Читать книгу Боги и демоны семьи Эренбург - - Страница 3

Часть 3. Внуки Моисея и Эстер Эренбург – зигзаги судьбы

Оглавление

Глава 9. От ран и от мук никогда не зарекайся.

Соломону Эренбургу, внуку Моисея и Эстер, приехавших в Израиль из далекого сибирского Сургута, было девятнадцать лет. Он носил имя прадеда, которого никогда не видел, и в его жилах текла кровь кашгарской стойкости, сургутской выдержки и израильской пряности. Высокий, широкоплечий, с тёмными глазами матери-сабры и упрямым подбородком отца Артёма, он был идеальным продуктом израильского плавильного котла. И как всякий идеальный продукт, он был полон внутренних противоречий.

Завтра был день его призыва в ЦАХАЛ – Армию обороны Израиля. Не просто призыва – он, отличник учёбы и физической подготовки, был отобран в элитное боевое подразделение «Дувдеван». Гордость семьи была безмерна. Артём, его отец, хлопал его по плечу, с трудом скрывая слёзы. Бабушка Эстер пекла его любимый яблочный пирог. Дедушка Моисей молча смотрел на него своим спокойным, всепонимающим взглядом – тем самым, что видел и драки в Кашгарке, и сургутские метели.


* * *

Служба Соломона в «Дувдеване» стала для семьи Эренбург источником гордости и постоянной, тихой тревоги. Эстер молилась каждый вечер, хотя и не была религиозна. Моисей, прошедший через свои войны, теперь молча следил за новостями. Армия изменилась с тех пор, как служил Артём. Теперь это были не просто учения, а постоянные операции в Иудее и Самарии, вспышки насилия в Газе.


Кризис наступил внезапно и страшно. Со стороны Ливана на север Израиля полетели начиненные взрывчаткой беспилотники – оружие группировки Хезболла. Беспилотники летели веером, поражая один за другим города севера – Кирьят-Шмона, Маалот-Таршиха, Нагария, Цфат, Тверия. Заранее расставленные средства противовоздушной обороны быстро истощились – никто не рассчитывал на такое безумное количество беспилотников, которые к тому же ловко обходили их. Ракеты закончились, а «Железный купол» все чаще промахивался и не успевал сбивать их. Над городами выла сирена, машины «Скорой помощи» в ужасе носились по земле, не зная, кому помогать.

Армейский джип «Хаммер», на котором группа Соломона Эренбурга мчалась на помощь пострадавшим и раненым, остановился у одинокого светофора на шоссе, ведущем в Маалот-Таршиху. На шоссе было совсем мало машин, фонари освещения были обесточены, но светофор, к удивлению, работал. Водитель зло махнул рукой:

– Все, к черту правила! Какие правила дорожного движения, когда бомбят со всех сторон?!

Он уже тронулся с места, набирая скорость, и в этот момент в джип врезался беспилотник. Легко бронированный «Хаммер» не предоставлял надежной защиты. Соломона ранило и сильно контузило, его товарища, уроженца Иерусалима, убило на месте. Тяжело ранены были еще двое бойцов.


* * *

Остановив кровь и наложив бинты, военные медики «Дувдевана» срочно Соломона доставили в госпиталь «Хадасса» в Иерусалиме. Они жутко спешили, понимая, что от времени зависит все.

В госпитале у сопровождающих отлегло от сердца. Первоначальное обследование показало, что ничего хорошего, конечно, нет – но и критического тоже. Физические раны были тяжелы, хотя и не смертельны: многочисленные осколки в плече, сильное сотрясение мозга, глубокие ожоги ног и рук, сломанный нос.

– Обычный набор, – пробормотал себе под нос хирург Рафаэль Мешулам. – В 90 процентах случаев – одно и то же. И когда же это кончится? – Он возвел глаза к потолку. – Барух Ха Шем, будь благословенно Твое Имя, Господи, ведь я же когда-то мечтал стать пластическим хирургом. Сидел бы сейчас в своей уютной клинике где-нибудь во Флориде, штопал бы женские зады, вставлял сиськи, колдовал над носами, а не над рваными раками. И горя бы себе не знал. За что мне это, о Боже?

Впрочем, Рафаэль Мешулам прекрасно знал, что задавать эти вопросы совершенно бессмысленно. В этой войне участвовал не только он, хирург “Хадассы”, но и его младший брат Арон, служивший в летной эскадрилье под Хайфой и бороздивший небеса на своем вертолете «Sikorsky CH-53 Sea Stallion». И ребята-десантники из «Сайерет Маткаль», специализирующиеся на специальном патрулировании и борьбе с терроризмом, которых брат время от времени катал на своем “морском жеребце” с металлическими крыльями. Никогда не было известно, куда они полетят в следующий раз – и сколько их живыми вернется обратно. И при этом никто не жаловался, не ныл, не отказывался – а конкурс в «Сайерет Маткаль» всегда был и оставался бешеным, ребята горели желанием сражаться за свою страну, и никто не мог их остановить.

– Давайте тампоны, вату, ножницы, – ворчливо обратился Рафаэль Мешулам к своим ассистентам. – И шевелитесь, черт бы вас побрал – не во Флориде, чай!

Они удивленно покосились на него, но не подали виду. У каждого известного хирурга были свои примочки и приколы, и набор специальных словечек и выражений, которые мало кто из посторонних понимал. Просто подавай тампоны, вату, ножницы и все остальное, что он попросит – и не жужжи. Вот и все…


Отлично. Вот развитие в стиле Фицджеральда, с его характерной лирической меланхолией, вниманием к внутренним конфликтам и метафорам утраченной невинности.


***


В больницу пришла вся семья, собравшись вокруг его койки, как испуганные, преданные актеры у финального занавеса. Эстер, сжав его здоровую, беспомощно лежащую руку, плакала беззвучно; слезы стекали по ее щекам непрерывным, блестящим потоком, словно она оплакивала не только брата, но и окончательную утрату какой-то прежней, солнечной уверенности, которая теперь казалась наивной иллюзией. Моисей стоял у изголовья, неподвижный и прямой, и в его темных, глубоко посаженных глазах была не жалость, а суровая, мужская скорбь. Он понимал. Понимал ту скрытую цену, которую платят за выбор, ту внутреннюю валюту, которой рассчитываются за право называть что-то своим – землю, долг, убеждения. Его собственный выбор когда-то привел его к холодным машинам и чертежам Иваново; выбор Соломона привел его сюда, к этой белизне, пахнущей антисептиком и страхом.

Соломон не открывал глаз. Он плыл где-то в глубине себя, в царстве морфия и боли, где время растягивалось, как резина. Разлом, трещина, много лет зревшая в почве их общей истории, прошла теперь и через него самого, разорвав плоть и кость. С одной стороны – долг, семья, страна, оплаченная кровью его предков, идея, столь же древняя и требовательная, как песок их пустынь. Это была монументальная, тяжелая правда, высеченная из гранита.

Но по другую сторону трещины лежало нечто иное – не абстракция, а чудовищно конкретное: страшная, мгновенная гибель его друзей. Яркие, шумные, живые мальчишки, чье земное существование, со всеми их шутками, мечтами, неловкостью с девчонками, внезапно прекратили какие-то дешевые, убогие изделия из пластика и небольшого количества металла. Он, инженер, с отвращением думал об их начинке: взрывчатка, в которую для «эффективности» добавляли селитру и обыкновенные, грубые гайки. Гайки. Те самые, что скрепляют миры машин. Эти гайки разрывали плоть, вбивались в стены, в землю, в память.

И это было самым ужасающим открытием, холодным, как сталь на изголовье койки: получалось, что жизнь человека, его смех, его любовь, его неуверенное будущее, стоила крайне дешево – если вообще чего-то стоила. Она была сведена к стоимости селитры, пластикового корпуса и горсти железного лома. Это была новая, отвратительная арифметика, в которой он стал невольным вычитаемым. Ранее весь мир для него был полон стоимости – стоимости слов, поступков, чувств. Теперь он с трепетом понимал, что существует иная, чудовищная бухгалтерия, где все эти категории обнуляются. Это открытие было крайне неприятным, горьким, как вкус крови во рту; оно обесцвечивало прошлое и делало будущее хрупким и ненадежным, как тонкое стекло на ветру. Он лежал с закрытыми глазами, и ему казалось, что он падает не в сон, а в эту новую, холодную реальность, где нежность и долг разбиваются вдребезги о дешевизну гаек и человеческого замысла.


* * *


Выписавшись из госпиталя, Соломон получил длительный отпуск по психологической реабилитации. Три месяца – срок, казавшийся в гулкой тишине больничных палат вечностью, а теперь, на воле, истекший с мучительной быстротой реки, уносящей щепки. Он пытался ухватиться за обрывки обычной жизни, за простые ритуалы – кофе на балконе на рассвете, когда воздух еще прохладен и чист, долгие, бесцельные прогулки, ворчание отца за газетой. Но это была лишь видимость, тонкий, хрупкий лак, под которым трескалась и пузырилась совсем иная реальность. Краски мира стали приглушенными, как в старом, выцветшем фильме, а звуки доносились будто из-за толстого стекла. Боль была не в теле – раны затянулись аккуратными, розовыми шрамами – а где-то глубже, в самой сердцевине самоощущения, разъедая его изнутри, как тихая кислота.

И вот, через эти три искусственных, выморочных месяца, его призвали снова. Призыв пришел не как приказ, а как неизбежное, мрачное подтверждение его догадок: никакого исцеления не существует, есть лишь передышки. Противостояние с Хезболлой достигло нового, лихорадочного накала, солдат и офицеров остро не хватало. Ирония ситуации была горькой и совершенной. Пока он, Соломон, сжимал в ладонях призрак рукояти автомата во сне, ультраортодоксальные евреи, его единоверцы по крови, но не по судьбе, не желали служить, поскольку это, по их словам, отвлекало их от изучения Торы в тиши ешив. Они не просто отказывались – они саботировали призыв с почти театральным пафосом, устраивая сидячие забастовки прямо на главных автомобильных магистралях, превращая артерии страны в вены паралича. Их праведный гнев, их спокойные, убежденные лица в новостях казались Соломону еще одной формой насилия – более чистого, более абстрактного, но оттого не менее ранящего. Это был раскол внутри самого дома, и он, Соломон, должен был идти и затыкать собой бреши на его внешних стенах, в то время как фундамент трещал изнутри.

И снова он оказался на границе с Ливаном. Пейзаж был тем же – выжженные холмы, колючая проволока, мутное, тяжелое небо. Но теперь он видел его иначе, с пронзительной, почти болезненной ясностью обреченного. И самое призрачное, самое сюрреалистичное зрелище открывалось прямо перед ним: на той стороне границы, в идеальной, почти насмешливой безопасности, стояли миротворческие силы ООН, размещенные там уже несколько десятков лет. Их блиндажи и наблюдательные пункты были прекрасно оборудованы, аккуратны, как игрушки из дорогого набора. Оттуда иногда доносился смех или звук музыки – обычные звуки мирной жизни, такие же далекие и недоступные, как звезды. Они не вмешивались в происходящее. Они наблюдали. Их присутствие, этот символ надежды и порядка, превратилось в совершенный абсурд, в дорогую, бесполезную декорацию к бесконечной трагедии. Они не поддерживали мир. Они лишь констатировали его отсутствие, стоя по ту сторону колючей проволки, как вечные, безучастные зрители на самом скучном и кровавом спектакле на земле. И Соломон понял, что сражается не просто с врагом за холмом. Он сражается с самой бессмысленностью, с этим великим, ледяным равнодушием мира, которое было страшнее любого снаряда.


* * *


Группу Соломона направили на усиление наблюдательного пункта, где служили девушки-солдатки – их называли «Тацпитанийот», они ежечасно следили за обстановкой через мониторы и камеры наблюдения. День прошел более-менее спокойно, солдаты следили за ситуацией вокруг, дремали и пялились в экраны смартфонов в минуты отдыха, потом снова заступали на боевую смену, и так по кругу. Ночь также прошла без сюрпризов – единственным «происшествием» стал пролет ночной совы над головой у рыжего Беньямина из Кфар-Сабы, изрядно удививший и напугавший этого городского жителя, до этого вообще ни разу не выбиравшегося в лес и или в поле и не видевшего хищных птиц.

А рано утром вдруг разверзлись врата ада. Их стали неожиданно массированно обстреливать из РПГ. Потом прилетели один за другим три дрона. Потом опять начались обстрелы из противотанковых ракет.

Соломон приник к рации, связался со штабом. Побелевшими губами выдавил:

– Пришлите авиацию. Мы не справляемся. Слишком густопо нам стреляют. Мы как один Давид против целой армии филистимлян.

Слава Богу, в штабе сидели не дураки – за столько месяцев войны многому научились, решения принимали быстро и без лишней волокиты. Связались с боевыми летчиками, и быстро подняли в воздух авиацию, которая должна была ударить по тем местам, откуда обстреливали израильтян.

Но Соломон не успел увидеть результаты их работы – в этот раз противотанковая ракета прилетела прямо в то место, где находился он сам. Его автомат с раздробленным пластмассовым прикладом отлетел в сторону, его самого взрывной волной распластало на земле. Ноги и руки не слушались, он лежал в луже собственной крови и хрипел, не в силах вымолвить ни слова. А самое страшное – кажется, перестал видеть его правый глаз.


* * *

Опять госпиталь. Опять запах антисептика и тихие голоса врачей. Но на этот раз была и слепота в одном глазу, и постоянный звон в ушах, и руки, которые дрожали даже тогда, когда он лежал неподвижно. Семья приезжала каждый день. Артём говорил мало. Моисей иногда брал его за руку – рука старика была сухой и горячей, как пустынный камень, прогретый солнцем.

– Ты жив, – говорил Моисей, и в этих словах была вся философия Эренбургов, выкованная в кашгарских переулках и сургутских снегах. – Ты жив, Соломон. Остальное – приложится.

Но Соломон молчал. Внутри него росла тишина – густая, непроглядная, как туман над Иорданом. Он видел во сне лица друзей, разорванный металл «Хаммера», светофор, упрямо мигающий в темноте. Слышал голос водителя: «Какие правила дорожного движения, когда бомбят?»

Видел заставу, на которой остались испуганные девушки-тацпитанийот. Им всем было от 18 до 19 лет, совсем еще девчонки, испуганные, с огромными глазами, не знающие, вернутся ли они домой живыми или нет. Наверняка каждая представляла себя на месте тех девушек, которые наблюдали за разграничительным забором с сектором Газа утром 7 октября 2023 года – и которые потом уже не увидели ничего, убитые мясниками из элитного палестинского спецназа «Нухба», рвавшимися вперед, к Сдероту, Ашкелону и Беэр-Шева – чтобы соединиться со своими соратниками в районе Хеврона, и перерезать территорию Израиля пополам, и добить оставшиеся куски страны поодиночке…

Их подразделение охраняло этих девчонок, а теперь от них самих мало чего осталось.

И все это повторялось раз за разом, в разных углках страны, на всех ее границах. Которые все соприкасались со злейшими врагами Израиля, желавшими стране и ее жителям одного – позорной, мучительной гибели.

И у Израиля уже не было сил и не было людей, чтобы эффективно справляться со всеми этими атаками, которые захлестывали государство, словно бешеное цунами.


* * *

Через месяц его выписали. Не в часть, а домой. Окончательно. Медицинская комиссия вынесла вердикт: не годен к дальнейшей службе. «Посттравматический синдром, частичная потеря зрения, нарушения вестибулярного аппарата». Сухие строчки в документах, которые перечеркнули все его планы.

В первый вечер дома Эстер накрыла стол. Были пироги, борщ, запеченная рыба – всё, что он любил. Но Соломон почти не притрагивался к еде. Он сидел, глядя в окно на огни Иерусалима, и чувствовал себя чужим в собственном доме. Артём пытался говорить о будущем – может, учеба, может, работа в хай-теке… Но Соломон не слышал. Он слышал только вой сирены и грохот взрывов, которых уже не было.

Моисей наблюдал за ним из своего кресла в углу. На третий день он подошел к внуку, положил перед ним старую деревянную шкатулку.

– Открой, – сказал он.

В шкатулке лежали пожелтевшие фотографии: молодой Моисей в сибирской ссылке, Эстер с маленьким Артёмом на руках, прадед Соломон, чьё имя он носил. И ещё – тетрадь в кожаном переплете.

– Это дневник твоего прадеда, – сказал Моисей. – Он тоже прошел через ад. И выжил. Не потому что был сильнее других. А потому что нашел, за что держаться.

Соломон взял тетрадь. Буквы были выведены старательным, немного корявым почерком. «Сегодня опять метель. Но в сердце тепло – получил письмо от Эстер…»

Он читал всю ночь. Читал о том, как прадед, потеряв в войне всю семью, нашел силы начать всё сначала. Как выживал в Сибири, как верил, что где-то далеко есть земля, где его внуки будут жить в безопасности. И как эта вера согревала его в самые холодные ночи.


* * *

Утром Соломон вышел во двор. Было раннее утро, и воздух был прозрачным и свежим. Он поднял лицо к солнцу, чувствуя его тепло на щеках. И вдруг понял: он не просто выжил. Он должен был выжить. Чтобы помнить. Чтобы передать эту память дальше – как передали ему.

Он вернулся в дом, взял чистый лист бумаги и начал писать. Сначала медленно, с трудом подбирая слова. Потом всё быстрее. Он писал о светофоре в темноте. О девочках-солдатках на наблюдательном пункте. О дедушкиных руках, горячих, как пустынный камень. О прадедовой вере, дошедшей до него через время и пространство.

Это было начало. Первый шаг в новую жизнь – жизнь, в которой будут не только раны войны, но и тихая сила памяти. Сила, которая всегда была в его крови – кашгарская стойкость, сургутская выдержка и израильская пряность, смешавшиеся в единое целое в этом странном, жестоком и прекрасном плавильном котле, имя которому – жизнь.


***

Соломон писал, почти не отрываясь. Сначала это были обрывочные воспоминания, сны наяву, диалоги с погибшими. Он выкладывал их в блог, который вёл анонимно, под ником «Слепой часовой». Писал о запахе пыли после взрыва, сладковато-медицинском и горьком одновременно. О том, как девушка-«тацпитанит» в наушниках, не отрывая взгляда от монитора, одной рукой наводила камеру на подозрительное движение, а другой сжимала амулет – крошечную фигурку слона, привезённую матерью из Таиланда. О дедушке Моисее, который, глядя на вечерние новости, вдруг говорил на чистом, почти забытом идише: «*Es iz shver tsu zayn a yid*» – «Трудно быть евреем». А потом добавлял по-русски, уже Соломону: «Но быть человеком – ещё труднее. Это ты теперь знаешь».

Блог заметили. Сначала израильские литературные критики, уставшие от пафосных мемуаров генералов, увидели в этих обрывистых, лишённых патетики зарисовках новую, надломленную правду своего поколения. Потом пришло письмо из Италии.

Конверт был из плотной, желтоватой бумаги, с тиснёным гербом. Адрес был выведен изящным, старомодным почерком. Соломон долго вертел его в руках, удивляясь собственному волнению. Внутри лежало письмо на итальянском и, аккуратно подклеенный, перевод на иврит, сделанный, судя по всему, вручную.


«Дорогой господин Эренбург,

Меня зовут Донателла Сабатини. Я пишу Вам из Радикондоли, маленького городка в Тоскане, который сидит на холме, как упрямый старик, и не хочет умирать, хотя смерть давно уже ходит вокруг да около…»


Она писала, что прочла его рассказы в одном миланском литературном журнале. Её поразила не столько война, сколько тишина после неё. Та тишина, что сквозит между строк. Тишина, в которой слышно, как растёт трава на заброшенных полях. Эту тишину, писала Донателла, она знает очень хорошо.

Она описывала свой город: узкие улочки, где эхо шагов живёт дольше людей. Площадь с фонтаном, в котором давно не течёт вода. Древние оливковые рощи, где деревья, помнящие ещё Медичи, сбрасывают драгоценные плоды на землю, потому что собирать их некому. Молодёжь рвётся в Рим, Милан, Флоренцию. Остаются старики, чей взгляд устремлён не в будущее, а в прошлое, которое с каждым годом становится яснее и реальнее настоящего.

«Я организовала "Общество друзей Радикондоли", – продолжала она. – Наш безумный мэр (он тоже немного поэт) выделил деньги. Мы не можем дать людям работу, но мы можем дать дом. Пустующие каменные дома, которые помнят запах супа и детский смех, мы отдаём на десять лет за один евро в год. Одному условию: ты должен в них жить. Дышать этим воздухом. Попытаться пустить корни в нашу каменистую почву».

И затем шло самое неожиданное:

«Вы спрашиваете в одном из своих текстов: "Что строить, когда всё, что ты умел, – это ломать и защищать?" Я не знаю ответа. Но я вижу, что Вы ищете его в словах. И это много. Наш городок умирает не только потому, что люди уезжают. Он умирает, потому что забыты истории, которые скрепляли эти камни. Мы забыли, как быть стойкими. Не в бою – в буднях. Как встречать рассвет, когда за ночь заморозки побили молодые побеги винограда. Как снова идти в поле, зная, что урожай может не окупить труда.

Приезжайте в Радикондоли. Расскажите нам свою историю. Не лекцию о мужестве – просто историю. О светофоре в темноте. О дедушке, чьи руки помнят Сибирь. О том, как учишься заново видеть мир одним глазом. Ваша правда – не учебник, а живая вода. Может быть, она поможет оживить и наши корни. Мы будем ждать».


Соломон перечитал письмо несколько раз. Потом вышел на балкон. Иерусалимский ветер нёс запахи сосен, кофе и выхлопных газов. Он закрыл глаза, прикрыв ладонью здоровый левый глаз, пытаясь увидеть то, что описывала незнакомая итальянка: тишину, пронизанную светом, каменные дома, ожидающие жильцов. Ему стало страшно. Страшнее, чем под обстрелом. Там были чёткие правила, команды, долг. Здесь же было только приглашение в неизвестность. В жизнь, где не нужно никого защищать, но нужно научиться просто *быть*.

Он вернулся в комнату, взял лист бумаги. Начал писать ответ. Сначала по-ивритски, потом, спотыкаясь, вспоминая школьный английский.


«Дорогая синьора Сабатини…»


Он писал, что не герой, а просто солдат, который выжил. Что его «стойкость» – это часто просто оцепенение и непонимание, что делать дальше. Что его прадед пережил ГУЛАГ, дед – переезд через полмира, отец – войну Судного дня, а он сам – встречу с дроном на пустынной дороге. И что, может быть, самое главное, чему он научился у своей семьи, – это не гнуть спину перед бурей, а различать в ней отдельные звуки: свист ветра, стук града, а потом – первую каплю дождя, обещание того, что это закончится.

«Я не знаю, смогу ли быть полезен, – закончил он. – Но я приеду. Мне нужно увидеть ваши оливы, которые продолжают плодоносить, просто потому что это их природа. Мне кажется, мне есть чему у них поучиться».


Через месяц, получив от армейского психолога бумагу о том, что «состояние пациента стабилизировалось», Соломон купил билет. Эстер, заламывая руки, испекла на дорогу огромный яблочный пирог. Артём молча пожал ему руку, вложив в рукопожатие всё своё беспокойство и гордость. Только Моисей, провожая его до такси, положил свою сухую, горячую руку ему на затылок, как когда-то в детстве.

– Ты едешь не в Италию, – сказал старик, прищурив свои всепонимающие глаза. – Ты едешь продолжать путь. Наш путь всегда был с востока на запад. Из Кашгарки – в Сургут. Из Сургута – в Иерусалим. Теперь – из Иерусалима в этот… Радикондоли. Камни везде камни. И люди везде люди. Главное – не забывай, чей ты внук. И пиши. Обязательно пиши.

Так началось новое путешествие Соломона Эренбурга. Не на войну, а навстречу тишине. Не с автоматом, а с тетрадью в рюкзаке. И с вопросом, сможет ли кровь с её памятью о войнах и метелях прижиться в тихой, умирающей тосканской земле, чтобы помочь ей – и себе – снова расцвести.


Глава 10. Долгая дорога в Радикондоли

Путь в Радикондоли оказался путешествием не только в пространстве, но и внутрь собственной тишины. Самолет, который перенес его через Средиземное море и аккуратно высадил посереди итальянского «сапога», неспешный провинциальный поезд, а потом еще более медленный автобус, бесконечно петляющий по холмам Тосканы.

Соломон смотрел в окно, и пейзаж, казалось, медленно вращался вокруг своей оси, как виниловая пластинка, играющая одну и ту же умиротворяющую, но тоскливую мелодию. Кипарисы, выстроившиеся в стройные стражи вдоль дорог. Серебристо-зеленые волны оливковых рощ. Крепостные стены городов на вершинах, похожие на короны, забытые на холмах гигантами. И тишина. Не та, взрывная, послеобеденная тишина Израиля, полная напряжения и ожидания. Здесь тишина была мягкой, старой, впитавшей в себя столетия. Она обволакивала, как пух.

На крошечной автобусной остановке внизу, у подножия холма, его ждала Донателла Сабатини.

Он узнал её сразу, хотя они никогда не виделись. Невысокая, крепко сбитая женщина лет шестидесяти, с седыми волосами, собранными в небрежный, но энергичный пучок. Лицо – сеть морщин, прочерченных не столько возрастом, сколько солнцем, ветром и, как показалось Соломону, постоянной заботой. На ней были простые рабочие брюки, потертая рубашка и жилет с множеством карманов. В её облике не было ничего от утонченной итальянской синьоры из его воображения. Она была похожа на… на фермера. Или на капитана корабля, который отказывается покинуть тонущее, но родное судно.

– Соломон Эренбург? – её голос был низким, хрипловатым от сигарет. Она не улыбнулась, но внимательно посмотрела на него тёмными, очень живыми глазами. Взгляд был оценивающим, но не враждебным. Скорее, как у врача, который изучает нового, сложного пациента.

– Benvenuto. Добро пожаловать в Радикондоли. В наше царство оливок и забвения.

Она помогла ему взять рюкзак (он отказывался, но она просто забрала его, как делают матери) и указала на узкую тропу, взбиравшуюся вверх по склону.

– Машина сломалась, – сказала она без тени смущения. – Впрочем, в Радикондоли лучше идти пешком. Чтобы проникнуться им. И почувствовать его норов.

Они пошли. Соломон, когда-то привычный к армейскому марш-броску, с непривычки запыхался. Донателла же шла легко, как горная коза, время от времени оборачиваясь и бросая короткие реплики:

– Эти стены XII века. Построены еще при папе Каликсте III. Папы тогда ведали нашими местами, а непосредственно правили назначенные ими епископы. Кто был деятельным – тот что-то строил, чтобы было где укрываться от нападений немецких рыцарей, которые тогда постоянно нападали на Италию. А ленивые предпочитали отлеживаться в теплой постели и ничего не делать. – Она закашлялась, потом сухо рассмеялась: – Видите дыру в стене? Нет, это сделало не пушечное ядро. Это в 1962 году внук Нинни, донны Ассунты, на мопеде врезался. Вот эта дверь с львиной головой – дом алхимика. Говорят, он пытался получить золото из винного осадка. Получил уксус. Хороший уксус, впрочем.

Она не рассказывала историю – она ею дышала. Соломон молчал, чувствуя, как его собственная, едва затянувшаяся рана начинает пульсировать в этом новом, непривычном контексте.


Городок встретил их пустотой. Не мертвой, а сонной. На площади с сухим фонтаном спала, растянувшись, рыжая кошка. Из приоткрытой двери табачной лавки доносился голос диктора футбольного матча. Старик в подтяжках и шляпе сидел на скамейке и, кажется, просто смотрел на тень, ползущую по камням. Он поймал взгляд Соломона и медленно, как будто скрипя суставами не только тела, но и души, кивнул.

Дом, который ему выделили, оказался на самом краю городка, у старой городской стены. Небольшой каменный дом в два этажа, с террасой, с которой открывался вид на долину. Внутри пахло сыростью, лавандой и временем. Мебели было минимум: кровать, стол, стул, пустая книжная полка.

– Вода есть. Свет есть. Интернет – иногда, – сказала Донателла, ставя на стол принесенную с собой бутылку оливкового масла, хлеб и ветчину. – Передохните. Завтра познакомлю вас с комитетом. И с оливами.

Она ушла, оставив его наедине с гулкой тишиной дома. Соломон сел на стул у окна. В ушах, как всегда в моменты покоя, зазвенел тонкий, назойливый звон – следствие контузии. Он закрыл глаза, пытаясь заглушить его. Но вместо этого в памяти всплыли совсем другие звуки: рёв двигателя «Хаммера», свист беспилотника, тихий голос деда Моисея. Он открыл тетрадь, которую взял с собой – дневник прадеда. Прочёл случайно открывшуюся строчку: «*Сегодня копал картошку. Руки болят, спина ноет. Но каждая картофелина в мешке – это ещё один день жизни для моих детей. Это и есть победа*».

Боги и демоны семьи Эренбург

Подняться наверх