Читать книгу Непростые дети. Другой берег - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 6

Глава 4. Сердце не спрашивает

Оглавление

Если вы хотите, чтобы другие были счастливы – практикуйте сострадание. Если вы хотите быть счастливыми – практикуйте сострадание.


Он появился не вдруг – постепенно, как нарастает мелодия в наушниках, пока палец ещё ищет на колёсике громкости нужную отметку.

Максим Ковалёв сидел через три ряда на школьном собрании, посвящённом подготовке к олимпиаде по истории, и Тая заметила его раньше, чем хотела бы признать: чуть небрежная чёлка, широкие плечи под школьным пиджаком, привычка откидываться на стуле так, словно стул был сделан именно под него, – и улыбка. Улыбка, которой хотелось ответить прежде, чем успеваешь понять, чему именно улыбаешься. Капитан школьной команды КВН, десятый класс, обаятельный, остроумный – из тех парней, чья улыбка работает как отмычка: открывает любые двери и любое настроение.

Тая отвела глаза. Руки – в карманах. Перчатки – на месте. Всё под контролем.

Но контроль не помогает от того, что происходит не в пальцах, а в груди – там, где нет ни стеклянной стены, ни протоколов серой мышки, ни правил, записанных и сожжённых двенадцать лет назад. Сердце не спрашивает разрешения, не читает инструкций. Сердце – единственная часть Таи, которая не умеет видеть будущее, и слава богу.

Первая записка – на полях тетради по истории, передана через Алёну (которая передала с выражением лица хирурга, ассистирующего на операции, исход которой ей уже известен): «Если Карл Великий был великим, то почему империя развалилась через поколение? КВН нужен историк. Ковалёв М.». Тая улыбнулась прежде, чем успела себя остановить, и ответила на обороте: «Потому что величие – это не наследственное заболевание. Голубева Т.».

Вторая записка – на следующий день: «Голубева, ты хочешь сказать, что талант нельзя передать по наследству? А Моцарт?» Тая ответила не задумываясь: «Моцарт – исключение. Правило – Сальери. Вольтер говорил: суди о человеке больше по его вопросам, чем по его ответам». Максим написал через перемену, мелким уверенным почерком: «Тогда суди обо мне по этому вопросу: ты свободна после школы в четверг?»

Она была свободна. Она знала, что будет свободна, ещё до того как прочитала записку, – знание пришло утром, тихое, тёплое, непрошеное, как весенний сквозняк из форточки. Но знать – не значит быть готовой. Тая убрала записку в карман, просидела весь урок физики с выражением сосредоточенного внимания, которое не имело к физике никакого отношения, и после звонка ответила: «Свободна».

Олимпиада по истории быстро стала предлогом. По вечерам они сидели в школьной библиотеке плечом к плечу за длинным столом, под жёлтым светом ламп с зелёными абажурами, среди пыльных подшивок «Вопросов истории» и стопок книг. Каждую Тая брала через рукав или перчатку, и, к счастью, Максим этого не замечал – он был слишком занят тем, чтобы выглядеть умным. Впрочем, выглядел он и правда умным: быстро, ярко, с той лёгкостью, которая либо даётся от природы, либо не даётся никогда.

Прогулки вдоль Яузы после школы: мост, блики на воде, которая в марте ещё помнила лёд и несла его осколки тёмными, блестящими льдинками, как битое зеркало. Запах тающего снега – сырой, земляной, с привкусом обещания, которое весна даёт каждый год и каждый год не выполняет до конца. Максим говорил, Тая слушала, и его голос ложился на шум воды и ветра так естественно, что иногда казалось: он – часть этого пейзажа, а не человек с чёлкой и улыбкой, которая слишком широка, чтобы быть совсем честной.

Тая старалась по-настоящему, изо всех сил, с тем странным отчаянием, с которым человек, умеющий плавать, пытается утонуть: не касаться его вещей, не смотреть слишком глубоко, не включать то, что включается само, – а просто быть. Просто шестнадцатилетней девочкой, которая идёт рядом с мальчиком вдоль реки и чувствует, как мартовский ветер забирается под шарф и как ускоряется сердце – не от страха, а от радости.

Две недели. Самые счастливые две недели её шестнадцати лет – и Тая знала это, ощущала всей кожей, но не позволяла себе заглянуть вперёд, потому что заглядывать вперёд означало увидеть, а увидеть означало потерять.

* * *

Утро субботы, середина марта. Кухня пахла тостами и кофе – Дима варил его в турке на медленном огне с тем терпением, с которым варил всё: дела, аргументы, жизнь. Катя нарезала сыр, Таня ковыряла ложкой йогурт и делала вид, что не слышит, о чём думает мама. А мама думала о сыре, который подорожал на тридцать рублей, и о том, что летние сандалии Тани уже малы, а денег на новые всё ещё нет, хотя Димины гонорары говорили обратное: Катя по привычке экономила, как экономят люди, выросшие в девяностые, – на уровне рефлекса, который не отменяется никаким балансом на счёте.

Тая спустилась в кухню, села за стол, налила себе чаю из заварника и сказала – ни к кому конкретно, а скорее к чашке:

– Есть только два способа прожить жизнь: первый – будто чудес не существует, второй – будто кругом одни чудеса.

Катя подняла бровь – одну, левую, с тем выражением, которое в семье Голубевых было чем-то вроде сейсмографа: если Катина бровь поднималась, значит, внутри что-то сдвинулось.

– Эйнштейн? – спросила Катя.

– Эйнштейн, – кивнула Тая.

– Ты влюбилась, – сказала Катя, и это было не вопросом, а констатацией, произнесённой с той спокойной безошибочностью, которая не требовала ни ясновидения, ни телепатии, ни яснознания – только материнских глаз, которые видят дочь насквозь, потому что вырастили её из клеточки.

Тая покраснела – и это было так непривычно, так непохоже на неё, что Таня за столом подавилась йогуртом, а Дима приподнял турку над огнём с выражением человека, которому сообщили новый, но не неожиданный факт.

– Доказательная база недостаточна, – сказала Тая.

Катя откинулась на спинку стула и уже смотрела на неё не как на школьницу, а как на человека, который внезапно решил прыгнуть в воду и ещё не понял, тепло там или нет.

– Максим, значит, – повторила она мягче.

– Да.

– Хорошее имя.

– Мам.

– Что? Я не про паспорт сейчас думаю.

Таня фыркнула в йогурт, а Дима, не поднимая глаз от турки, едва заметно усмехнулся.

– А про что? – спросила Тая.

– Про то, как ты на него смотришь, – Катя потянулась за кружкой, но не стала пить сразу. – У тебя лицо становится как у человека, который вот-вот решит прыгнуть в воду и надеется, что там тепло.

– Это очень точное и очень обидное сравнение.

– Я стараюсь.

– Я просто с ним разговариваю.

– Ага. И у тебя в этот момент взгляд такой, будто ты заранее ему всё простила.

– Я ничего не прощала.

– Вот именно. Ты влюбилась.

– Мам!

– Ну а что? Это не трагедия. В твоём возрасте трагедия – это когда йогурт закончился.

Таня закашлялась уже откровенно, прикрывая рот ладонью, и Дима наконец поставил турку на огонь, чтобы не расплескать кофе от смеха.

– Ты ужасна, – сказала Тая, но без настоящей обиды, скорее с тем растерянным восторгом, с которым смотрят на человека, который знает тебя лучше, чем ты хотел бы.

– Я мать. Мне по должности положено всё знать раньше тебя.

– Это моё лицо, – Катя положила нож и повернулась к дочери, – и я знаю, что на нём написано. Без всякого ясновидения.

Дима разлил кофе по чашкам – себе и Кате, – и не сказал ни слова, но его молчание было тёплым, как пар над туркой, и в этом молчании Тая услышала (не даром – просто дочерним чутьём) что-то вроде осторожной радости, смешанной с тревогой, как мёд – с лимоном.

– Как зовут? – спросила Катя.

– Максим, – ответила Тая, и имя, произнесённое вслух, на кухне, при родителях, стало вдруг тяжелее и реальнее, чем на записках и на прогулках, – как вещь, которую вынесли из тёмной комнаты на свет.

– Хороший мальчик? – Катя задала этот вопрос с интонацией, которая подразумевала совершенно определённый набор критериев: не курит, не хамит, учится, родители – приличные. Стандартный материнский фильтр, надёжный, как стиральная машина, и столь же лишённый мистики.

– Обаятельный, – сказала Тая. И добавила, помедлив: – Остроумный. Капитан КВНа.

– КВН – это хорошо, – кивнула Катя. – Значит, шутить умеет.

Значит, умеет нравиться, – подумала Тая, но не сказала, потому что эта мысль принадлежала не шестнадцатилетней девочке, влюблённой впервые, а той другой Тае, которая видела сквозь стены и касалась прошлого кончиками пальцев, – и эту Таю она старалась не выпускать на кухню по утрам.

Таня из-за стола подняла мизинец – едва заметно, у бедра. Тая ответила тем же. Обе знали, что ситуация смешная и грустная одновременно, и мизинец – самый точный способ это выразить: смешно, потому что ясновидящая влюбилась и боится заглянуть вперёд; грустно, потому что обе уже догадывались, чем это кончится, хотя ни одна не хотела угадывать.

* * *

Апрель пришёл с дождями – мелкими, частыми, пахнущими мокрым асфальтом и набухающими почками на тополях. Москва в апреле напоминала акварель, которую не дописали: размытые контуры зданий, растёкшиеся лужи, неопределённый свет, не то серый, не то серебристый, который не грел, но обещал, что однажды согреет.

Непростые дети. Другой берег

Подняться наверх