Читать книгу Дневник чумного доктора. Марион - - Страница 6
Глава 5. Первое Проклятие
Оглавление«Сила, рожденная гневом, не знает полумер. Она не предупреждает и не учит – она калечит и убивает, оставляя заклинателя наедине с эхом собственной ярости и тишиной, что громче любого крика.»
Спустя несколько дней после похорон отца в дом постучались. Стук был не робким, а наглым, требовательным, чуть ли не вышибающим дверь. Аделина метнула на Марион предостерегающий взгляд и, накинув на плечи платок, приоткрыла дверь, оставив тяжелую цепь.
На пороге стоял толстый, краснощекий лавочник Бартольд, чья лавка пряностей и сушеных трав находилась в двух улицах от них. Его тучное тело было облачено в добротный, но испачканный жиром камзол, а маленькие, свиные глазки бегали по сумрачной комнате с наглой жадностью. За ним кучкой жались двое его здоровенных сыновей, вооруженных дубинами.
– Чего надо, Бартольд? – голос Аделины прозвучал сухо и холодно, как удар камня о лед.
– Не за здоровьем твоим, старая, сгинь! – фыркнул лавочник, пытаясь заглянуть внутрь. – Каэла требую! Где он? Долг отдавать!
Марион, стоявшая в глубине комнаты, застыла. Долг?
– Какой долг? – спросила Аделина, и в ее голосе послышались стальные нотки.
– А такой! – Бартольд вытащил из-за пазухи потрепанную бумажку. – Месяц назад брал у меня корень мандрагоры и серебряную серную кислоту! Для своих опытов! Обещал вернуть в полной мере! А теперь, слышу, помер! От чумы! Так не годится! Долг – он и есть долг! Он мне должен!
– Мой сын лечил твою жену, когда та чуть не померла от горячки, – тихо, но ядовито сказала Аделина. – И не взял ни гроша. Считай, долг оплачен.
– То – одно, а это – другое! – уперся Бартольд, и его лицо покраснело еще сильнее. – Лечение – его добрая воля была! А тут – товар! Или ты, старая, думаешь, его колдовские штучки мне задолжали? Да я городским властям на него жаловался! Говорил – не дело это, травы да зелья варить! Не иначе, сам чуму на город навлек своими богомерзкими опытами! Так что плати, ведьма! Или я судей на вас наведу! Скажу, что вы тут чертовщиной занимаетесь!
Слово «навлек» повисло в воздухе, как ядовитый дым. Марион увидела, как спина Аделины напряглась. Но старуха не дрогнула.
– Убирайся, Бартольд, – сказала она с ледяным спокойствием. – Пока можешь. И прихвати своих щенков.
Лавочник что-то пробурчал, плюнул на порог и, бросив последний гневный взгляд, удалился вместе с сыновьями. Дверь захлопнулась. В доме воцарилась тишина, но теперь она была иной – густой, злой, насыщенной унижением и яростью.
Марион стояла, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони. Все ее существо содрогалось от гнева. Этот толстый, алчный мерзавец… Он не только пришел требовать деньги с мертвого, он посмел обвинить ее отца в том, что он навлек чуму! Ее отца, который положил свою жизнь, пытаясь спасти других!
В ее ушах стоял тот самый, низкий шепот из-под гниющих листьев, который она слышала на кладбище. Теперь он звучал яснее, настойчивее, вкрадчивее.
«Оскорбил память… запятнал честь… Разве можно простить? Он плевал на его могилу, пока она была еще свежа… Разве можно оставить безнаказанным? Мы можем дать… Мы можем наказать… Сделай его немощным… как он делает немощными других своей жадностью…»
«Нет, – пыталась противостоять ей другая часть ее сознания, слабая, угасающая. – Отец… он бы не одобрил. Он верил в логику, в закон…»
«Какой закон? – нашептывал голос, и в нем слышался ядовитый смешок. – Закон, который позволяет таким, как он, плевать на память героя? Твой отец верил в справедливость. Разве это справедливо?»
Этот внутренний диалог рвал ее на части. С одной стороны – холодная, прагматичная ярость, жаждавшая возмездия. С другой – призрачная тень отца, его заветы, его рациональный мир, который уже не мог защитить ни его, ни ее. И чем дольше она думала о наглой ухмылке Бартольда, тем тише становился голос отца, и тем громче, убедительнее звучал шепот из тьмы.
– Забудь, дитя, – сказала Аделина, поворачиваясь к ней. Ее лицо было усталым. – Собака лает, ветер носит. С такими не спорят.
– Нет, – тихо, но с такой силой ответила Марион, что Аделина вздрогнула. В ее глазах, обычно таких ясных, теперь бушевала буря. – Не носит. Он плюнул на его могилу. И я этого не оставлю. Он должен заплатить.
В ее голосе прозвучала не детская обида, а холодная, взрослая решимость. Аделина посмотрела на нее внимательнее, и в ее взгляде мелькнуло нечто похожее на тревогу. Она видела не просто гнев, а нечто более глубокое и опасное – трансформацию.
Марион повернулась и ушла в свою комнату-кладовку. Аделина не стала ее останавливать. Она лишь смотрела ей вслед, и бездонная печаль в ее глазах смешивалась с суровым пониманием. Она знала, что некоторые семена, однажды упав в благодатную почву, прорастают неизбежно.
Весь день Марион провела в странном, отрешенном состоянии. Она механически выполняла работу по дому, но ее мысли были заняты одним. Она лелеяла свою ярость, копила ее, как скупой рыцарь золото. Она вспоминала каждое слово Бартольда, его наглое, самодовольное лицо. И с каждым воспоминанием шепот в ее сознании становился настойчивее, превращаясь во внятный, членораздельный голос, диктующий план.
К вечеру она поняла, что будет делать. Знание пришло не из книг, не от Аделины. Оно всплыло из самых потаенных глубин ее души, облаченное в образы и ощущения, подсказанные шепотом.
Она дождалась, когда Аделина уснет в своем кресле, и на цыпочках вышла в основную комнату. Ночь была ветреной, завывание в трубе звучало как похоронный марш. Она не зажигала свечу. Лунный свет, бледный и холодный, пробивался сквозь щели ставень, выхватывая из мрака знакомые очертания.
Она знала, что ей нужно. Воск. Что-то, что принадлежало бы Бартольду. И гвоздь.
Воск она нашла в запасах Аделины. С вещами Бартольда было сложнее, но тут ей помогла память. Неделю назад он сам приносил отцу образцы испорченного перца, жалуясь на поставщика. Мешочек был грубым, из дешевого холста. Отец, скорее всего, выбросил бы его, но в спешке и отчаянии последних дней он так и валялся в углу, среди прочего хлама. Марион подобрала его. Он все еще хранил жирный, пряный запах лавочника. Гвоздь она вытащила из старой, рассохшейся половицы.
Ее руки дрожали, но не от страха, а от предвкушения. Это было странное, щекочущее нервы чувство – смесь ужаса и могущества.
Она села на пол окутанная лунным светом. Положила перед собой мешочек и гвоздь. Потом взяла кусок воска и начала медленно, методично разминать его в ладонях. Она не думала о словах. Они пришли сами, тихие, шипящие, рожденные ее гневом и подсказанные шепотом из тьмы.
– Как этот воск тает в моих руках… – прошептала она, глядя на мягкий, податливый комок. – Так и сила его, здоровье его… пусть растает… уйдет в землю…
Она начала формировать из воска грубую, уродливую фигурку, наделяя ее узнаваемыми чертами – толстым брюшком, короткими конечностями.
– Как этот гвоздь входит в дерево… – она взяла гвоздь и с силой вдавила его в восковую фигурку в области живота. Острая, сладкая боль пронзила ее собственный живот, заставив ее вздрогнуть. Воздух в комнате стал густым и тяжелым, пахнущим озоном и разложением. – Так и боль… войди в его тело… в его внутренности… пусть скрутит его… пусть иссушит…
Она обмотала фигурку нитками, сорванными с того самого мешочка, связывая их в тугой, мертвый узел. Вены на ее запястьях потемнели, словно по ним побежали чернила.
– Связала я его по рукам и ногам… его жадность… его злость… его дыхание… Как этот узел не развязать… так и болезни его не миновать…
Шепот в ее сознании слился с ее собственными словами в единый поток. Она чувствовала, как из нее что-то уходит – не сила, а что-то теплое, какая-то часть ее прежней, человеческой сути. Но на ее месте возникало нечто иное – холодное, острое, удовлетворенное.
Она подняла восковую куклу, пронзенную гвоздем и опутанную нитями, и, не разжимая пальцев, прошептала последние слова:
– По моей воле, по зову крови, по силе, что дана мне… Да сбудется!
В тот же миг, в доме Бартольда, расположенном над его лавкой, раздался оглушительный, животный вопль, заставивший вздрогнуть даже его сыновей, спавших мертвым сном после выпитой на ночь браги. Это был не крик боли, а нечто более первобытное – вопль ужаса перед лицом внезапно нахлынувшей, необъяснимой агонии.
Бартольд, только что мирно похрапывавший на своей пуховой перине, взметнулся на кровати, как кукла на нитках. Его тучное тело скрутилось в неестественной судороге. Живот, в который Марион вонзила гвоздь, вспучился, будто внутри него что-то живое и яростное пыталось вырваться наружу. Кожа налилась багрово-синим цветом, став горячей и плотной, как вареный окорок.
– Жжет! – захрипел он, катаясь по постели и срывая с себя рубаху. – Внутри все жжет! Спасите!
Его сыновья, ворвавшись в комнату, застыли в ужасе. Картина, открывшаяся им, была хуже любого кошмара. Тело их отца начало раздуваться, как бурдюк с прокисшим вином. Из его рта хлынула пена, сначала белая, а затем зеленовато-черная, с отвратительным запахом гниющего мяса и медного купороса. Глаза закатились, оставив лишь окровавленные белки, а по его коже, прямо на их глазах, стали проступать черные, гангренозные пятна, расползающиеся с пугающей скоростью, словно чернила, пролитые на промокашку.
– Отец! Что с тобой?!
– Врача! Беги за лекарем!
Но было уже поздно. Бартольд уже не мог говорить. Его горло сдавили спазмы, и он начал давиться собственным распухшим языком. Судороги стали такими сильными, что послышался треск – невыносимый, сухой хруст ломающихся ребер, не выдержавших давления изнутри. Он бился в агонии, испражняясь под себя, и с каждым конвульсивным движением его тело теряло человеческие черты, превращаясь в раздутый, багрово-черный мешок с костями.
Весь этот кошмар длился не более десяти минут. Последним, что увидели его сыновья, прежде чем потерявший всякий человеческий облик Бартольд затих, был кровавый пузырь, надувшийся у него на губах и лопнувший с тихим, чавкающим звуком. Затем его тело обмякло, испустив последний, свистящий выдох, и застыло в уродливой, невообразимой позе.
Смерть была настолько быстрой, мучительной и неестественной, что даже его крепкие сыновья, видавшие виды, в ужасе отпрянули. Старший, опрометью кинувшись к двери, чтобы все же позвать кого-то, поскользнулся на зловонной луже и рухнул на пол, рыдая от страха и отвращения.
А в доме Марион, в тот самый миг, когда дух покинул тело Бартольда, восковая кукла в ее руке внезапно стала мягкой, как теплый воск, а затем рассыпалась в мелкую, серую пыль, просочившуюся сквозь ее пальцы. Одновременно с этим по всему ее телу пробежала короткая, но пронзительная волна жара, сменившаяся леденящей пустотой. Она поняла без всяких слов. Все кончено. Ее воля свершилась.
– Глупая девочка.
Голос прозвучал прямо за ее спиной, тихий, но полный такой громадной ярости, что у Марион похолодела кровь. Она резко обернулась.
Аделина стояла в дверном проеме. Она не спала. Ее лицо, освещенное лунным светом, было искажено не печалью, а холодным, беспощадным гневом. Ее глаза горели, как угли.
– Ты думаешь, это игра? – ее слова падали, как камни. – Ты думаешь, ты единственная, кто может слышать? Ты как младенец, кричащий в спящем лесу. Ты разбудила не только его.
Марион, все еще сидя на полу, сжала в руке восковую куклу. Чувство могущества сменилось леденящим страхом.
– Он… он заслужил, – попыталась она защититься, но ее голос дрогнул.
– Заслужил? – Аделина с горечью рассмеялась. – Мир полон тех, кто «заслужил». Если мы начнем наказывать каждого, от нас ничего не останется, кроме выжженной земли! Ты открыла дверь, Марион. Не просто для шепота. Ты воспользовалась Силой, что ходит по краю. Она заметила тебя. Та, что принесла Чуму. Тень. Теперь она знает о тебе. И она любопытна. Она придет. По твой след. По твой зов. И если найдет тебя слабой… она войдет в тебя, как входила в других.
Марион сглотнула. Ужас, настоящий, физический ужас сковал ее конечности. Она не думала об этом. Она думала только о мести.
– Что… что мне делать? – прошептала она.
– Прятаться, – резко ответила Аделина. – Учиться. И быть готовой. Ты совершила свой выбор. Теперь пожинай последствия. И молись, чтобы твоя глупая месть стоила той цены, которую нам всем, возможно, придется заплатить.
Она повернулась и ушла в свою комнату, оставив Марион одну в холодном лунном свете, с ледяной фигуркой в руке и с новым, куда более страшным врагом, призванным ею самой. Сладкий вкус мести на ее губах превратился в пепел. Она только что одержала свою первую победу. И, возможно, подписала себе и всем, кто был с ней, смертный приговор.