Читать книгу Ради тебя. Книга первая - - Страница 4
Глава третья «В тылу»
ОглавлениеЗапах. Он был первым, что встречал Настю на пороге госпиталя в шесть утра, и последним, что провожал в одиннадцать вечера. Не один запах, а густой, многослойный букет: резкий, режущий ноздри спирт; сладковато-приторный дух гноя и распада; едкая хлорка, которой тщетно пытались залить всё остальное; и под всем этим – вечный, въевшийся в стены аромат тушенки, пыли и человеческого пота. К этому нельзя было привыкнуть. Можно было только приглушить восприятие, сделать себя немного менее живой.
Городской госпиталь №107 располагался в здании бывшей школы. Парты вынесли, в кабинетах стояли впритык железные койки. Настя, начинала свой день в перевязочной. Утренний обход – это не просто «как самочувствие». Это ритуал осмотра ран на предмет гангрены, смена пропитавшихся за ночь бинтов, уколы обезболивающего, от которого у солдат туманились глаза, но хотя бы на пару часов отпускала невыносимая боль.
Руки её работали автоматически: быстрые, точные движения ножницами, щипцами, бинтами. Она научилась не видеть лица, а видеть рану. Ожог, осколочное отверстие, культя. Так было легче. Если смотреть в глаза – в эти молодые, старые, полные страдания или уже пустые глаза – можно было сойти с ума.
– Сестренка, легче уж отпилили бы, – хрипел молоденький сержантик, глядя, как она обрабатывает обрубок его ноги. Его звали Алексеем. Ему было девятнадцать.
– Молчи, – говорила Настя, не поднимая взгляда. – Будешь жить. С протезом – но будешь.
– Да кому я такой нужен? – всхлипывал он, отворачиваясь к стене.
Она резко, почти грубо, схватила его за подбородок и повернула лицо к себе. Её собственные глаза, зеленые и бездонно уставшие, горели холодным огнём.
– Ты жив. Это главное. Всё остальное – потом разберёшься. Понял?
Он, покорный, кивнул. Она была для них одновременно матерью, сестрой и строгим судьёй, который не позволял сдаться.
Но самой страшной была тихая смерть на руках. Когда рана, несмотря на все усилия, начинала побеждать. Когда из перевязки начинал исходить тот самый, непередаваемо-тошнотворный запах смерти – сладкий, тяжёлый, непобедимый. Когда глаза бойца, ещё вчера смотревшие с надеждой, становились мутными, а дыхание – прерывистым и клокочущим. Настя сидела тогда рядом, держала за руку, гладила по волосам, шептала что-то бессмысленное и утешительное. И чувствовала, как под её пальцами уходит жизнь. Каждая такая смерть оставляла в ней глубокую, невидимую трещину. Она не плакала. Она просто сжимала зубы и шла мыть руки. Снова и снова, до красноты.
Однажды, в вечернюю смену Насти, когда она как раз несла поднос с пустыми флаконами, увидела, как какой-то капитан, избегая глаз, передал конверт старшей сестре – Валентине Петровне, женщине лет сорока пяти с железной выправкой и сердцем, которое, как все знали, целиком принадлежало её мужу-танкисту.
Валентина взяла конверт. Рука не дрогнула. Она кивнула, развернулась и пошла в свой маленький кабинет-кладовку. Всё было как обычно. И, наверное, поэтому взрыв оказался таким оглушительным. Через минуту из-за двери донесся не крик, а тихий, животный вой, словно умирала не женщина, а загнанная волчица. Потом – грохот падающей мебели. Настя бросила поднос и побежала на звук.
Дверь в кабинет была распахнута. Валентина, обычно такая собранная, стояла у открытого настежь окна на третьем этаже. В руках она сжимала тот самый листок, лицо было искажено таким страданием, что его невозможно было узнать.
– Нет… нет, нет, нет… – повторяла она, тряся головой. – Не может быть…
Потом её взгляд упал на открытое окно, на темноту за ним. В её глазах что-то щёлкнуло. Безумие отчаяния.
– Валентина Петровна! – крикнула Настя, делая шаг вперёд.
Но женщина её не услышала. Она с дикой силой оттолкнулась от подоконника, чтобы броситься вниз. В этот миг в дверь влетел хирург Георгий, высокий, сутулый мужчина с вечно усталым лицом. Он не раздумывал. Длинными шагами преодолел расстояние и, как клешнёй, сжал Валентину за талию, буквально отрывая её от окна. Она билась в его руках, как бешеная птица в клетке.
– Пусти! Пусти меня, Георгий! Не держи! – голос её сорвался на визг. – Я не хочу жить! Не хочу без него! Не хочу!
– Молчи! – рявкнул хирург, и в его голосе была такая сила, что Валентина на секунду затихла. – Молчи! Ты что, с ума сошла? А дети? Твои двое? Кому ты их оставишь? Сирот в приёмник? Его память в грязь затопчешь таким прыжком?
Валентина зарыдала, беззвучно, сотрясаясь всем телом, беспомощно повиснув в его руках. Вся её железная воля обратилась в прах. Георгий осторожно, как ребёнка, усадил её на пол, прислонил к стене, вынул из её пальцев смятый листок и сунул в карман своего халата.
– Настя, – бросил он через плечо, – принеси ей успокоительного. И проводи домой. До конца смены я за старшую.
Настя кивнула, ещё не в силах вымолвить слово. Она видела смерть каждый день. Но это самоубийственное отчаяние живого человека было страшнее в десятки раз. Оно показывало, какая бездна горя скрыта за стенами этого госпиталя.
Она выполнила поручение Георгия: сделала Валентине укол сильного успокоительного, помогла ей добраться до дома, где две маленькие девочки-близняшки, не понимая, почему мама плачет и не может встать, обнимали её за колени, испуганно перешёптываясь. Возвращаясь в госпиталь по темным, пустынным улицам, Настя чувствовала себя выжатой и пустой. В ушах стоял тот самый тихий вой, а перед глазами – искажённое болью лицо и распахнутое окно в черноту.
Единственным спасением была работа – монотонные, не требующие дум действия. Она сменила халат, вымыла руки до красноты, ощущая, как горячая вода на секунду смывает не только грязь, но и липкий ужас. И, собрав волю в кулак, отправилась в палату для ходячих раздать вечерние лекарства.
Здесь, в этой палате, царила иная атмосфера. Боль была уже приглушённой, на первый план выходили скука, тоска по дому и то странное, нервозное веселье, которое возникает у людей, чудом вырвавшихся с того света. Именно здесь, среди тех, кто уже позволял себе думать о «после», и разворачивалась своя, мелодраматичная история. Лейтенант Виктор, раненный в плечо, поправлялся. Он был красив, самоуверен и откровенно скучал. Его внимание уже давно привлекала Настя – не измождённая, как многие санитарки, а сохранившая какую-то внутреннюю силу, строгую, отстранённую красоту и эти зелёные глаза, в которых, как ему казалось, он мог разжечь новый огонь.
Сначала это были комплименты.
– Сестра Настя, вы сегодня выглядите… как луч света в этом царстве тьмы.
Потом «случайные» прикосновения к руке, когда она ставила укол.
– У вас такие тёплые руки. Такие руки должны ласку дарить, а не боль.
Затем разговоры.
– Вы слишком молоды, чтобы хоронить себя здесь. После войны жизнь начнётся. Я, например, вернусь в институт. Архитектура – это искусство созидания. А вы? О чём мечтаете?
– О том, чтобы мой муж вернулся с войны живым, – отрезала Настя, даже не глядя на него.
Но Виктор не унимался. Он видел в её холодности вызов.
Однажды вечером Настя зашла в подсобку за чистыми простынями. Комната была узкой, без окон, освещалась одной лампочкой. Она уже собиралась выйти, как в дверном проёме возник Виктор. Он вошёл, закрыв дверь за спиной.
– Виктор, что вам нужно? Проходу нет, – сказала Настя, пытаясь сохранить спокойствие.
– Мне нужна минута твоего внимания, Настя, – сказал он, опуская фамильярное «сестра». Его голос стал тише, настойчивее. – Ты застряла здесь, в этом кошмаре. Я могу быть тем, кто вытащит тебя. Дай мне шанс.
– Уйди, – прошептала она, чувствуя, как по спине бежит холодок.
Но он сделал шаг вперёд, зажимая её между стеллажом и своим телом. Запах лекарств смешался с его одеколоном и чем-то агрессивно-мужским.
– Не будь дурочкой. Твой муж, где бы он ни был, уже давно… – он не договорил, но смысл был ясен. – А жизнь продолжается.
Он наклонился, пытаясь поцеловать её. Настя резко отвернула голову, его губы коснулись щеки. Она упёрлась руками в его грудь.
– Отстань! Я сказала нет!
– Говоришь «нет», а глаза… – он усмехнулся и попытался снова.
Тогда Настя, собрав все силы, резко толкнула его в грудь. Он отшатнулся, задев полку. Этого мгновения хватило, чтобы она выскользнула из ловушки и выбежала в коридор, задыхаясь от гнева и унижения.
В коридоре, опираясь на костыль, стоял майор Максимов – грузный, суровый мужчина с пронзительными глазами, потерявший ногу под Суджи. Он видел, как Настя вылетела из подсобки, и как следом, поправляя гимнастёрку, вышел Виктор с самодовольной ухмылкой.
Максимов не сказал ни слова. Он отложил костыль в сторону, оперся на косяк и, когда Виктор поравнялся с ним, с размаху ударил его кулаком в лицо. Удар был тяжёлым, точным. Виктор с глухим стоном отлетел к стене, схватившись за нос, из которого хлынула кровь.
– Ты… ты что ты делаешь?! – забормотал он.
– А это я тебе, щенок, урок даю, – прорычал Максимов, подбирая костыль. Его голос был тихим, но таким опасным, что по коридору прошла волна тишины. – Видишь сестру? Это честная женщина. Муж её на фронте кровь проливает. А ты тут, сука, лапы распускаешь? Ещё раз увижу, что к ней пристаёшь – ногу оторву и ею же тебя задушу. Понял?!
Виктор, бледный, с окровавленным лицом, только кивнул, не в силах вымолвить слово. Максимов повернулся к Насте, кивнул ей с безмолвным уважением и, тяжело опираясь на костыль, пошёл прочь.
Настя стояла, всё ещё дрожа. Стыд, гнев, а потом – глубокая, щемящая благодарность. Она кивнула вслед Максимову, хоть он уже не видел, и пошла выполнять свои обязанности, чувствуя, как внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел.
И вот, в один из таких дней, старшая сестра (уже временно исполняющая обязанности после Валентины) молча протянула ей заветный, мятый бумажный конверт. Сердце Насти на мгновение остановилось, а потом заколотилось с такой силой, что в глазах потемнело.
Она не побежала в укромный угол. Просто прислонилась к холодной кафельной стене в коридоре, забитом носилками, и дрожащими пальцами развернула письмо.
Почерк его, такой знакомый, угловатый, торопливый. Словно писал под обстрелом.
«Настя. Жив. Здоров. Отбил одну деревню. Потери есть. Пацан один, умный такой, погиб. Тяжело. О тебе думаю. Ты мой щит. Не тужи. Корми Вальта. Целую. Твой Сергей.»
Она впитывала каждое слово. «Жив. Здоров» – сладкая, горькая ложь, в которую она отчаянно верила. «Потери есть… погиб» – холодная сталь в груди. Он терял людей. Он хоронил «умных пацанов». «Тяжело» – это признание вырвалось, наверное, случайно. Оно было страшнее любого описания боя. И последнее: «Ты мой щит». Раньше он так не говорил. Что за щит? От чего он её, за тысячи километров, делает своим щитом?
Она прижала бумагу к губам, закрыла глаза. Жив. Пока этого достаточно. Она прочитала письмо ещё раз, сложила его вчетверо и спрятала в самый глубокий карман халата, ближе к сердцу. Оно грело весь оставшийся день, как маленькая уголёк в ледяной печи её будней.
Ночью, в своей крошечной каморке на территории госпиталя, её настиг сон. Не отдых, а тревожное, цветное видение, ярче яви.
Она стоит не в госпитале, а в поле. Но не в летнем, а в странном, выжженном. Небо медно-багровое, низкое. Ветер не шелестит травой – его нет. Тишина звенящая, давящая. И вдали, на самом стыке неба и земли, две фигуры.
Одну она узнаёт сразу – по плечам, по посадке головы, по тому, как он стоит, чуть наклонившись вперёд, будто готовясь к броску. Сергей. Но он стоит спиной к ней. И он не один. Рядом с ним, почти вплотную, – женщина. Высокая, в развевающемся платье цвета молока или самого чистого снега. Платье колышется, хотя ветра нет. Длинные волосы, белокурые до белизны, струятся по плечам. Она держит Сергея за руку. Нежно, но твёрдо.
Они не идут. Они смотрят куда-то вдаль, в ту сторону, куда не может видеть Настя. И тогда женщина медленно поворачивает голову. Лица не разглядеть, оно будто в тумане, в сиянии. Но Настя чувствует на себе её взгляд. Не враждебный. Не добрый. Пустой. Холодный, как глубины космоса, и изучающий, как взгляд энтомолога на букашке. И в этом взгляде – абсолютное, вселенское безразличие ко всему, что есть в Насте: её любви, её страхе, её ожидании. Женщина чуть прижимается к Сергею. И он… он не отстраняется. Настя пытается закричать, но звук не рождается. Она пытается бежать, но ноги приросли к земле. Она может только смотреть, как пара фигур на горизонте становится всё более неразличимой, сливаясь с багровым закатом в одно целое – силуэт из двух человек, где она уже лишняя.
Настя проснулась с резким вздохом, как будто вынырнула из ледяной воды. Сердце бешено колотилось, тело покрылось холодной испариной. В комнате было темно и тихо. Только за окном слышался далёкий гудок паровоза – звук другой, тыловой жизни. Она села на кровати, ещё долго вслушиваясь в тишину, пытаясь отогнать леденящее чувство от увиденного. Сон стоял за глазами плотной пеленой, и его призрачная реальность была острее и правдивее этой тёмной каморки. Чтобы не сойти с ума, нужно было хоть как-то выплеснуть эту тяжесть наружу. Механически, почти не глядя, она потянулась к тумбочке, где в самодельном переплете лежал толстый блокнот – подарок Георгия, хирурга. «Пиши, – сказал он тогда, – иначе всё это съест тебя изнутри». Она почти никогда им не пользовалась.
Дрожащими от ночного холода руками она зажгла тусклый свет прикроватного ночника. Пламя заколыхалось, отбросив на стены гигантские, пляшущие тени. Она открыла блокнот на чистой странице. Шершавая бумага, испещрённая водяными знаками, ждала. Карандаш был тупым, но она не стала точить. Пусть будет таким, как есть – грубым, царапающим. Ей нужно было не сочинять, а излить, вырезать из себя этот сон, как вырезают осколок.
Она стала записывать, почти не думая, подчиняясь глухому, навязчивому ритму, что стучал в висках. Слова ложились неровными строчками, рождённые не поэзией, а болью:
«Снова сон не даёт мне покоя.
Знаю, сплю – глаз открыть не могу…
По открытому снежному полю
Я к тебе, задыхаясь, бегу.»
Она остановилась, переводя дух. Кончик карандаша сломался, но она продолжила, с ещё большим нажимом, вдавливая буквы в бумагу, словно пыталась дойти до самой её сути.
«Расцветают кровавые маки,
Лепестками укрыт белый снег.
На снегу ты сидишь в форме «хаки»,
Мой любимый, родной человек.»
«Кровавые маки» … Откуда это? Наверное, от вчерашних бинтов, от тех ран, что цвели багровыми пятнами на бледной коже. Сон смешал всё воедино – снег и кровь, чистоту и гниение.
«С ним она, что мне душу тревожит,
Улыбаясь победно во сне.
Ранен он, и подняться не может.
Обняла, жадно тянет к себе!»
Она писала «она», не решаясь дать той видению имя. «Белокурая», «женщина в белом» – это звучало бы слишком литературно, не так страшно. А в том сне была именно «она» – безликая, вселенская угроза. И эта «победная улыбка» была самым невыносимым. Победа над кем? Над ней, Настей? Над жизнью?
«Я рванулась к нему, что есть силы:
«Милый мой, ты не верь никому!
Я не дам, чтоб тебя уводила…»
И проснулась – во сне я реву.»
Последнюю строчку она вывела с таким усилием, что бумага порвалась. «Во сне я реву». Но наяву слёз не было. Только сухая, сжимающая горло спазма. Она откинулась на жесткую подушку, глядя на свои каракули при тусклом свете ночника. Это не было стихотворением. Это был крик, застрявший в горле, облечённый в неуклюжий, почти детский ритм. Но в этой неуклюжести была жуткая точность. Здесь было всё: и выжженное поле, превратившееся в снежное, и он, беспомощный, и та, что уводит. И её собственная немощь – этот страшный паралич, когда ноги не слушаются, а голос не звучит.
Настя закрыла блокнот, прижала его к груди, поверх халата, под которым в кармане лежало письмо – её щит. Но что он может противопоставить тому холодному, вселенскому безразличию из сна? Запахи госпиталя, пропитавшие её одежду и волосы, смешивались с призрачным ощущением того выжженного поля. «Ты мой щит», – вспомнились его слова.
«От чего я тебе щитом, Серёжа? – прошептала она в подушку. – И от кого?»
Ответа не было. Было только предрассветное завывание сирены на ближайшем заводе, начинавшем новый трудовой день. И новая смена в аду, который звался госпиталем. И ожидание. Вечное, выматывающее ожидание, в которое теперь вплелся тончайший, ледяной шёлк незнакомого ужаса.