас стекалось тонкое внимание: ещё одна смерть, ещё одна странная случайность, ещё один эпизод, который назовут потом то ли несчастным случаем, то ли «сердечной недостаточностью».
Анна, всё ещё держа микрофон, наклонилась вперёд, как будто хотела что-то сказать в зал, но передумала. В микрофон она произнесла лишь дежурное:
– Делаем паузу. Воздух. Вода. Не толкайтесь.
Голос её прозвучал спокойно, почти буднично, и это, как ни странно, подействовало на людей лучше любых криков: они начали двигаться более осмысленно, кто-то вышел покурить, кто-то пошёл к бару, кто-то сел прямо на пол.
Микрофон она выключила, опустила, и уже без звука, одними губами, сказала – не залу, а тому, кто мог потенциально её услышать, где-то там, по ту сторону обычной реальности:
– Это была ошибка. Твоя. Не наша.
И город, кажется, согласился.
Он не ответил словами – никогда не отвечал словами, – но где-то вдалеке, над спящими дворами, над пустыми трамвайными остановками, над тёмной поверхностью Чистых прудов дрогнул воздух, как от далёкого, почти неслышного раската грома.
Это был только разогрев.
Настоящий концерт ещё впереди.