Читать книгу Маяковский. Два дня - Группа авторов - Страница 3

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Оглавление

Ах, закройте, закройте глаза газет!


МОСКВА. 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА, УТРО

В комнате на Лубянке Владимир засыпал чай в заварочный чайничек и накрыл его крышкой.

Вошел Лавут с телефоном на длинном шнуре:

– Договорился в МГУ на четырнадцатое. Но просят личного подтверждения.

Владимир взял телефон, забасил в трубку:

– Да, товарищи студенты, встречу подтверждаю лично! Искуплю вину удвоенной программой. С приветом!

Владимир вернул телефон Лавуту:

– Четырнадцатого позвони мне с утра.

– Позвоню. И надеюсь, на этот раз ты не сорвешь…

– Хватит меня пилить, – перебил Владимир, – ну, бывает, ну, забыл…

– Не морочь мне голову! – взмахнул руками Лавут. – Твою машину видели возле Художественного театра, а в машине была Нора Полонская – вот ты и «забыл»!

– Это не твое дело! – резко помрачнел Владимир. – Иди, иди, до послезавтра…

– А чай цейлонский?

– Кончился чай!

Лавут, пожав плечами, направился к двери – он уже давно привык не спорить с Маяковским.

Лавут вышел. А Владимир шагнул к столику, на котором – тарелка с яблоками, два бокала и шампанское «Абрау».

Он откупорил бутылку, задев рукой один из бокалов. Бокал упал, разбился.

Владимир оцепенело смотрел на осколки и вдруг швырнул о стену второй бокал. Новые осколки брызнули в стороны.

Владимир достал из ящика стола начатое предсмертное письмо, решительно скомкал его, бросил на пол и схватил трубку оставленного Лавутом телефона.

Набрал номер. Ожидая ответа, тоскливо смотрел на осколки бокала.

И вдруг, когда на другом конце провода ответили, пророкотал резким, начальственным тоном:

– Художественный театр? Это из Наркомпроса! Срочно артистку Полонскую… Да, безотлагательно!

Владимир чеканил фразы, а глазах его плескалась жуткая тоска.

Он заметил на столе осколок бокала. Смахнул его, поранил палец и начал, морщась, отсасывать кровь из ранки. Наконец из мембраны раздался неразборчивый женский щебет. Он перебил:

– Нора! Я знаю, знаю, что репетиция, но мне необходимо видеть тебя! Прямо сейчас! Да, случилось – разбились наши бокалы! Понимаешь – наши! Ты понимаешь, что это – ужасно? Молчи! Я через полчаса жду тебя у театра!

Владимир швырнул трубку на рычаг и, хватая по пути пальто с гвоздя на стене и палку-трость из угла, покинул комнату.

Пальто было щегольским, тонкой дорогой шерсти. Владимир всегда пытался быть франтом. И если по молодости-бедности приходилось франтить, эпатируя публику, то став главным поэтом советской страны, он получил возможность выглядеть вполне буржуазно.

Владимир уже собирался открыть входную дверь, как из кухни выскочила полноватая, невысокая соседка Мэри. Вытертое ситцевое платье тесно облегало Мэрино телесное богатство. Она работала машинисткой, и частенько Владимир подбрасывал ей работу по перепечатке стихов. Впрочем, сказать по правде, Мэри всегда надеялась на нечто большее со знаменитым соседом.

Мэри кокетливо улыбнулась яркими губами, очерченными южным темным пушком:

– Вы уходите, Владимир Владимирович? А мне нужно срочно позвонить!

– Возьмите телефон у меня в комнате… Впрочем, нет, я сам – там осколки, вы еще поранитесь!

– Ой, вы такой заботливый!

Соседка двинулась рядом с Владимиром, норовя как бы случайно прижаться к нему горячим боком.

Схватив телефон, он сунул его Мэри и поспешил из квартиры.

Мэри вздохнула, прижав эбонитовую трубку к жаждущей мужского внимания груди.


По утренним, умытым шлангами старательных дворников московским улицам спешат прохожие.

Зеленеют первыми робкими листочками апрельские деревья вдоль дороги.

Владимир из окошка такси смотрел на проплывающие мимо дома, людей, витрины магазинов.

Он вглядывался в лица юношей в кепках и девушек в беретиках, деловитых женщин с портфелями и домашних женщин в шелковых косыночках с кокетливыми сумочками, на мам с детьми, на пожилых домработниц в деревенских платках с хозяйственными кошелками, на мужчин серьезных и мужчин беззаботных… И все они, все до единого, казались ему счастливыми – каждый из них любит и любим, не мучается сомнениями, верит в светлое будущее – свое, своих детей и своей страны.

А у него все было не так. В его груди что-то мучительно сжималось, хотелось стать маленьким и ушибить коленку, чтобы можно было вдоволь поплакать и это не было бы стыдно.

На стене одного из домов висел большой плакат: грозный красноармеец устремил острый штык в пузо буржуина.

Владимир глянул на него, задумался…

МОСКВА, АВГУСТ 1914 ГОДА

На улице мальчишки-газетчики выкрикивали заголовки:

– Убит австрийский эрцгерцог Фердинанд!

– Стрелял студент-националист Гаврило Принцип!

– Австро-Венгрия объявила Сербии войну!

Прохожие тревожно разбирали газеты…


На площади шумел митинг футуристов. Бурлюк, Малевич, Родченко и другие художники стоят с укрепленными на древках антивоенными плакатами.

А над площадью перекрывал гул толпы голос Маяковского, взобравшегося на тротуарную тумбу:

«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!

Италия! Германия! Австрия!»

И на площадь, мрачно очерченную чернью,

багровой крови пролилась струя!


Морду в кровь разбила кофейня,

зверьим криком багрима:

«Отравим кровью игры Рейна!

Громами ядер на мрамор Рима!»


Барышни в косынках Красного Креста, среди которых были и Эличка с подругой Идой, звенят кружками для пожертвований на раненых солдат, которых уже везли эшелонами с фронта Первой мировой.

Ида скорее пришла даже не на людей посмотреть, а себя показать: она красуется в образе барышни-благотворительницы с порочным взглядом.

А вот в глазах Элички – искреннее сострадание и желание помочь. Она самозабвенно бросалась к прохожим, кто-то совал деньги в ее кружку, кто-то пренебрежительно фыркал, кто-то бормотал злые слова.

Эличка, конечно, видела и слышала рокочущего стихи Владимира. Вернее, она заставляла себя не смотреть в его сторону. Но это было невозможно.

С того вечера, когда Эличка мокла у памятника Пушкину, дожидаясь поэта, встретившего свою Сонку, прошел уже год. За этот год Эличка выплакала потоки слез, наверно, сравнимые с потоками дождя, обрушившимися на ее шляпку в тот вечер безнадежного ожидания. Она не раз порывалась найти Владимира, но многоопытная в сердечных делах подруга Ида категорически пресекала все эти попытки, уверяя бедную Эличку, что новые встречи – это лишь новые слезы.

И вот случайная неожиданная встреча на площади. Закончив читать, Владимир и сам с высоты тумбы увидел Эличку. Он спрыгнул и возник перед девушкой с радостной улыбкой:

– Какое чудное виденье!

Эличка замерла. Но тут же рядом оказалась Ида и схватила Эличку за руку:

– Пойдем, тебе не о чем говорить с этим человеком!

– О, коварная Ида! – усмехнулся Владимир. – Разве вы знаете, о чем хочет говорить этот человек?

– А о чем? – не выдержала Эличка.

Владимир обласкал девушку влажным темно-карим взглядом:

– Милая Эльза, как вы полагаете, можно ли сообщить вашей маме, что я – ваш жених?

Эличка оторопело глянула на Иду. Та фыркнула, передернув плечиками:

– Очередная клоунада!

И отошла, принявшись с удвоенной энергией трясти звенящую мелочью кружку.

А Эличка, не веря своему счастью, уставилась на поэта. Тот уточнил:

– Так что же, Эличка, с вашей мамой случится удар или она стойко перенесет эту неприятность?


В «Греческом кафе» богемная компания обсуждала вопросы войны и мира, перекрикивая друг друга:

– Поэты должны быть вне политики!

– Зачем вообще России нужно было ввязываться в эту войну?!

– Господа, но национальная идея…

Владимир в споре не участвовал – мрачно гонял шары на бильярде.

Румяный кудряш пристал к нему:

– А вы что молчите, Маяковский? У вас-то какое мнение?

– У меня – не мнение, у меня – свидетельство. С гербовой печатью!

– Какое еще свидетельство?

– Я подавал прошение добровольцем на фронт. Отказали: я неблагонадежен!

Так и было. Владимиру припомнили участие в революционном движении, хотя и по малолетству, и сочли, что защищать Россию он не достоин. Он пытался доказать чинушам, что и в революцию-то подался именно потому, что хотел лучшей жизни для своей страны. Пусть его представления о хорошей жизни и представления властей не во всем сходны, но теперь-то, перед лицом внешнего врага, все должны объединиться. Чиновники объединяться с поэтом не пожелали.

Румяный кудряш, конечно, не знал всей этой предыстории, но тоже высказал свои сомнения в искренности Маяковского:

– Ох, бросьте, минули эти ура-патриотические настроения. Нынче уходом на фронт популярности не заработать!

Это была последняя капля, переполнившая чашу обиды Владимира, он отшвырнул кий и, схватив румяного за грудки, заорал:

– Война отвратительна! Но такие, как вы, – еще отвратительнее!

Кудряш беспомощно бился в его лапах. Владимир брезгливо оттолкнул румяного и, опрокинув по пути стул, вышел из кафе.

Посетители примолкли. Бледная барышня восторженно закатила глаза:

– Какой темперамент!


В солидной, красного дерева, с персидским ковром, библиотеке дома Каганов лежащий на полу Владимир строчил что-то в блокноте.

Эличка, сидя на просторном кожаном диване, делала вид, что читает книгу, а на самом деле любовалась Владимиром, который – с горящими глазами и встрепанными лохмами – то мучительно задумывался, то что-то бормотал, то быстро набрасывал в блокнот.

Наконец он резко сел на ковре по-турецки:

– Эличка, мне это завтра в «Лубок» сдавать, ты слушай и говори: смешно или нет.

Эличка с готовностью кивает. Владимир выдал первое четверостишие:

Под Варшавой и под Гродно

Били немцев как угодно.

Пруссаков у нас и бабы

Истреблять куда не слабы!


Он умолк, а влюбленно-восторженное выражение лица Элички никак не изменилось. Владимир огорчился:

– Не смешно?

– Смешно, очень смешно! – поздновато спохватилась Эличка.

Владимир, недоверчиво глянув на нее, сделал следующую попытку:

У союзников французов

Битых немцев полный кузов,

А у братцев англичан

Драных немцев целый чан.


Тут уж сообразительная Эличка, даже не дослушав, хлопает в ладоши:

– Прекрасно! Замечательно! Какой ты талантливый!

Владимир вздохнул:

– Ладно, я понимаю, это не для барышень… Это – агитация для народа!

– Я так и подумала, что для народа! – горячо заверила Эличка.

В дверь библиотеки деликатно постучали, и на пороге появилась мама Елена Юльевна – с напряженной улыбкой. При виде сидящего на ковре Владимира она с трудом сделала вид, что это в порядке вещей.

– Владимир Владимирович, – преувеличенно-вежливым тоном заговорила мама, – час уже поздний…

– Мама! – с досадой перебила Эличка.

– Ухожу, ухожу, Елена Юльевна, – примирительно улыбнулся Владимир. – Но имейте в виду, как только вы уснете – вернусь по водосточной трубе!

У мамы округлились глаза. Эличка поспешно принялась успокаивать:

– Мамочка, Володя шутит, он шутит! Да, Володя?

Владимир лишь неопределенно усмехнулся, поддразнивая перепуганную маму.


Эличка провожала Владимира на лестнице.

– Ты не сердись на маму…

– И не думал! Скорее, она на меня сердится.

– Нет-нет, она переживает оттого, что папа болен, и вообще…

Владимир, не глядя на девушку, озабоченно рылся в карманах.

Эличка смущенно потеребила кружевной воротничок батистовой блузки, извлекла из кармашка юбки заготовленный гривенник и протянула его на маленькой ладошке Владимиру.

– Это исключено! – Он возмущенно отвел ее руку.

– Но время действительно позднее, и швейцара, возможно, придется будить…

– Ладно, в последний раз! – Владимир берет монетку.

Вряд ли эта игра между ними была в последний, но уж во всяком случае она шла уже не в первый раз. У Владимира постоянно не находилось в кармане монеты, а Эличка была всегда наготове выдать ее ему. Оба понимали, что это игра, и оба прилежно исполняли в ней свои роли.


Владимир вручил гривенник заспанному швейцару, тот, широко зевая, открыл дверь и вспомнил:

– Хозяева велели отдать вывеску, что вы давеча оставляли, когда барышни не было.

– Вывеску? – не понял Владимир.

Швейцар подошел к тумбочке, на которой лежал серебряный поднос. Там среди традиционных визитных карточек лежал кусок плотного, грубо обрезанного картона размером сантиметров десять на пятнадцать, на котором черным по желтому было написано: ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ.

Швейцар подал «вывеску», поэт усмехнулся, сунул ее в карман и вышел в зябкую синь ночи.


Если поэт Владимир Маяковский денно и нощно был погружен в поэзию, то разносторонний человек Давид Бурлюк успевал и стихотворить, и живописать, и заниматься деловыми вопросами – упорными поисками, как сказали бы в наши времена, инвесторов и спонсоров. Занятие это было мало того что весьма утомительным, но еще и чрезвычайно неприятным, потому что – унизительным. Как впрочем, и в наши времена.

Ну, для шустрого Бурлюка все это, может, было как с гуся вода, но когда в этом приходилось принимать участие Маяковскому, тот ужасно злился и страдал от предстоящего унижения.

Вот и сейчас друзья поднимались по лестнице богатого подъезда, устланной мягкой ковровой дорожкой, и Владимир злорадно усмехался при виде оставляемых на коврах его здоровенными ботинками внушительных следов от уличной грязи.

– Намусорил я господам буржуям!

– Ну не обзавелись мы с тобой личным выездом. – Бурлюк уточняет: – Пока не обзавелись!

– А нечего ковры на лестнице, как в спальне, стелить, – проворчал Владимир.

– А чего бы им не стелить – хоть на мостовой, – пожал плечами Бурлюк. – Большое жульё, денег – лопатой греби! Нажились на военных поставках.

– Сволочи!

– Но! – поднял указательный палец Давид. – Сильно хотят дружить с богемой: и жульническая душа высокого просит. Если их обаяем, скинутся нам на журнал.

Владимир не успел ответить – Бурлюк уже нажал кнопку звонка, и дверь тут же открыла хорошенькая девушка-прислуга.

– Господа футуристы? – уточнила она. – Аккурат поспели к горячему!


Гостиная была оформлена в соответствии с последними тенденциями актуальных искусств всех направлений, выдавая полный дисбаланс между достатком и вкусом хозяев, не в пользу последнего.

После ужина напудренные дамы – жирные складки – в шелках и мужчины с цепкими руками и бегающими глазами потягивали благородные напитки, ожидая развлечения.

Владимир с трудом сдерживал закипающую ярость.

Давид пытался отвлечь его, указывая на картины:

– Смотри-ка, они не безнадежны – и футуризм покупают…

Плешивый толстяк, сыто икнув, поинтересовался:

– Вы нам почитаете, господин Маяковский?

– Отчего же не почитать? – усмехнулся Маяковский. – Баранина съедена – отработаю!

Гости в ожидании развлечения рассмеялись:

– Каков шутник! Одно слово – поэт! Остряк!

Владимир вышел на середину салона. Давид сделал ему успокаивающий жест.

Но Владимир уже в бойцовской стойке – ноги раздвинуты, голова откинута, рука вскинула в угрожающем жесте.

Через час отсюда в чистый переулок

Вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,

А я вам открыл столько ценных шкатулок,

Я – бесценных слов мот и транжир…


Гости стали переглядываться, начали хмуриться: они очень хотели видеть себя богемными ценителями современного искусства, но это же… это же ни в какие ворота… А Владимир все повышал голос:

Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста

Где-то недокушанных, недоеденных щей;

Вот вы, женщина, на вас белила густо,

Вы смотрите устрицей из раковин вещей…


Судя по лицам гостей, скандал назревал нешуточный…


Маяковский и Бурлюк – руки в карманах, поднятые воротники – брели под проливным дождем.

– Я – взрослый, семейный человек, – ворчал Давид, – а меня – с лестницы в шею!

– Ну, прости, – виноватился Владимир. – ну не удержался я…

– Не удержался он! Там были реальные деньги…

– Да на их деньги только кокаин и проституток покупать, а не издавать поэзию!

Вдруг сзади раздался отчаянный крик:

– Подождите! Господа футуристы, подождите меня!

Их догнал плешивый толстяк. И, с трудом одолевая одышку, выпалил:

– Возьмите меня с собой! Пожалуйста! Эти жлобы… эти жабы… они у меня уже во где!

Он резанул себя ребром ладони по шее. И умоляюще вытаращил пьяные глазки:

– Ну, возьмите меня!

– Куда? – недоумевал Давид.

– Куда угодно – лишь бы с вами!

В глазах Владимира заплясала чертовщинка. Он с деланым равнодушием предложил толстяку катануть партийку в бильярд…


А в доме Каганов было сумрачно и тихо.

В гостиной сидели Елена Юльевна, Эличка и ее старшая сестра Лиля – рыжеволосая и большеглазая. Все трое напряженно молчали.

Из спальни вышел доктор. Женщины вскочили, с надеждой глядя на него. Доктор выдавил дежурную улыбку:

– Будем надеяться, непременно надеяться… Елена Юльевна, голубушка, проводите меня?

Лицо мамы жалко сморщилось, она горько ссутулилась и пошла за доктором. Он на ходу что-то тихо ей говорил, от чего мама сутулилась еще больше.

Сестры остались вдвоем. Лиля закурила папиросу, прошлась по комнате, присела на подлокотник дивана рядом с Эличкой.

Присяжный поверенный при Московской судебной палате Урий Каган был настолько увлечен творчеством Гёте, что назвал первую дочь именем возлюбленной великого поэта – Лили Шёнеман.

У Лили была какая-то необычная пластика тела. Как бы она ни встала, ни села, как бы ни повернулась – это было похоже на ломкую пластику скульптуры модерна. Наряд Лили, в отличие от Эличкиных скромно-элегантных юбки и блузки, был уточнченно-изысканным. Не чересчур откровенный или вызывающий – отнюдь, но от всего ее образа веяло вязким, затягивающим эросом. И она к этому не прилагала ни малейших усилий – этот магнетизм был ее сущностью.

Лиля выпустила кольцо папиросного дыма и сказала глухо:

– Папа очевидно плох. А к тебе еще какой-то Маяковский ходит… Мама из-за него плачет…

Эличка вскинула на сестру виноватый взгляд.

Лиля глубоко затянулась папиросой и снова выпустила дымное кольцо…


В погруженной в папиросный дым бильярдной Владимир виртуозно катал шары: правой, левой, накатом, с оттяжкой, от бортов.

Плешивый толстяк следил за сольной игрой, опираясь на бесполезный для него кий: Маяковский в начале партии великодушно позволил ему разбить пирамиду, а дальше Владимир играл практически один.

– Партия! – Владимир послал в лузу последний шар.

– Ай мастер! Ай гений!

От избытка чувств толстяк полез к Владимиру целоваться. Он был в таком восторге, что, кажется, не осознавал свой немалый проигрыш поэту. Толстяк был ему по грудь, Владимир похлопал расчувствовавшегося буржуя по спине:

– Ну-ну, вы тоже пирамидку знатно разбили. Да и во второй партии от правого борта неплохо сыграли…

– Нет, – восторженно протестовал толстяк, – тебе щедрой рукой отсыпано! А я червь, жизнь моя – грязь да пошлость!

Он бормотал уже со слезой:

– Ты – поэт, в тебе – красота! А деньги – что? Мусор, тлен!

Бурлюк, до сих пор молча потягивавший пиво, невозмутимо напомнил толстяку:

– Кстати, о деньгах…

– Сколько я продул? – с готовностью к расплате спросил толстяк.

– Шестьдесят пять рублей, – так же невозмутимо сообщил Бурлюк.

– Спасибо тебе, мил человек! – Толстяк рылся в кармане пиджака. – Я с тобой как… ну как… чистого воздуху глотнул!

Толстяк наконец выудил из кармана толстую пачку, отслюнявил из нее несколько купюр и комком протянул Владимиру.

Поэт брезгливо отшатнулся от денег, но Давид пришел на помощь, ловко перехватил купюры и сложил купюры в пачку.

А толстяк заорал официанту:

– Человек! Водки!


После разговора с Лилей Эличка несколько дней избегала встреч с Владимиром. Думала, переживала, немножко поплакала… И наконец решилась на встречу.

Владимир и Эличка шли по бульвару. Она говорила нервно, сбивчиво:

– Вот так у нас, Володя, вот так… Папа болен… Мама измотана… Нам с тобой больше не нужно видеться.

Владимир смотрел в сторону.

– Ну, что ты молчишь?

Владимир не отвечал.

– Что ты будешь делать? – не унималась Эличка.

– В Куоккалу поеду, – вдруг сообщил Владимир.

– Почему… в Куоккалу? – опешила Эличка.

– А я в Куоккале никогда не был. И у меня есть шестьдесят пять рублей.

Кажется, Владимир утверждал самого себя в спонтанном решении.

– Туда съездить хватит… А там знакомых найду…

Эличка слушала его, еле сдерживая слезы. Разве это хотела она услышать? «Шестьдесят пять рублей…» «Куоккала» какая-то… Вместо долгожданных слов: «Мы не можем не видеться! Я тебя люблю и буду просить твоей руки!»

Конечно, всего этого Эличка Владимиру не сказала. Деликатная девушка только улыбнулась дрожащими губами:

– Конечно, ты найдешь знакомых… И все будет хорошо…


Куоккала – дачный поселок на берегу Финского залива – было любимым местом отдыха петербургской интеллигенции. Центрами притяжения летних дачников являлись усадьбы постоянно живших в нем Репина и Чуковского. Репин даже перекрестил Куоккалу в «Чукоккалу». Усадьба Репина называлась «Пенаты», а Горький надолго снимал здесь дачу «Линтула».

Каждое лето Куоккала оживала, и вместе с дачниками сюда переносилась художественная и общественная жизнь столицы. Участниками творческих посиделок бывали Куприн, Аверченко, Мандельштам, Короленко, Шаляпин, Куинджи, академики Павлов, Бехтерев и многие, многие другие.

Владимир в Куоккале отправился к Чуковскому. Он заявился на веранду дачи, с которой был виден изгиб Финского залива, прямо с дороги – в пыльных тяжелых башмаках, широком пальто поверх блузы и безо всякого багажа.

Чуковский неловко суетился, переставляя с места на место вазу с полевыми цветами, и, не глядя на гостя, бормотал:

– Приехали, значит… ну что ж, прекрасно… климат здешний, знаете ли… ландшафты…

– Вы уж извините, что я прямо к вам, у меня тут больше нет знакомых, – улыбался Владимир. – А у вас тут курят?

– Да-да, пожалуйста! – Чуковский придвинул поближе к гостю пепельницу.

Владимир не спеша закурил. Улыбка сменилась жестким выражением лица:

– Давайте начистоту. Я знаю, что вам Сонка… Софья Сергеевна не чужой человек была…

Чуковский вскинул беспокойный взгляд, как мог изобразил недоумение.

А Владимир продолжил:

– Но это – дело прошлое. Мы с ней расстались, так что делить нам с вами нечего.

Чуковский, нервно теребя край скатерти, фальшиво поинтересовался, предательски дрогнувшим голосом:

– Да? Расстались? А почему, позвольте полюбопытствовать?

Владимир ответил стихами:

Да просто сквозь жизнь я тащу

Миллионы огромных, чистых Любовей

И миллион миллионов маленьких грязных любят…


Чуковский выдохнул с явным облегчением, затараторил нарочито-беззаботно:

– Ах, ну да, это бывает! Думаешь: огромная любовь, а это… как вы сказали?… маленький любёночек! Не устаю поражаться, как тонко вы умеете…

На веранду вышла симпатичная, немного усталая жена Чуковского:

– Извините, я не помешаю?

Чуковский обрадовался возможности прервать неприятный разговор:

– Машенька, познакомься! Это – Владимир Маяковский… тот самый! А это моя жена – Мария Борисовна! Маша, Владимиру Владимировичу надо бы чаю с дороги…

Мария Борисовна вежливо улыбнулась Владимиру:

– Конечно, сейчас… А я давно хотела с вами познакомиться – о вас столько слухов!

– Если бы я знал, что встречу здесь вас, приехал бы гораздо раньше…

Владимир, завораживая хозяйку бархатом голоса, целует ей ручку. Она покорно тает. Да, это была маленькая месть. Владимир не знал, насколько коварную роль в его отношениях с Сонкой сыграл Чуковский, но что-то чувствовал, и жажда мести выплеснулась в неотразимой улыбке, беспроигрышном взгляде: глаза в глаза. Сработало. Мария Борисовна расцвела, чуть покраснела и предложила:

– Может быть, остановитесь у нас? Места много, по вечерам интересная компания…

Чуковский уронил чашку на пол. Она со звоном раскололась.

– Какой я неловкий! – зло проворчал он.

Владимир понимающе усмехнулся.


Вечером на даче компания, и верно, собралась интересная. Был среди гостей и великий певец Собинов, бывший присяжный поверенный знаменитого адвоката Плевако, а ныне – мечта тысяч восторженных поклонниц от Петербурга до Милана, один из лучших Ленских оперной сцены, да что говорить – лирический тенор во всем. Был там и всемогущий критик Влас Дорошевич, по-одесски ироничный, по-московски напористый.

Но солировал в компании Маяковский:

По черным улицам белые матери

судорожно простерлись, как по гробу глазет.

Вплакались в орущих о побитом неприятеле:

«Ах, закройте, закройте глаза газет!»


– У него бас, как у Шаляпина, – восхищенно прошептал Собинов.

– Ну, вам, господин Собинов, виднее: бас ли, тенор, – саркастично отшептал Дорошевич. – А что до меня, то от его разбойных воплей тянет звать околоточного!

– У вас, господин Дорошевич, не только самое злое перо, но и самый острый язык!

Дорошевич, не оспаривая собеседника, отхлебнул чаю с ромом.

А Владимир, не слыша ничьих разговоров, продолжал читать:

Мама, громче!

Дым.

Дым.

Дым еще!


Что вы мямлите, мама, мне?

Видите —

весь воздух вымощен

громыхающим под ядрами камнем!


Стоящая у окна Мария Борисовна шепнула Чуковскому:

– К нам Репин идет…

– Будет скандал! – заволновался Чуковский.

Но предпринять что-либо он не успел: на пороге уже появился по-стариковски красивый, в белой рубашке с отложным воротником патриарх российской живописи, именем которого через тридцать лет назовут благословенную Куоккалу, и станет она советским поселком Репино.

Стоящий спиной ко входу Маяковский не увидел его и продолжал:

Ма-а-а-ма!

Сейчас притащили израненный вечер.

Крепился долго,

кургузый,

шершавый,

и вдруг, –

надломивши тучные плечи,

расплакался, бедный, на шее Варшавы.


Чуковский хотел усадить дорогого гостя, но Репин жестом остановил его, слушая Владимира и неотрывно глядя на него.

Звезды в платочках из синего ситца

визжали:

«Убит,

дорогой,

дорогой мой!»…


Потом Маяковский и Репин беседовали на открытой веранде.

Художник добродушно, но непреклонно сообщил:

– Я, Владимир Владимирович, сразу скажу: вашу футурню я на дух не переношу!

Владимир не остался в долгу:

– Да и мы, Илья Ефимович, ваш замшелый реализм не особо почитаем.

– А вы за «мы» не прячьтесь! – усмехнулся Репин. – Есть и другие взгляды на замшелость… А что за стих вы нынче читали?

– Называется «Мама и убитый немцами вечер».

– И какой же вы, к чертям, футурист? Вы чистейшей воды реалист – так мастерски улавливаете настроение!

Владимир растерялся: футуристический долг велел ему возражать, но похвала старого мастера была так приятна.

А художник пристально разглядывал поэта так, что тот даже смутился. И вдруг решительно заявил:

– Я ваш портрет напишу!

– А я – ваш! – дерзко откинул волосы со лба Маяковский.

– Вот и ладно, – миролюбиво кивнул Репин. – Приходите ко мне… ну, хоть завтра. Видится мне портрет поэта-трибуна с вашими вдохновенными кудрями.

Репин быстро пожал руку Маяковскому так, что тот даже не успел выставить два пальца вместо пятерни, и ушел с веранды по дорожке.

Владимир, растерянно глядя ему вслед, обтер руку белоснежным платком. Это была загадка – как он ухитрялся носить в карманах своей далеко не безупречной одежды всегда безупречно чистые платки…

На веранду выскочил Чуковский:

– Ну? Что? Сильно вас чихвостил Илья Ефимович?

Владимир разыграл небрежное равнодушие:

– Позировать попросил.

Чуковский был обескуражен:

– Репин в последние годы никого писать не соглашался!

Владимир не сдержал польщенной улыбки, но тут же сменил тему:

– А правда здесь недалеко Горький живет?

– За холмом, версты три… А что? – совсем растерялся Чуковский.


Ранним утром Владимир – в желтой кофте – прохаживался по комнате, занимающей весь первый этаж просторной дачи Горького.

По витой лестнице сверху спускалась красивая статная женщина – Мария Федоровна Андреева, известная актриса, гражданская жена Горького. При виде Маяковского она удивленно приостановилась.

А Владимир как ни в чем не бывало пояснил:

– У вас окна на веранде открыты были. А там дождик моросит. Вот я и…

– А-а, так вы здесь прячетесь от дождя?

– Не совсем. Я – к Горькому.

– У вас к Алексею Максимовичу дело?

Андреева с откровенным интересом разглядывала Маяковского.

Владимир неловко сунул руки в карманы, подумал, ответил:

– Должно быть, дело… Да, вероятно, дело… А если честно, мне просто увидеть его хочется, – простодушно признался он.

Мария Федоровна улыбнулась его непосредственности:

– Алексей Максимович спустится, только когда все газеты с военными новостями прочитает… А пока я велю чай подать.

– Спасибо, не откажусь.

Мария Федоровна пошла из комнаты, а Владимир по-дурацки спросил вдогонку:

– Вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки сопру?

Мария Федоровна удивленно остановилась:

– Не боюсь. Да правду сказать, у нас и ложки не серебряные… господин Маяковский.

– А как вы догадались? – удивился Владимир и сообразил: – А, желтая кофта, да?

Мария Федоровна рассмеялась:

– Я думаю, вы с Алексеем Максимовичем влюбитесь друг в друга!


Горький уже целый час сидел в кресле, опираясь на палку, опустив голову на сложенные поверх набалдашника руки. А Маяковский весь этот час читал стихи:

Послушайте, господин бог!

Как вам не скушно

в облачный кисель

ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?

Давайте – знаете —

Устроимте карусель.

на дереве изучения добра и зла!..


Мотаешь головой, кудластый?

Супишь седую бровь?

Ты думаешь –

этот

За тобою крыластый

знает, что такое любовь?


Владимир замолчал и неуверенно переминался с ноги на ногу, ожидая реакции. Ботинки его громко скрипели.

Наконец Горький поднял голову. В глазах его стояли слезы.

Владимир изумленно смотрит на Алексея Максимовича.

А Горький, пряча смущение, крикнул в соседнюю комнату:

– Маша! Самовар вскипел? Ну где ты, Маша!

И так ничего и не сказав Владимиру, он поспешил из комнаты, постукивая палкой.

А Мария Федоровна принесла небольшой самовар совсем из другой двери.

– Вот и чай. – И огляделась: – Где Алексей Максимович?

Владимир забрал у нее самовар, поставил на стол, сказал осторожно:

– Знаете, я читал стихи… Алексей Максимович вроде как прослезился… И вышел…

– Ой, да он сентиментал! – засмеялась Андреева. – У всех поэтов на груди плачет.

– У всех? – огорчился Владимир.

– Нет-нет, только у самых талантливых, – успокоила его Андреева.

Неожиданно, так же постукивая палкой, вернулся Горький. И сообщил Владимиру:

– Не могу теперь усидеть на месте! Идемте ходить!

Владимир глянул на Андрееву, она покровительственно кивнула ему.


Горький и Маяковский брели по берегу залива. Владимир жаловался:

– Я эту поэму назвал «Облако в штанах». А издатели опасаются, что барышни не станут покупать из-за неприличной обложки. Предлагают назвать – «Тринадцатый апостол».

– Шут знает что говорят эти издатели! – засмеялся Горький. – А стихи хорошие. Особенно где про Господа Бога. После Иова, пожалуй, старику ни от кого еще так не доставалось.

Владимир светился гордостью.

Некоторое время прошли молча, и вдруг Горький заявил:

– А вы ведь пишете, как пророк Исайя: «Слушайте, небеса! Внимай, земля! Так говорит Господь!» Чем не ваши стихи?

Владимир опешил, не зная, что на это ответить. А Горький усмехнулся:

– Ответственности испугались? Да-а, пророком нелегко быть! – Горький помолчал. – И вот еще что… Вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы мочи. А день-то велик, времени много, хватит ли вас?

– Хватит! – самоуверенно ответил Владимир.

– Ну-ну, – снова усмехнулся Горький. – Слушайте, а пойдемте купаться – тут неподалеку запруда есть!


А Репин, не отказавшийся от мысли написать портрет Маяковского, поджидал поэта на веранде своей дачи. И, перебирая чистые подрамники, раздраженно кричал дочери:

– Вера! Я же просил: не делать мне меловые грунты! Ты знаешь, я люблю белый грунт, а меловый дает желтизну…

Репин осекся при виде явившегося Маяковского. В руке у Владимира – свернутый трубкой лист. На лице – улыбка. А голова обрита наголо.

– Доброе утро, Илья Ефимович!

– Что вы натворили! – возмутился Репин. – Где ваши вдохновенные кудри?

– Отрастут! – беспечно улыбался Владимир.

– Но это же… это было главное в образе поэта!

– Я и боюсь, что это – самое главное!

Вот такой упертый характер. Мало ему желтой блузы, так еще, узнав, что Репин желает написать поэта-трибуна с вдохновенными кудрями, Владимир немедля эти самые кудри изничтожил. Мол, «полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».

Репин гневно смотрел на оболванившего себя поэта. И вдруг улыбнулся:

– Прямо африканский темперамент! Жаль, конечно, что я портрета вашего не напишу…

– Зато я ваш нарисовал.

Владимир развернул принесенный лист. На нем был изображен Репин – в несколько шаржированной манере, но очень узнаваемо.

– Реалист! – одобрил художник. – Матерый реалист!

И ласково похлопал Владимира по выбритому черепу.


Когда Владимир вернулся из Куоккалы в Петербург, была уже осень.

Деревья Летнего сада потеряли листву и печально чернели на фоне уныло серого неба.

Владимир и Эльза сидели на скамейке пустынной аллеи. Девушка рассказывала будничным, уже привычным к напастям жизни тоном:

– После смерти папы мама сильно сдала. Они сейчас с тетей Дорой на даче в Малаховке, мы туда папу перед смертью перевезли… А я пока живу у сестры. Лиля с мужем переехали в Петербург – боятся, что в Москве, где Осип приписан, его мобилизуют на фронт…

Владимир невесело усмехнулся:

– Гримасы судьбы! Я на фронт рвался – не пустили, а другие, наоборот, от фронта бегут…

– Ну какой Ося воин? – вздохнула Эличка. – Тихий юрист, зрение минус семь…

– Ага, конечно. – Владимир не удержался от декламации:

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и теплый клозет,

Как вам не стыдно о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет!


– Боже мой, ну какие у бедного Оси оргии? И при чем здесь клозет? Они – добрые, славные…

Эличка вскочила со скамейки.

– Пойдем, я вас прямо сейчас познакомлю!

– Не имею ни малейшего желания.

– Ну, пожалуйста! – Голос девушки задрожал от слез. – Не оставляй меня, мне ужасно плохо… без папы…

Владимир в порыве сочувствия обнял Эличку. Она замерла от счастья.

– Хорошо, сходим, – вздохнул Владимир. – Но сейчас мне встречать Бурлюков из Москвы. А завтра сходим.


В тесной кухне квартиры Осипа и Лили Бриков на улице Жуковского Эличка укладывала на блюдо пирожки. Из комнаты были неразборчиво слышны мужские голоса и смех.

В кухню вошла Лиля – в элегантном, рискованно открытом платье, с облаком рыже-золотых волос вокруг лица. В руке она несла пустой графин для вина.

– Ну?! – взволнованно обернулась к сестре Эличка. – Как он тебе?

Лиля, доставая из шкафа бутылку вина, передернула плечиком, от чего шелковое платье с бисерной пряжкой сползло еще ниже, и ответила равнодушно:

– Ничего особенного.

– Да как ты не видишь?! – вспыхнула Эличка. – Он такой!.. такой!.. И это он еще стихи не читал!

– Я тебя умоляю, – поморщилась Лиля, – только не проси его читать! Я наслышана, какой это кошмар…

Маленькими ручками с длинными пальцами, унизанными переливом перстней, она открыла бутылку и направила красную струю из нее в графин.

Огненнокудрая, яркоглазая, с оголенным плечом и тонкой фигуркой, окутанной складками нежного шелка, колдующая над рубиновым вином в хрустальном графине, Лиля так и просилась на холст художника.


Однако предупреждение Лили насчет чтения стихов запоздало: когда она с графином вина и Эличка с блюдом пирожков вошли в комнату, там перед щуплым очкариком Осипом Бриком уже стоял в привычной позе трибуна Владимир и читал по рукописи:

Пустите!

Меня не остановите,

Вру я,

в праве ли,

Но я не могу быть спокойней.

Смотрите –

звезды опять обезглавили

и небо окровавили бойней!

Эй вы!

Небо!

Снимите шляпу!

Я иду!


Глухо.

Вселенная спит, положив на лапу

с клещами звезд огромное ухо.


Повисла раскаленная тишина. Потом Осип восторженно зааплодировал.

Эличка торжествующе глянула на сестру: ну, я же говорила?!

А Лиля загипнотизированно смотрела на Владимира.

Он тоже не отрывал от нее глаз. И это был взгляд из тех, что делят жизнь на «до» и «после».

Владимир решительно шагнул к Лиле:

– Разрешите посвятить эту поэму вам?

Она не успела ответить, а он уже схватил карандаш и вывел на первой странице рукописи: «Лиле Юрьевне Брик».

Лиля глянула на него – уже спокойно, уверенно, чуть прищурившись.

Осип иронично усмехнулся.

А на бедную Эличку было просто больно смотреть…


Владимир обрушился на Лилю как ураган, тайфун, цунами. Он вздыбил ее спокойный мир как землетрясение. Он затопил ее наводнением своих бурных чувств. Их роман закрутился-завертелся мгновенно, бешено и безоглядно.

Впрочем, Лиля все-таки сделала попытку остановиться, оглянуться. Она стояла – как всегда элегантная, в эффектной шляпке – на середине Троицкого моста, глядя на серые воды Невы.

Снизу по мосту к ней, размахивая кепкой, подбегал Владимир с криком:

– Лиличка!

Лиля повернулась к нему. Владимир летел, явно готовый с ходу обнять ее.

Но Лиля остановила его жестким взглядом.

– Я соскучился! – жалобно признался Владимир.

– Так нельзя, – твердо сказала Лиля. – Я устала, понимаешь?

– Но я люблю тебя…

– Это не любовь – это агрессия!

– Я не могу, не умею по-другому…

Владимир обезоруживающе улыбнулся, но сейчас на Лилю его улыбка не подействовала. Она заявила, что он так заполнил собой всю ее жизнь, что просто не дает ей дышать.

Владимир растерялся, он не находил слов. Но у него всегда находились стихи.

– Я почитаю тебе новое!

Он выхватил из кармана листки:

Рванулась,

вышла из воздуха уз она.

Ей мало

– одна! –

раскинулась в шествие.

Ожившее сердце шарахнулось грузно.

Я снова земными мученьями узнан.

Да здравствует

– снова! –

мое сумасшествие!


Читая, он бросил на Лилю ожидающий взгляд. Ее лицо было непроницаемо. Он с удвоенной энергией продолжил:

Смотрит,

как смотрит дитя на скелет,

глаза вот такие,

старается мимо.

«Она – Маяковского тысячи лет:

он здесь застрелился у двери любимой…»


Лиля наконец перебила его скептически:

– Опять про любовь?

– Это плохо? – удивился Владимир.

– Это мелко.

Лиля пошла по мосту вниз, к набережной. Владимир поспешил за ней:

– Тебе не понравилось? Нет, совсем не понравилось?

Лиля только пожала плечами.

Владимир, недолго думая, разорвал листки, и обрывки полетели над Невой.

– Что ты сделал?! – изумилась Лиля. – Почему?

– Тебе не понравилось, – исчерпывающе объяснил Владимир.

– Но у тебя остался еще экземпляр? – заволновалась Лиля.

– Зачем? Тебе же не понравилось!

Лиля секунду помолчала. И порывисто прижалась к Владимиру – маленькая, ростом ему по грудь. Владимир застыл, боясь спугнуть неожиданное счастье.

И оно оказалось недолгим. Лиля отстранилась от Владимира, сказала, будто ушат холодной воды вылила, что их отношения следует прекратить.

Она опять пошла по мосту. Он бросился за ней.

– Как?! Ведь было… вот только что… было хорошо…

– Было.

– Но почему же?

– Ты ведешь себя так, что всем всё ясно. А я все-таки замужем…

– Бросай мужа – выходи за меня!

– Знаешь, – невесело усмехнулась Лиля, – есть английская книжка. «Питер Пэн». О мальчике, который никогда не повзрослеет…

– Я понял! Осип может тебя содержать, а я – нет!

– Го-осподи… – простонала Лиля и пошла дальше.

Владимир упрямо двинулся за ней, выкрикивая:

Знаю:

каждый за женщину платит!

Ничего,

если пока

тебя вместо шика парижских платьев

Одену в дым табака!


Лиля резко обернулась и дала Владимиру пощечину.


А потом они неистово любили друг друга на узкой и шаткой гостиничной кровати.

Утомившись, лежали – тихие, счастливые. Рыжая грива Лили разметалась на плече Владимира.

Потом она перевернулась на живот, провела пальцем по его брови.

– Ты, кажется, собирался возвращаться в Куоккалу… Почему не уехал?

– Я встретил тебя!

Она на миг прильнула к нему и опять отстранилась.

– А теперь уезжай.

Он опешил:

– Ты что… ты правда… этого хочешь?!

– Да.

Он вскочил с кровати, закурил папиросу.

Она лежала и смотрела на него – спокойно, печально.

Он схватил разбросанные на полу брюки, рубаху и принялся одеваться:

– Сделаем вот как… Я сейчас уйду… Сам уйду… Не смогу видеть, как уходишь ты!

Лиля уставилась в потолок, закусила губу – только не плакать.

И вздрогнула от удара двери.


Горький не забыл молодого поэта, заставившего его всплакнуть на даче в Куоккале, и пригласил его к сотрудничеству в журнале «Летопись», который он возглавил.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Маяковский. Два дня

Подняться наверх