Читать книгу 13. Сборник рассказов - - Страница 3
САША
ОглавлениеВ июле 1918 года в Ярославле мертвые равнодушно смотрели в небо, сошедшие с ума от горя хохотали на улицах, а живым виделось затмение. Яркий летний диск солнца поглотил серый дым. Не затмение то случилось – восстание подавили, город-бунтовщик расстреляли из пушек. Новое название заслужил город: «Гарь».
Тишина наступила неожиданно. В солидарность мертвецкому молчанию Саша замер, задержал дыхание, вжался всем телом в пол. Он смотрел через ободранные края крыши, на затянутое дымом солнце и думал: «Отчего настоящее в считанные дни становится далеким прошлым?»
Еще шестнадцать дней назад в доме на Любимской, где он прятался от обстрела, жила семья. По воскресеньям ходили в храм к Николе Мокрому, варили сливовое варенье – в ярославских садах слива мелкая, с кислинкой, аккурат для варенья, – а сейчас черные отверстия в куполах церквей, сожженные деревья, исклеванные пулями стены домов, трупы людей. Густой темносерый морок.
Среди груды разбитого кирпича, обгорелых досок Саша обнаружил комод. Хозяева хранили в нем густо посыпанные нафталином кофты, пиджаки, носки. На самом дне лежала детская шубка с муфтой. В нее аккуратно завернули пластинку: Федор Шаляпин. Бас. Баллада «Как король шел на войну». А еще в комоде лежали новые валенки. Саша жадно вдыхал шерстяной запах, вспоминал Рождество. Как чудесно бежать на каток к ресторации Бутлера. От Голубятной до Казанского бульвара рукой подать.
«Мне не больно, мне ни капельки не больно», – думал он, обхватывая валенки так же сильно, как голодный ребенок цепляется за материнскую грудь. Они кололись, раздражали израненное тело. Откинуть, освободиться от боли – значит, потерять едва заметный конец нити, исчезающий в дыме. По ней, тонкой, связанной впопыхах на разрывах узлами памяти, он пробирался к родным лицам.
– Кто мне расскажет про солнечное затмение?
Учитель Грязевский поправляет пенсне и обводит класс взглядом.
– Тропинин, к доске.
Саша вымученно мямлит:
– Солнечное затмение – это астрономическое явление…
– Подробнее.
– Это когда, это как…
– Голубчик, вы совсем не готовитесь к занятиям. Что у вас в голове? Революция?
Грязевский снимает пенсне, трет стекла маленькой бархатной тряпочкой.
– Да-с. И у меня в голове неладное.
Класс одобрительно затихает.
– Садитесь, Тропинин. Неудовлетворительно.
Воспоминания оборвал удар, похожий на выстрел. Саша переполз к противоположной стене. Прислушался. Тихо. Это на пол упала фотография в рамке. Потянулся за карточкой, осколком порезал запястье. Капля крови расползлась на лице девушки с большим бантом в волнистых волосах. Она сидела вполоборота, положив руку на спинку кресла, и смотрела невозмутимым взглядом на непрошеного гостя, разбитые окна, сваленный лицом вниз буфет, бронзовый подсвечник, присыпанный кирпичом, повисший на одном гвозде ламбрекен. Даже собственная шубка с муфточкой, свернутая вчетверо у изголовья Сашиного лежака, ее не возмущала. Он позавидовал девушке – возвысилась и не вернется. А его, Сашу, кто-то жестокой рукой выкинул обратно, заставил смотреть и участвовать в бойне.
Из глубины дома послышались мужские голоса. Саша ждал и готовился к ним. Прижал сильнее валенки к груди и не мигая, не дыша впярился в темноту коридора.
Плотный здоровяк в кожаной куртке рванул валенки на себя, покрутил в руках: «Екор-мокор, хорошечны!»
Его синюшное, с близко посаженными глазами лицо вплотную приблизилось к Саше. Пахнуло луком, самогоном. Еще шестнадцать дней назад он бы отвернулся с отвращением, а сейчас запах изо рта напомнил о еде.
– Кругликов! Тут пацан! Ишь, глазищи! Ты кто?
– Да это контра, смотри, у него на рукаве гвардейская ленточка, – Кругликов, тощий парень, измученный бессонными ночами (он и забыл, когда последний раз отдыхал: после мятежа в разрушенных домах окопались разной масти людишки, все до одного – контра недобитая), пнул Сашу ногой в раненое плечо.
Сильная боль пронзила тело.
– Тащи в машину, едем в штаб.
– Погодь! Барахла-то скольки! – здоровяк в кожанке схватил комод.
– Брось, сказал, – Кругликов приставил револьвер к его щеке.
– Илюха, ты чёй-то!
– Сказал брось, убью. Я белую сволочь давлю не за барахло. За мир.
– Ладно-ладно. Не пузырься. За мир и я, – здоровяк быстро засунул детскую шубку за пазуху.
Саша очнулся в темной камере. Рядом стонал человек в черном жилете. Запястья, сине-черные, с выбитыми суставами безвольно высунулись из грязных манжет рубашки. В волосах запеклась кровь, смешалась с песком, от этого пряди торчали прутьями в разные стороны, лицо вздулось от побоев. Саша проморгался, еще раз внимательно посмотрел на соседа.
– Андрей Ильич? Вы? Это я, Саша Тропинин.
– А-а-а, двоечник, – простонал Грязевский. – Ты как здесь?
– Нашли в доме на Любимской.
– Понятно.
– А вас?
– У железнодорожного моста. Представь, стрелял, сидя на стуле, из нашей гимназии.
– Как так? – Саша заулыбался впервые за шестнадцать дней.
– Чтобы задницу не измазать, – Грязевский подмигнул единственным глазом. Стараясь не стонать, прислонился спиной к стене, медленно, поддерживая руку, переполз к Саше: – Все хорошо, мальчик, не бойся. Очки разбились – это хуже.
– Вы ранены?
– Пустяки. Ты почему один? Где твоя мать?
– На мельнице, но там горит.
– Не думай о плохом. Жива она. Мы с тобой живы. И она жива.
– Нет, Андрей Ильич. Кругом мертвецы. Их много. Они по Волге плывут, на улицах лежат.
– Что еще видел?
– Бой на Сенной площади.
– Самое пекло, – Грязевский погладил Сашу по щеке.
– Я подтаскивал ящики с патронами человеку в картузе. Стреляли. Не расслышал его имя. Сначала с ним переглядывались, обменивались жестами. Рука вверх – тащи ящик, поворот головы – пригнись. Не успели поговорить. Сильно засвистело, и человек в картузе упал на меня.
– Нельзя умирать безымянным. Назовем его Федором.
– Я вас вспоминал.
– На допросе не говори лишнего. Ты понял меня?
Он хотел спросить учителя, что именно ему не говорить, но не успел. Лязгнул замок, послышался окрик конвойному: «Мальца к следователю».
В душной допросной – худощавый парень из вчерашнего рейда. Сейчас он не выглядел страшным, как показалось на Любимской: обычный, чуть старше Саши, его даже было немного жаль, корчил из себя начальника. Хмыкал в кулак, хватался за папиросы. Затягивался неумело, густо выпускал дым, кашлял. Бросался к ведру, жадно пил, обливая ворот гимнастерки водой.
За столом успокоился.
– Фамилия?
– Тропинин.
– Имя, отчество.
– Саша я, то есть Александр Михайлович.
– Возраст.
– Тринадцать исполнилось в феврале.
– Зараза, я думал, ты младше. Тогда и спрос другой, – худощавый гортанно хохотнул – казалось, обрадовался.
Саша выглядел младше своих лет. Оторванный рукав обнажал длинные руки. На узких плечах болтался воротник матроски. Из коротких летних штанов торчали острые коленки. И в той, прошлой жизни, он не отличался спортивным сложением. В гимназии дразнили сюсей-масюсей. Домосед и единственный сын у уже немолодых родителей. Варвара Степановна до революции следила за хозяйством, а отец, Михаил Евграфович, работал инженером на мельнице у купцов Вахрамеевых. В доме Тропининых царила тихая, не богатая, но безбедная жизнь. Пока не случилась революция.
– Как называлась ваша организация?
– Какая организация? Не знаю.
Саша врал. Об организации «Союз защитников Родины и Свободы» он слышал. Все началось с Лизы.
Семнадцатилетняя гимназистка Елизавета Крынкина, избалованная дочь приказчика купца Коновалова, встретила его на углу домашней церкви госпожи Нелидовой. Кокетливо покручивая пальцем кончик косы, медленно двинулась к Саше.
– Александр, покажите свою руку.
Саша покраснел.
– Зачем?
– Покажите, – Лиза прикусила нижнюю губу.
– Вот вам моя рука, – Саша протянул ладонь для рукопожатия.
– Не так.
Лиза подошла вплотную, развернула ладонь. Пальцем провела по коже.
– Вы проживете долгую жизнь.
– С чего вы решили?
– Смотрите, у вас очень длинная линия.
Она прищурила зеленые глаза.
– Елизавета Савельевна, Вы дразнитесь, – Саша вырвал руку. Яростно потер ладонь о брюки.
– Чешется?
– Нет.
– Ладонь чешется к деньгам. У вас есть деньги?
Лиза смешно собрала носик гармошкой, придвинулась к его уху:
– Пойдемте со мной в интимный театр, – жаркий шепот вонзился в низ живота.
– Мне никак нельзя. У меня нет денег.
Саша позорно убежал под громкий хохот Лизы. Вечером долго ворочался, смотрел на руки. Даже нюхал. Не оставила ли развратница запах духов?
«Как такое возможно? Я люблю маму, но о ней никогда не думаю. А кокетка, легкомысленная барышня, сидит занозой в голове».
На следующий день он не выдержал и отправился на Борисоглебскую.
У входа в Электротеатр толпилась публика. Парочки прохаживались по тихой улочке в ожидании представления. Красочная афиша у входа сообщала: «Бенефис артистки Валентины Барковской. В программе оперетта „Мамзель Нитуш“».
Саша спрятался за ствол липы. Подкатил автомобиль с большевиками. Что-то бурно обсуждая, перебивая друг друга крепкими словами, компания вошла в кинотеатр. Следом потянулась остальная публика. Лиза не появилась. Разгоряченный событием, он побежал к закадычному другу Пашке.
– Звала в интимный театр.
Паша брезгливо сморщился:
– Ты как был нюней, так и остался. Вокруг такое, а ты сюси-масюси, – поправил картуз, цыкнул сквозь зубы.
Раньше друг не плевался на улице.
– Ты за белых или красных?
– На Мытном болтают: большевики – это шпионы. Офицеры из «Союза защитников Родины и Свободы» всех спасут.
– Тьфу! Сам-то че кумекаешь?
– Паш, ну я на самом деле не знаю. Отец вернется, я у него спрошу и про свободу, и про большевиков.
Твоего отца убили.
– Неправда! – Саша схватил друга за китель. – Он вернется!
– Дурак. Впереди новая справедливая жизнь без богатых и бедных.
– Я не хочу новую, мне в старой нравилось.
Саша оттолкнул друга и побежал домой на Голубятную. Кот истошно орал, гневно лупя хвостом по ножке обеденного стола.
– Василий, терпи.
Варвара Степановна вернулась домой позже обычного. Принесла ворох свертков. В одном лежали колбаса и сало.
– Ого! Откуда?
– С колбасной фабрики Болотникова передали.
Саша видел, мама не хотела продолжать беседу. Молча переоделась, поставила на огонь кастрюлю.
– Завтра я уйду рано. Ты, пожалуйста, сиди дома. Не выходи, что бы ни случилось.
– Ты злишься на меня, – Саша не понимал, почему мать сегодня такая напряженная.
– Что ты, детка, – она прижала чернявую голову сына к груди. – Ты только не выходи завтра.
– Хорошо, мама.
За ужином он не выдержал.
– А ты знаешь, кто такой Перхуров?
– Полковник Перхуров честь имеет. Настоящий офицер. Как и твой отец.
– Он как Минин и Пожарский?
– Да, Саша.
В допросной дым от папирос висел над потолком. Душный воздух, яркая лампа мешали схватить спасительный конец нити, подтянуться на ней, дотронуться до мамы, до кота, занавесок, запаха колбасы. Какая она вкусная! С жиринками.
Саша сглотнул слюну. Худощавый деловито обмакнул перо в чернильницу, бережно поднес его к бумаге и старательно вывел: «23 июля 1918 год». Рука дернулась от излишней усидчивости. Вместо точки образовалось пятно. «Он недавно научился писать», – подумал Саша.
– Ты был связным?
– Я не понимаю.
– Хватит отпираться.
– Я не хотел.
Саша говорил правду и, в отличие от своего друга Пашки, не хотел восстаний и революций. Он, обычный ученик мужской гимназии, хотел после уроков возвращаться домой, посвистывая папину любимую песню герцога из оперы «Риголетто», к окончанию четвертого класса дособирать коллекцию животных (у него не хватает хищников саванны), наблюдать за птицами. Весной первыми прилетают скворцы.
– Летит скворец – зиме конец, – повторяла мама, перелистывая календарь.
Саша заранее мастерил скворечник. Как только птицы поселялись в новом домике, нетерпеливо заглядывал внутрь. Ждал птенцов.
Именно сейчас, в допросной, он до слез любил Голубятную: за тишину, за осенний ворох листьев под ногами, за трамвай, что прежде злил своим бряцанием в пять утра, а сейчас воспоминания о нем накрывали тоской: дзинь, тук, дзинь, тук. Он любил до слез того, прежнего Сашу, на углу улиц: одна из них вела к церкви Благовещения, а другая – к церкви Петра и Павла. Там он тайком курил папину папироску, а потом, озираясь, перебегал на противоположную сторону к причудливому терему архитектора Поздеева, запрокидывал голову и мечтал попасть в обсерваторию господина Кнопфа. Посмотреть на звезды Саша хотел, а восстаний и революций – нет.
Худощавый покопался в ящиках стола, достал какие-то коробки.
– Как ты попал в банду мятежников?
– Я случайно.
– Отвечать по существу!
Саша вздохнул, словно утопающий, набрал воздуха в легкие последний раз и рассказал о том, что ему пришлось пережить.
День шестого июля прошел в волнении. Мимо окон маршировали отряды вооруженных людей, проезжали быстро повозки, груженные мешками, слышались одиночные выстрелы в районе станции Всполье. К вечеру пошел дождь, а утро следующего дня разбудили удары. Сначала подумал на гром, но от него с потолка не сыпется штукатурка, не разбиваются стекла. Это стреляли из пушек со стороны Коровников. Кот прижимался к ногам, беспокойно помахивая хвостом. Мама не пришла. В бидоне вода чуть закрывала дно. Очень хотелось пить и выбраться из дома. Оставаться в нем еще страшнее, чем бежать по улице. С неба летели огни, рядом загорелся дом, за ним по цепочке вспыхнули следующие. На Власьевской коренастый господин с ридикюлем схватил за шкирку и с силой втолкнул в подвал гостиницы «Европа». Там собралось много людей. Стоял галдеж. Дети бегали между ящиками, в углу визгливый голос возмущался:
– Господа, представьте, загрузил шестнадцать пудов зерна. Все собаке под хвост.
– Не убивайтесь так. Стоит ваш пароход на пристани. Чевось ему будет. Не конец света, чай, – успокаивала дама с зонтиком от солнца.
– Конец, истинно конец. Господи, спаси и сохрани, – бормотала рядом, раскачиваясь из стороны в сторону, старушка, замотанная в плед. Чуть поодаль, привалившись к стене, студент читал книгу Никколо Макиавелли «Государь».
– В действительности нет способа надежно овладеть городом иначе, как подвергнув его разрушению, – декламировал он с пафосом, перекрикивая соседей.
Голос из темноты перебил чтение. Вопрос волновал больше, чем содержание книги.
– Господа, объясните, что происходит в городе?
– Свергнули, свергнули!
– Кто свергнул?
– Американцы.
– Не мелите чушь, какие американцы?
– Я вчера на Туговой Горе был. Еле ноги унес. Такое видел, до сих пор мороз по коже.
– Чевось? – старушка в пледе, кряхтя, встала с ящика.
– Красноармейцы вывели настоятеля церкви во двор и заставили копать яму.
– Как? Батюшку?
– Они его убили?
– Хуже. Они мочились на него.
– А вы говорите – свергнули, – старушка в пледе мелко затрясла плечами.
Разговоры утихли. В подвал спустилась красивая дама в мужском галифе. Хорошо поставленным голосом прокричала:
– Нужна помощь. Срочно!
Худощавый встал из-за стола. По-детски почесал затылок:
– Ты мне мозги не засирай, мне плевать, о чем вы там бахорились в подвале. Что за дама?
– Мне кажется, это была артистка Барковская. Я видел афишу.
– Дальше.
Саша продолжил: Студент подошел к командирше, спросил: «Большевиков победили?»
– И что ответила эта профурсетка?
– Она сказала: скоро.
– Выкусите! Раздавим вас, как вшей, – худощавый схватил Сашу за грудки и больно надавил кулаком в нос.
– Не бейте, – Саша сжался, но не испугался. Слова выскочили на подсознательном уровне. Ему стало все равно.
– Не боись. Это вы, буржуи, людоеды. Дальше рассказывай.
– Потом дама в мужском мундире сказала идти в Епархиальную гимназию за едой для отряда господина Ключникова.
Кругликов неожиданно напрягся.
– Какой такой Ключников?
– Юрий Вениаминович. Преподавал право в Демидовском лицее.
– Ты знаешь его в лицо?
– Видел до восстания. Но в тот день я его не встретил.
– Почему?
– Утром в небе появился самолет. Сначала сбросил листовки, а потом полетели бомбы. Много бомб. Я больше не помню.
Из-за двери высунулась голова с грязными рыжими волосами.
– Товарищ Кругликов!
– Че надось?
– Списки на расстрел подписать.
Саша про себя отметил: точно, мужик в куртке на Любимской называл худощавого Кругликов. И имя у него Илья.
Кругликов махнул рукой в сторону двери.
– Заходь, не трепыхайся в проходе.
Рыжий несмело шагнул в кабинет и подобострастно подал папку.
– Увесистая…
– Как, говоришь, фамилия матери?
– Варвара Степановна Тропинина.
Кругликов плюнул на указательный палец, перелистнул несколько страниц и по слогам, останавливаясь на каждой букве, стал читать: Великосельский – священник, Вахрамеев – сын купца, Гадлевский – капитан, Морозов – ученик…
Ему тяжело давались плохо отпечатанные буквы.
– Маслов, сколько здесь?
– В этой папке триста.
Кругликов поставил подпись и с шумом закрыл серый скоросшиватель.
– Уведите.
На расстрел Сашу и Грязевского вели по Американскому мосту.
Стояла солнечная погода. Дым развеялся. Солнце поднималось к зениту.
Он умрет. Еще несколько минут, и он умрет. К лучшему. Если останется жить, придется по кускам вытаскивать из себя Голубятную, маму с отцом, Лизу. По кускам. Без наркоза.
Сотню раз Саша пересекал мост, провожая отца в Москву. Сначала они ехали в бричке. На ухабах притворно вскрикивал: «Папенька, падаю, держите меня». Он мог и не подпрыгивать, но тогда не прикоснуться к плечу, твердым коленям. Отец приходил поздно, когда все спали, а если не спали, то не тревожили. Мама только осторожно спрашивала: «Мишенька, у тебя будет время поговорить?» Сашино время приходило, когда отец за ужином сообщал: завтра еду в Москву. Потом они шли по вытянутым в длину залам вокзала, соединенным арочными проходами.
– Иди своим шагом, не пристраивайся. Никогда и ни к кому, – говорил отец.
А потом они садились на скамейку. Саша прижимался плечом к отцу, запрокидывал голову, сквозь дымок отцовской сигары рассматривал густые пшеничные усы, прямые, такого же цвета ресницы, гладко зачесанные волосы. Насмотревшись, он брал его руку и прижимал к щеке. От нее пахло табаком и чернилами. Отец много писал.
– Саша, – Грязевский, не поворачиваясь, тихо позвал: – Встанешь поодаль, в полшага от меня. Понял?
Саша не слушал Грязевского, думал над словами Барковской. Перед уходом в Епархиальное училище он спросил:
– Вы видели Варвару Степановну Тропинину?
– Напомни, мальчик, она откуда?
– На мельнице работала машинисткой.
– Опиши внешне.
– У нее волосы, как у меня, темные, у правого уха смешная завитушка, всегда выпадает из прически, когда мама волнуется. Еще маленькая родинка на щеке.
– Как тебя зовут?
– Саша. Тропинин я.
– Видела в Духовной семинарии. Жива.
Барковская соврала? В духовной семинарии от прямого попадания снаряда погибли все мгновенно. Она видела маму до удара или после?
– Саша, ты слышишь меня? – Грязевский толкнул его в плечо.
– Да.
– Встанешь на полшага назад.
Расстрельная команда по-деловому скинула тела в ров и, переговариваясь кто о чем, двинулась в город. Стемнело. С последнего пути железнодорожного полотна показалась едва заметная в полумраке плотная фигура. Чуть пригнув голову, человек направлялся ко рву. Остановился. Бросил комок земли.
– Упокой, Господи, души невинно убиенных!
Из сваленных тел послышался стон.
– Господи Иисусе, живой кто? – задрожал голос в темноте.
Среди окоченевших тел Саша едва слышно повторял одно-единственное слово: «Полшага. Полшага.»
Прошел месяц. Он медленно возвращался к жизни. Руки, широкие, с крепкими пальцами, с черной каемкой ногтей, поправили одеяло.
– Ты это, паря. Слухай сюды. К завтрему отправляемся. Ты теперяча сынок мой, Ванька. Понял?
Саша не ответил.
Он еще долго не мог говорить. До тех пор, пока не привык жить с новым именем.