Читать книгу Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре - Группа авторов - Страница 2

От составителя
Нью-Йорк (язык и город)

Оглавление

Как любой метрополис, Нью-Йорк – гигантское вместилище урбанистических впечатлений, мигрирующих из текста в текст, от поколения к поколению. В то же время это и оптика, фокусирующая индивидуальный опыт и подсказывающая рамку для композиции. Особенностью Нью-Йорка в сравнении с другими литературными столицами мира является то, что эти впечатления отражены особенно ярко в литературах его диаспор: такова история города, компрометирующая само понятие «местный» (даже в контексте американской литературы). Нью-Йорк, названный Мишелем де Серто «гигантской риторикой излишества», «самым чрезмерным из всех человеческих текстов»[1], порождает особый ряд культурных ассоциаций, вошедших в сознание писателей разного этнического и лингвистического происхождения, разных поколений и творческих методов. Его архитектурный, литературный и мифологический ландшафт служит гравитационным центром бесед, собранных в этой книге, с поэтами из России и Восточной Европы.

В русской и восточноевропейских литературах Нью-Йорк появился достаточно поздно, хотя потоки эмиграции из той части света, которую занимала Российская империя, стекались сюда как минимум со второй половины XIX века. Однако подобно тому, как сам город являет собой неисчерпаемое разнообразие архитектурных форм, социальных групп и этнических анклавов и т. п., литература о Нью-Йорке тоже распадается на множество «глав», локализованных в том или ином конкретном отрезке времени и пространства. Даже в 1970–1980-е годы, по мнению Петра Вайля, Нью-Йорка «в русской литературе – нет»[2]. Дефицит литературных текстов о Нью-Йорке, несоответствие масштабов города его отражению в стихах поэтов диаспоры – один из «проклятых вопросов» русской литературы, поставленный Лилей Панн в статье «Аритмия пространства» и в ее же беседе с Соломоном Волковым о «гудзонской ноте» русской поэзии[3]. Не ограничиваясь русской словесностью, Вайль пишет, что «удивительным образом и у самих американцев по сути нет литературной парадигмы Нью-Йорка – город возникает по кускам, так слепые описывают слона. <…> Нью-Йорк текуч, стремителен, изменчив, его не уложить на бумагу»[4]. Как бы то ни было, сам факт отрицания нью-йоркской темы в русской литературе представляется по меньшей мере любопытным. Другое дело, что как воображаемый город-символ Нью-Йорк привлекал даже тех поэтов и прозаиков, которые никогда не пересекали океана (достаточно вспомнить стихотворение Осипа Мандельштама «Американка» (1913) или роман Франца Кафки «Америка» (1916), написанный примерно тогда же).

Авторами первых текстов о Нью-Йорке, вошедших в русский литературный канон, были писатели-путешественники, посетившие город в конце XIX – первой трети XX века. Каменные джунгли невозмутимого и безжалостного города описаны в известных стихах и прозе Владимира Маяковского (1925), травелогах Максима Горького («Город желтого дьявола», 1906), Сергея Есенина («Железный Миргород», 1923), Бориса Пильняка («Окей. Американский роман», 1932) и Ильфа и Петрова («Одноэтажная Америка», 1936). Уже в повести Владимира Короленко «Без языка» (1894) статуя Свободы своим факелом освещает вход в гигантскую могилу, город грохочет и лязгает, храпит и стонет, над головами людей вместо птиц проносятся поезда. За Нью-Йорком надолго закрепляется статус «проклятого» города, Содома, вавилонской блудницы.

Но главным автором русской и восточноевропейских литератур о Нью-Йорке является эмиграция. Картины городской жизни здесь по-прежнему далеки от идиллии, хотя и не столь зловещи. По наблюдению Романа Тименчика и Владимира Хазана, эмигрантская литература склонна «подверстывать» древний жанр путешествия под свое вынужденное кочевое мировосприятие[5]. Другой особенностью эмигрантской литературы является своеобразный геопоэтический монтаж, или двойная экспозиция, используемая, например, Владиславом Ходасевичем в «Соррентинских фотографиях» (1926):

 Я вижу светлые просторы,

 Плывут сады, поляны, горы,

 А в них, сквозь них и между них —

 Опять, как на неверном снимке,

 Весь в очертаниях сквозных,

 Как был тогда, в студеной дымке,

 В ноябрьской утренней заре,

 На восьмигранном острие,

 Золотокрылый ангел розов

 И неподвижен – а над ним

 Вороньи стаи, дым морозов,

 Давно рассеявшийся дым.

 И отражен кастелламарской

 Зеленоватою волной,

 Огромный страж России царской

 Вниз опрокинут головой.

 Так отражался он Невой,

 Зловещий, огненный и мрачный,

 Таким явился предо мной —

 Ошибка пленки неудачной[6].


Регистрируя новые впечатления, поэты диаспоры опираются на знакомую им мифологию и топографию, привезенную с собой в качестве культурного багажа. Не только итальянский пейзаж в 1920-е годы, но и Нью-Йорк во второй половине XX века «одомашнивается» в категориях родного пространства (особенно Петербурга): в двойной экспозиции или обычных сравнениях Бродвей видится Невским проспектом, Эмпайр-стейт-билдинг – шпилем Адмиралтейства, Гудзон или Ист-Ривер – Невой, вокзал Grand Central – вокзалом в Павловске и т. д. «И вплывает нью-йоркский рассвет / Прямо в белую ночь над Невой», – пишет Иван Елагин (очевидно, учитывая и восьмичасовую разницу временных поясов)[7]. В поэзии русской диаспоры о Нью-Йорке часты образы мостов, которые, с одной стороны, соединяют прошлое с настоящим, а с другой – сближают архитектурные реалии двух городов. Нью-Йорк и Петербург (значительно реже Москва) сопрягаются по целому ряду признаков, во взаимодействии и взаимопроникновении которых кристаллизуется специфика литературной репрезентации русского Нью-Йорка.

Оба города – порты, воздвигнутые на краю суши, в дельте рек, на островах; оба открыты иностранным влияниям настолько, что снискали себе статус «иностранцев» в своих империях. Петербург, по определению Юрия Лотмана, город «эксцентрический», в отличие от «концентрической» Москвы, расположенной на холмах в центре России[8]. Однако традиционное для русской культуры противопоставление Москвы и Петербурга вряд ли имеет смысл в отношении к США, где альтернативой Нью-Йорку выступают не только и даже не столько Вашингтон, Бостон или Чикаго, сколько Лос-Анджелес и Сан-Франциско на другом побережье[9]. Еще менее продуктивна попытка перенести на Нью-Йорк идею петербургской истории: если Петербург, спланированный по модели Амстердама и построенный на болотах, был рожден волей императора («Петра творенье»), то Нью-Йорк, хотя и назывался некоторое время Новым Амстердамом, никогда не имел единого градостроительного плана, застраивался в целом спонтанно, вырос на каменной глыбе, каковой является Манхэттен, и стал продуктом коллективных усилий поселенцев, а не воплощением идеи монарха. Если петербургская идея в основе своей имперская, то Нью-Йорк – это в известном смысле экономическое предприятие. И все же, окажись в свое время Достоевский в Нью-Йорке, еще не известно, какой из двух городов он назвал бы «самым отвлеченным и умышленным городом на земном шаре»[10].

В современном русском литературном сознании кроме стихов Маяковского, Нью-Йорк связан в первую очередь с Эдуардом Лимоновым, Сергеем Довлатовым и Иосифом Бродским. Но, возвращаясь к «проклятому вопросу» русской поэзии, почему так мало стихов о Нью-Йорке, надо сказать, что их почти нет и у Бродского, жившего здесь без малого 20 лет. В беседе с Соломоном Волковым поэт сам ответил на этот вопрос, сказав, что Нью-Йорк невозможно уложить в стихи чисто ритмически:

[П]етербургский пейзаж классицистичен настолько, что становится как бы адекватным психическому состоянию человека, его психологическим реакциям. <…> Это какой-то ритм, вполне осознаваемый. Даже, может быть, естественный биологический ритм. А то, что творится здесь, находится как бы в другом измерении. И освоить это психологически, то есть превратить это в твой собственный внутренний ритм, я думаю, просто невозможно. По крайней мере невозможно для меня. <…> Надо сказать, сие никому не удалось, не только человеку, который приехал, что называется, едва ли не в гости. Но это не удалось и туземному человеку. <…> Вот если Супермен из комиксов начнет писать стихи, то, возможно, ему удастся описать Нью-Йорк[11].

Если Довлатов в своих повестях и рассказах описал, «как это делалось в Нью-Йорке» (пусть не в одесской стилистике Бабеля, а скорее в зощенковской), то Бродский посвятил городу всего четыре стихотворения – два по-русски и два по-английски. Уже через несколько месяцев после приезда в Америку в письме Томасу Венцлове от 9 октября 1972 года он называет Нью-Йорк «игрой в кубики, доведенной до абсолюта» (а в открытке, написанной через три дня, «градом Китежем»)[12]. Хотя Довлатов и отзывался о Нью-Йорке как о городе, созданном «для жизни, труда и гибели» и «совершенно не вызывающем музейного трепета. <…> (случись революция – нечего будет штурмовать)»[13], сравнение с детскими кубиками говорит о том, что архитектура Нью-Йорка вряд ли воспринималась этими писателями как «настоящая» или естественная. Неестественность Нью-Йорка, однако, отлична от петербуржской: она заключается прежде всего в оптических впечатлениях, а не в исторических, политических и социальных противоречиях, на которых построен Петербург.

Первые два нью-йоркских стихотворения Бродского – «Над Восточной рекой» (1976) по-русски и «East 89th Street» (1975) по-английски – написаны по впечатлениям от жизни в Нью-Йорке осенью и зимой 1973 / 1974 года, когда Бродский приехал из Анн-Арбора на семестр преподавать в Квинс-колледже[14]. В обоих текстах звучат мотивы болезни и несоразмерности человека масштабам гигантского города («Как заметил гном великану»). По-английски Бродский более чуток к этнической и языковой пестроте города, поэтому птица в его стихотворении поет по-испански «Viva Muerto-Rico». Детали нью-йоркской реальности утрируются и увеличиваются до фантасмагорических пределов: нужен новый Овидий, чтобы описать эти метаморфозы («These metamorphoses need a new Ovid»). Фантасмагорический эффект усиливается тем, что все это в итоге оборачивается трансляцией неизвестно чьего неизвестно кем записанного на пленку голоса («The phone is mute. This is a recording»).

Мрачные картины нью-йоркской жизни предстают в более лучезарном свете за пределами стихотворного жанра. 15 января 1974 года, уже вернувшись в Анн-Арбор, в письме Льву Лосеву Бродский описывает свое пребывание в Нью-Йорке, приправляя повествование каламбурами и скрашивая нью-йоркские реалии ленинградскими и московскими: «В небе Нью-Йорка всегда больше самолетов и вертолетов, чем птиц»; башню университетской библиотеки Квинс-колледжа называют «Vampire State Building по причине высасывания крови и соков»; расстояние от дома до работы – «как от тебя до Пулково», метро…

…куда грязней нашего, но старше и, м. б., даже функциональней, и никогда так не набито, как на «Парке Победы». <…> Развлекался <…> прогулками по уютной оконечности – стрелке – Манхэттена, в районе причалов, верфей, где «все флаги в гости» и где Wall Street. <…> В Нью-Йорке не может быть ощущения дома, уверенности в следующем квартале, повороте, проходном дворе <…>: в нем нет повторимости ансамбля, характерной для Евразии. С воздуха или с моста <…> открывается вид как бы на детскую комнату с массой разбросанных как попало игрушек: кубики, шарики, железные дороги <…>. Средняя высота построек = МГУ. Здание ООН – крошечно в сравнении с Миров<ым> торговым центром, а он немногим выше Empire State bldg[15].

Через три с половиной года, окончательно поселившись в Нью-Йорке на Мортон-стрит в Вест-Виллидже, в письме московскому другу Андрею Сергееву от 10 июня 1977 года Бродский напишет:

Переселился я в Сверхгород <…>. Совершенно чарминг, как в кино показывают <…>. Гудзон тут шириною похож на Волгу у Куйбышева, и на той стороне заместо Жигулей – Нью-Джерси, плоский штат, застроенный заправочными колонками. Довольно кошмарное зрелище, этакая технологическая тундра. Но в профиль, то есть с этой стороны, с Манхэттена, похоже на помесь второй грэс и ул. Горького, у Охотного ряда. <…> Бессмысленно все это описывать, но как-то ведет, когда пишешь восвояси, возникает комплекс форина, какового как-то совершенно нет[16].

Реалии этого нового места в Нью-Йорке Бродского отражены в стихотворении «Жизнь в рассеянном свете» (1987). Река – уже не Ист-Ривер, а Гудзон, чьи пирсы и набережная напоминали ему не столько «Волгу у Куйбышева», сколько район Охты в родном Ленинграде. Сквозь городской шум сюда проникает «Еле слышный / голос, принадлежащий Музе», который, по наблюдению Лосева, есть не что иное, как парафраз последней строки стихотворения Ахматовой «А где-то есть простая жизнь и свет…» (1915) о Петрограде:

 Но ни на что не променяем пышный

 Гранитный город славы и беды,

 Широких рек сияющие льды,

 Бессолнечные, мрачные сады

 И голос Музы еле слышный[17].


Похоже, что лишь последнее стихотворение Бродского о Нью-Йорке («Blues»), написанное в 1992-м году по-английски, никак не связано ни с русской литературной традицией, ни с Петербургом. Это своего рода итог восемнадцати годам, прожитым в Манхэттене. Но упоминание Манхэттена в первой же строчке этого текста породило рифму, за которую Бродского раскритиковали английские критики, посчитавшие ее не просто натянутой, но даже скандальной[18]: «Eighteen years I’ve spent in Manhattan» Бродский рифмует с «Man, I hate him», имея в виду гипотетического «лендлорда» (хозяина квартиры), как бы «зашифрованного» в топониме города – настолько подорожавшего, что жить в нем уже невозможно. Сетуя на необходимость переезда на другой берег Гудзона – в «технологическую тундру» Нью-Джерси, как Бродский назвал этот штат в письме Сергееву (на самом деле в 1993 году Бродский с семьей переехал на другой берег Ист-Ривер, в Бруклин), – он вплетает в текст этого стихотворения уличные, почти жаргонные фразы, пытаясь говорить с Нью-Йорком на его языке:

 I'll take away my furniture, my old sofa.

 But what should I do with my window» s view?

 I feel like I’ve been married to it, or something.

 Money is green, but it makes you blue.


 Я увезу с собой мебель, свой старый диван.

 Но как же мне быть с видом из моего окна?

 Я как будто женат на нем или типа того.

 Деньги зеленые, но от них грустно[19].


Несмотря на незначительное количество стихов о Нью-Йорке, город не мог не повлиять на поэтику Бродского. По мнению Томаса Венцловы, поздние стихи Бродского отличаются от более ранних «не меньше, чем мир архитектуры Петербурга и мир архитектуры Нью-Йорка. Сейчас Бродскому свойственна нейтральная, «матовая» интонация в сочетании с крайней нагруженностью семантики и синтаксиса, с усложненностью ритма, с негомогенностью материала»[20]. При том что Нью-Йорк для Бродского, как и для Довлатова, – это «последний, решающий, окончательный город», откуда «можно бежать только на Луну»[21], уложить его на бумагу и «переварить ритмически» Бродскому не удалось (да, видимо, и не хотелось). Почему этого не произошло и удалось ли это другим поэтам – одна из тем этой книги. Возможно, для этого была нужна не только смена языка, но и смена поколений, а скорее всего – и то и другое. Начиная с 2000-х Нью-Йорк входит в прозу целой когорты русско-американских писателей, пишущих по-английски, но культивирующих «иммигрантскую» (по контрасту с «эмигрантской») идентичность, что позволяет им стать органичной частью нью-йоркского культурного ландшафта. Речь идет о произведениях Гари Штейнгарта, Анны Улинич, Лары Вапняр, Михаила Идова, Дэвида Безмозгиса и др., уже ставших предметом отдельных исследований[22].

Что касается Бродского, то два языка, как и два города, так и остались для него в «двойной экспозиции». Подобно тому как родной Петербург то и дело проступает в высказываниях Бродского о Нью-Йорке, английский язык рассматривается им сквозь призму русского и находится в постоянном сопоставлении с ним. Родной и неродной языки сополагаются по целому ряду грамматических и типологических признаков, главными из которых для Бродского являются аналитизм английского и синтетизм русского, понимаемые, конечно, намного шире, чем принято в лингвистике. Переводя типологические свойства английского и русского в экстралингвистическую реальность, Бродский убежден, например, что они соответственным образом определяют не только мышление говорящих на этих языках людей, но и их литературу, и даже историю. Достаточно вспомнить его эссе об Андрее Платонове: «Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость»[23]. Или о Достоевском:

Что до хитросплетений, то русский язык, в котором подлежащее часто уютно устраивается в конце предложения, а суть часто кроется не в основном сообщении, а в его придаточном предложении, – как бы для них и создан. Это не аналитический английский с его альтернативным «или / или» – это язык придаточного уступительного, это язык, зиждущийся на «хотя». Любая изложенная на языке этом идея тотчас перерастает в свою противоположность, и нет для русского синтаксиса занятия более увлекательного и соблазнительного, чем передача сомнения и самоуничижения[24].

Говоря о своей принадлежности к двум языкам и культурам, Бродский сравнивал это состояние с видом на оба склона горы: «…Ты сидишь как бы на вершине горы и видишь оба ее склона. Я не знаю, так это или нет в моем случае, но <…> точка обзора у меня неплохая»[25]. Если перенести эту метафору из пасторального в городской контекст и поставить на место горы небоскреб, становится понятно, что при таком взгляде на город сверху исчезают детали уличной жизни: виден весь город, но не отдельные единицы его «языка», бесконечно варьирующиеся, ассимилирующие и взаимодействующие друг с другом, как в потоке речи. В «вертикальном» Нью-Йорке до недавнего времени именно такая точка обзора была особенно соблазнительна.

1

Certeau M. de. The Practice of Everyday Life. Tr. Steven Rendall. Berkeley: University of California Press, 1984. P. 91. Здесь и далее перевод мой.

2

Вайль П. Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе. М.: Астрель, CORPUS, 2012. С. 283.

3

Панн Л. Аритмия пространства // Новый мир. 2003. № 10. С. 142–151; Панн Л. Формула Бобышева – Бродского. Летние размышления о нью-йоркской теме в русской поэзии // Литературный дневник. Август 2002 (http://www.vavilon.ru/diary/020815.html); Панн Л., Волков С. Мы подкидыша станем качать («гудзонская нота» русской поэзии) // Арион. 2000. № 2. С. 84–93. См. также статью И. Дуардовича «Американская мечта русского поэта», полемизирующую с этим термином (Арион. 2015. № 2. С. 96–109).

4

Вайль П. Свобода – точка отсчета. С. 272.

5

Петербург в поэзии русской эмиграции (первая и вторая волна) / Сост. и подг. текста. Р. Тименчика и В. Хазана. СПб.: Академический проект, 2006. С. 46.

6

Ходасевич В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 1. М.: Согласие, 1997. С. 270–275.

7

Елагин И. Собрание сочинений: В 2 т. / Сост. Е. Витковский. Т. 1. М.: Согласие, 1998. С. 417.

8

Лотман Ю. История и типология русской культуры. СПб.: Искусство, 2002. С. 209.

9

Кандидатом на статус самого «эксцентрического» города США Санна Турома считает Лос-Анджелес, а Нью-Йорк – лишь его конкурентом (Турома С. Семиотика городского пространства Ю. М. Лотмана: опыт переосмысления // НЛО. 2009. № 98. С. 76).

10

См., впрочем, замечание Льва Лосева: «Достоевский был не совсем прав только, пожалуй, в одном – в том, что Петербург – „самый умышленный город на свете“. В том же восемнадцатом веке, только позднее, был так же, как Петербург – на пустом болоте, в том же неоклассическом стиле, – построен не менее умышленный город – Вашингтон, столица США» (Лосев Л. Солженицын и Бродский как соседи. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2010. С. 27). Все же ни Вашингтон, ни Лос-Анджелес не являются столицами американской литературы (если такое понятие вообще существует в Америке с ее децентрализацией культуры) в том смысле, в каком в русском контексте такой столицей является Петербург, потому и снискавший это определение в «Записках из подполья» Достоевского.

11

Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая газета, 1998. С. 170. О Нью-Йорке Бродского см. статью А. Гениса «Бродский в Нью-Йорке» (Иностранная литература. 1997. № 5. С. 240–249).

12

Институт литовской литературы и фольклора (Вильнюс). Фонд F95–5. То же самое – в письме Бродского Кейсу Верхейлу чуть более года спустя (23 декабря 1973): «Нью Йорк похож на кучу детских игрушек (кубиков, железных дорог etc.), увеличенных каким-то сумасшедшим» (Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University. Gen Mss 613, Box 15, Folder 416). В фельетоне «Три города» Довлатов использует тот же образ: архитектура Нью-Йорка «напоминает кучу детских игрушек. Она кошмарна настолько, что достигает известной гармонии» (Довлатов С. Речь без повода – или колонки редактора. М.: Махаон, 2006. С. 57).

13

Там же. С. 57–58.

14

«Это меня Мичиганский университет на один семестр отпустил в Нью-Йорк, в Квинс-колледж. Я снимал квартиру на Upper East Side, на углу 89-й или 90-й улицы и Йорк-авеню. Как раз над Ист-Ривер, поэтому – „Над Восточной рекой,“» (Бродский И. Пересеченная местность. Путешествия с комментариями. Стихи / Сост. П. Вайль. М.: Независимая газета, 1995. С. 153). «Над Восточной рекой» вошло в сборник Бродского «Урания», а английское стихотворение опубликовано лишь однажды в журнале «The Ghent Quarterly» (No. 1. Summer 1975. P. 66).

15

Архив Льва Лосева в Колумбийском университете (Нью-Йорк).

16

Сергеев А. Omnibus. Альбом для марок. Портреты. О Бродском. Рассказики. М.: Новое литературное обозрение, 1997. С. 455.

17

Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель, 1976. C. 99. См. примеч. Лосева: Бродский И. Стихотворения и поэмы: В 2 т. / Сост. Л. Лосев. Т. 2. СПб.: Пушкинский дом, 2011. С. 412.

18

См., например, статью английского поэта К. Рейна «A Reputation Subject to Inflation» (Репутация, подверженная инфляции) в газете «Financial Times» от 17 ноября 1996 г.

19

1 Joseph Brodsky. Collected Poems in English. New York: FSG, 2000. P. 448. Английское «blue» здесь имеет два значения: «синий» и «грустный».

20

Томас Венцлова. Развитие семантической поэтики // Валентина Полухина. Бродский глазами современников. СПб.: Звезда, 1997. С. 268.

21

Довлатов. Речь без повода – или колонки редактора. С. 58.

22

См., например: Adrian Wanner. Out of Russia: Fictions of a New Translingual Diaspora. Evanston, IL: Northwestern UP, 2011, а также специальный выпуск журнала «Slavic and East European Journal» (2011. No. 1. Vol. 55).

23

Сочинения Иосифа Бродского: В 7 т. Т. 7. СПб.: Пушкинский фонд, 2001. С. 73–74. См. об этом работы Д. Ахапкина «Иосиф Бродский – поэзия грамматики» (Иосиф Бродский и мир: метафизика, античность, современность. СПб.: Звезда. 2000. С. 271–275) и «Лингвистическая тема в статьях и эссе Бродского о литературе» (Russian Literature. 2000. Vol. XLVII. С. 435–447), а также Ш. Хайрова «„Если Бог для меня и существует, то это именно язык“: языковая рефлексия и лингвистическое мифотворчество И. Бродского (эссеистика, беседы, интервью)» (НЛО. 2004. № 67. С. 198–223).

24

Сочинения Иосифа Бродского. Т. 5. С. 117.

25

Волков С. Диалоги с Иосифом Бродский. С. 198.

Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре

Подняться наверх