Читать книгу Наровчатская хроника. Повести - Константин Александрович Федин - Страница 12
Анна Тимофевна
Глава двенадцатая
ОглавлениеПлавным молочным кругом дыма обойдены зеленые зонты ламп, и свет от ламп волочится следом за дымом бессильный и тупой. Пожелтелые костяные шары, как слепые, неслышно и осторожно катятся по суконному полю.
– Левка, помели!
Левка-маркер подхватывает кий – упругий и звонкий, точно из стали, вынимает из лузы мелок – привычно, как табак из кисета, – потом не спеша, с достоинством натирает кий мелом.
– Я вас, Антон Иваныч, сразу понял. Такому, думаю, в рот палец – не тае… Разве Пашка Косой может с вами, а то нет…
– Пашка Косой отыгрывается. Я ему десять фору всегда дам.
– Ну, и кладет тоже, Антон Иваныч: вчерась о трех бортах рассчитал, словно по чертежу, так и всадил!
Антон Иваныч вырывает у маркера кий и вопит:
– Ставь, как хочешь! Закладывай трешку, ну?!
Левка-маркер вразвалочку удаляется.
– Разве я говорю? Разве я говорю, Антон Иваныч? Биллиардер вы, несомненно, правильный…
Володька берет у отца кий, долго примеривается к пятнастому битку, потом коротко ударяет.
Шары носятся по зеленому полю, как оголтелый от грома табунок жеребят.
Антон Иваныч наливает в стакан пива, говорит:
– Шумно ты играешь, Володька, – не в шуме дело. На, выпей.
Володька смотрит пиво на свет, потом скучно тянет клейкую жидкость через зубы. Видно, как по длинной его шее медленно ходит вверх и вниз молодой кадычок.
– Мало налили…
За грязным окном, в знойном свете дня дрожат, громоздятся уличные шумы. В тени, у каменных оконниц, неподвижными кисеями повисли ошпаренные солнцем толкуны. В биллиардной тихо стынет кисловатая плесень.
Антон Иваныч смотрит на часы:
– Ну, я поехал…
Володька кривит улыбочку, показывая коричневый оскал, и говорит немолодо:
– Любовь крутить?
Антон Иваныч натягивает чесучовый пиджак, поправляет галстух, отхаркивается, плюет, растирает плевок подошвой долго и шумно, говорит, словно жует халву:
– Черт тебя знает, Володька, в кого ты? Пьешь пиво, да и водку, поди, потихоньку с девчонками ходишь, а из реального выставили…
– А вы за ученье внесли?.. Дайте-ка лучше на папиросы…
Антон Иваныч кидает на стол полтинник, одергивается и выходит на улицу, потрясывая отвислым, мягким животом.
Володька подмигивает маркеру:
– Разобьем пирамидку?..
Неустанно стонет пестрая улица. Мечется стон ее по дворам, раскалывается дверьми, застревает в окнах. Беспокоит, влетев в комнату, Анну Тимофевну, торопит, теребит ее неотвязно.
Проворно снует в руке Анны Тимофевны блесткая игла, быстро бегают пальцы по ломкому шелку, мнется, выгибается на коленке каркас.
Прекрасная получилась у Анны Тимофевны шляпа, – пышная, кружевная, взбитая, как яичный белок, и ленты лиловые падают с примятых полей на плечи, точно кольчатые змеи. И такие роскошные вокруг тульи цветы!
А накидка у Анны Тимофевны песочно-розового цвета, такая нежная, и расшита горящим аграмантом, по краям и воротнику. А юбка – совсем как новая (никогда не подумаешь, что перевернута) и колоколом. Правда, давным-давно не носят уже накидок и не шьют юбок колоколом, но ведь Анна Тимофевна вовсе не так молода, чтобы гнаться за модой. Довольно того, что она наденет пояс из бледно-зеленого атласа с массивной бронзовой пряжкой в камнях, прозрачней изумруда, и возьмет зонт, перевитой на краю гирляндой роз. Он сохранился у нее с давних лет, этот зонт. Она оденется, как подобает немолодой вдове, – просто и со вкусом. Конечно, ей рано еще рядиться в темные краски. Ей очень к лицу розоватые и песочные материи. В этих цветах лицо ее кажется даже моложавым. Право, вспомнить, как она не узнала себя, придя от дантиста и взглянув в зеркало! Так хотелось все время смеяться, блестя эмалью ровных, гладких зубов, не отходить от зеркальца, говорить и улыбаться самой себе от радости и неловкого ощущенья полного, жесткого рта. Удивительно, что вставные зубы расправили не только морщинки вокруг рта, но, кажется, и на лбу и под глазами. Все лицо Анны Тимофевны разгладилось, будто налилось молодыми соками. Впрочем, это уж только кажется, право, кажется! Да и не в том дело, что на лице Анны Тимофевны сгладились морщинки. Важно, что тупую, неуемную боль под ложечкой как рукой сняло. Только ради этого и вставила она себе мастиковые зубы. С каждым днем теперь лучше и бодрее чувствует себя Анна Тимофевна. Недаром ей всегда думалось, что доктора прекрасно знают, как лечить больных, и все несчастье в больных, которые не слушают докторов. Ах, как жалко, что у Анны Тимофевны это маленькое, тусклое зеркальце! Непонятно, как до сих пор не пришло ей на ум завести себе настоящее зеркало? Ну что увидишь в этаком осколке? Неудобно же ходить всякий раз в комнаты хозяина. И так он усмехается в свою жирную бороду, когда встречает Анну Тимофевну. И откуда у него такая жирная борода? – сам постный и сушеный, а борода густая, кольчатая, путаная. Усмехается, даже неловко. Старик, а такой… Антон Иваныч бороду бреет. Ах, да, Антон Иваныч… Как это он тогда посмотрел и говорил: а ведь вы интересная женщина, Анна Тимофевна… Ах, какая досада – нет зеркала! Может, сделать ленты подлиннее, чтобы завязывать бантом?..
Быстро снует игла в проворных руках, неотвязно торопят, зовут уличные знойные стоны, гулкими комьями врываясь в окна. Скорее, скорее!
Но как радостно, как весело спешить! Шуршать материями и кружевами, собирать в кулак хрупкую косу, нацеплять галстук и брошку, нащупывать холодной серьгой с бирюзами заросшую мочку уха, подобрав живот, затягивать пояс с такой роскошной, прочной пряжкой!
И вон на улицу, бойкую, как горная речка, где нельзя идти, где надо плыть, как в бударке, – вот-вот зачерпнешь воды, вот-вот перевернешься.
И вот она несется в качкой, утлой бударке, и парус ее расцвечен гирляндой красных роз, и сама она – песочно-розовая, зеленая, лиловая, синяя, широкая, как колокол, в лентах, аграмантах, позументах и кружевах.
А кругом – прасолы, шулера, с глазами, как рулеточный волчок, разбитные, вострые извозчики, зазывалы, шинкари.
– Эй, паря! Держи лошадей, понесут!
– Салоп, ходи к нам, хорошо купим!
– Го-го-ооо!.. Отдирай, примерзла!
– Бросила гостиницы, пошла по номерам!
Скорее из качкой бударки, скорее в сторону, в тихий переулок. Там, как устойчивый, ровный баркас, распустить все паруса и сонно плыть мимо мирных, слепых домов. Что в том, что мальчуганы перестают играть в козны и, разиня рот, глядят на Анну Тимофевну? Что в том, что сокрушенно качает головой какая-то старуха?
Анна Тимофевна несет себя в своем наряде торжественно, достойно, Анна Тимофевна идет по делу.
Вот дом, у которого бросит якорь баркас, и вот ворота, через которые войдет и выйдет Анна Тимофевна.
На круглой верее набита жестяная дощечка, и там, куда еще не доползла кочковатая ржа, можно прочесть:
«…также предсказываю любовное отношенiе одного лица къ другому и проч. Плата за сеансъ 50 коп. въ зависимости отъ подробностей».
Выйдет Анна Тимофевна перед сумерками, когда из подворотен, высуня языки, начнут вылезать отощавшие псы и навстречу холодку палисадов распахнутся ставни тесовых домишек.
В трепете и нежности она закружится по уличкам, закоулкам и садам, через город, который вдруг вырос из-под земли, большой, прекрасный, полный необычайных людей, красивых и добрых.
Обнять бы, обнять бы людей, обнять дома, сады, покормить и потрепать за уши всех псов, таких потешных, ласковых, глупых. Встретить бы старую, старую подругу, расцеловать ее, рассказать ей обо всем – о чем рассказать? – а так, прошептать два слова, или три, вот так: знаешь, скоро решится. Все, все решится! Ах, как же она не замечала, как же не замечала Анна Тимофевна, что на акациях уже стручки!..
И правда, скоро все решилось.
Собрались ехать на лодке на подгородный остров.
Антон Иваныч подстриг усы, надел вымытую панаму. Анна Тимофевна пришла расцвеченная, гофрированная, крахмальная, в бархотке на шее, в бирюзовых своих сережках, вся в бантах, розетках и воланах.
Володька, подсаживая ее в лодку, изогнулся складным аршином, спросил хриповатым баском:
– Вы, мадам, в Париже обшивались?
– Не дури, – сказал Антон Иваныч.
– А шляпка у вас бо марше алле ву д’ор? Это самая теперь модная…
Антон Иваныч засмеялся. Анна Тимофевна украдкой взглянула на Володьку, потом спросила Антона Иваныча:
– А Володя и по-французски может?
– Ничего он не может, дурак растет.
– О, как же, мадам, ву зет тре галант, перфект, поссибель – отлично говорю, а папаша только из скромности и от зависти…
Анна Тимофевна старательно укладывала кошельки и пакетики под лавку. Антон Иваныч посмеивался, с присвистом всасывая в себя короткие кусочки воздуху. Потом спросил:
– Вы природу любите?
Анна Тимофевна не успела подумать, что ответить, как Антон Иваныч начал объяснять:
– Ну, лес там, вода, цветы, все такое…
Анна Тимофевна опустила голову, завозилась на дне лодки с узелками.
– Ну, как можно, папаша, вы же видите, что мадам понимает!..
Антон Иваныч опять засмеялся.
Потом молчали до острова. Володька сидел в веслах, отец правил кормовой лопатой. Анна Тимофевна лицом к корме, следила за водяными кругами, катившимися от лодки. Иногда ее глаза перебегали на руки и голову Антона Иваныча, но взор тотчас соскальзывал в воду, быстрее капель, стекавших с весел.
Остров короткой глиняной ступней упирался в воду, и только ступня эта была голой и гладкой. В немногих шагах от воды дружно дыбился сочный тальник, густой и путаный, как шерсть, податливый и мягкий. Точно окунутая в воду, лоснилась и млела жирная листва. Сверху тальник накрывала неподвижная сетка мошкары.
Хорошо было смотреть, как сетка подымалась и редела, когда расступался тальник, хорошо было ступать по прутьям, пригнутым ногами Антона Иваныча и покорно лежавшим на топкой глине. И разве не тонул в зарослях и чаще веток почти неслышный звон мошкары? И разве не в первый раз за всю жизнь увидела Анна Тимофевна, как цветут травы, как кружит ястреб и расчерчивает небо береговой воронок?
Как не опьянеть в зеленой гуще тальника, где ничего не видно, кроме неба и листьев? Как не закружиться голове от прохлады стоячей воды и от крепкого, как пиво, запаха глины?
Ах, да, пиво. Анна Тимофевна никогда не пила спиртного и не могла понять, как уговорил ее Антон Иваныч выпить стакан пива. И теперь чудилось, что еще не вышли из лодки, и что по небу расходятся и плывут водяные круги, и что тальник растет, как отражение в реке – листвой вниз. И голос Антона Иваныча гудел где-то наверху, над головою, и отделить его от звона мошкары, тальника и неба было нельзя.
– А я уж беленькой, чистенькой, – говорил Антон Иваныч, наливая в чайный стакан водки.
И продолжал:
– Да-с. Жизнь была у меня славная. Ездил я по участкам, строил мосты, получал суточные. А вернешься домой – сын растет здоровый, хозяйство – сад у нас был, оранжерейка, – а тут юг, солнышко, виноград, жена… Жена у меня была… Да что, Анна Тимофевна, жена была… Эх… И так это, знаете, сразу: не было, не было и вдруг – чахотка. Откуда? Почему? С какой стати чахотка? Через год – нет жены. Тут пошло. Володька сорванцом стал, дом продали, деньги – черт их знает, куда ушли!.. Э-эх!
Антон Иваныч налил водки.
– Анна Тимофевна, а? Напрасно, выпить – это целебно. Да-с. Теперь подумаешь – даже не верится, неужели так жить можно, а? Придешь, бывало, взглянешь ей в глаза, и она взглянет, и все, и больше ничего… Черт…
Он завозился, подминая под себя охапки тальнику.
Анна Тимофевна перебирала пальцами ленточки и розетки. Глаза ее остановились.
Володька ушел бродить по острову, и свиста его, криков и визгов уже не было слышно.
– Препротивно теперь я живу, Анна Тимофевна. А остановиться… остановиться не с кем. Володька тоже мерзко живет, в отца живет. И ему тоже противно, конечно. Ему еще призор нужен, мать нужна, материнская ласка. От меня ему какая ласка? Мне самому ласки надо… Без женщины, без сердца женского пусто… Пусто, Анна Тимофевна…
Антон Иваныч мотнул головой, проглотил водку. Потом заглянул в лицо Анне Тимофевне, подсел ближе. Плечом покатым и широким прикоснулся к ее руке.
– Сердце женское, Анна Тимофевна, главное женское сердце…
Он придвинулся еще. Вдруг вскочил на колени, схватился за стакан, шумно глотнул.
– Что же вы молчите, Анна Тимофевна? Неужели вам нечего сказать, а? Нечего?..
Тогда, словно из последних сил, приподняла Анна Тимофевна голову и проговорила:
– Антон Иваныч…
Он невнятно переспросил:
– Что? Нечего?
Она начала опять, чуть слышно:
– Антон Иваныч…
Но он тяжело ухнул наземь, перевернулся на спину, просунул голову под ее руку и улыбаясь отвислыми губами, обдал ее лицо горячим, прокаленным водкой дыханьем:
– А ведь у нас что-то было, а? Давно, давно, а? Как это, а? Нюра, Нюрушка, что?..
Он искал ее взор, старался заглянуть ей в лицо, крепко сжав ее руки, отводил их в стороны, размякший, красный и душный.
Она сидела прямая, вытянувшаяся, вся разряженная, накрахмаленная, под шляпой в цветах и лентах. Дышала так, будто на всю жизнь хотела набраться этих пряных, пьяных, прелых запахов глины, пива, тальника и стоячей воды.
– Что-то у нас ведь было, а? Нюруш, а?
Он обхватил ее крепко, точно хотел раздавить.
Тогда она уронила голову ему на плечо и зарыдала.
Ленты, розетки, кружева, оборочки и воланы колыхались и вздрагивали, как на ветру, и плечи ее толкались в грудь и лицо Антона Иваныча.
А он мял ее платье, осевшим, большим своим телом, валил ее в сочный тальник, бормотал неразборчивое, пьяное…
Потом, в лодке, когда возвращались в город и Анна Тимофевна нежно и стыдливо посматривала ему в лицо, Антон Иваныч хмельным тяжелым языком сказал:
– Володя, я, знаешь ли, женюсь.
Володька бросил весла, обернулся, прищурился на отца. Плюнул в ладони, присвистнул через зубы, опять взялся за греблю.
– Володя, не шутя, женюсь.
– Уж не мадам ли сватаете?
– Не дури. Сделал предложение Анне Тимофевне.
Весла булькнули глубоко в воду. Володька вскочил на ноги.
– Что? Что? – вскрикнул он.
Потом перевернулся, показал пальцем на Анну Тимофевну, присел на корточки и провопил:
– Мадам, ма-да-ам! Ух-ха-ха!
И вдруг неудержимым закатился смехом.
Над водою, под высоким небом, от острова к берегу катились, догоняя друг друга, взрывы его хохота. Он задыхался, как в коклюше, ловил и глотал воздух, точно рыба, вытащенная из воды, хватался за грудь, бока, живот, сначала стоял раскачиваясь и качая лодку, потом присел на скамью, потом повалился на дно лодки и все хохотал, хохотал, и все силился еще раз выговорить одно слово, которое повергло его в этот невыносимый смех:
– Ма-да-ам!
Антон Иваныч бормотал обидчиво и грозно:
– Шарлатан!.. Дубина!.. Перестань, говорю, олух!..
Анна Тимофевна виновато оправляла на себе оборочки и смотрела в сторону.
Лодку несло по течению, следом за упущенной кормовой лопатой.