Читать книгу Города и годы - Константин Александрович Федин - Страница 2
Глава первая
О девятьсот девятнадцатом
Петербург
ОглавлениеЧеловеку надо прожить долгую жизнь без неба, без прямых, широкогрудых ветров, вырасти в сомкнутом строю железных столбов, провести детство на чугуне лестниц и асфальте мостовых, чтобы стать в городе как лесовик в лесу.
Нога знает, когда под ней железный рельс, когда гнилые торцы, когда скользкий и звонкий цемент. И ухо узнаёт, куда падает с крыш дождевая вода и на что наскочил, разорвавшись, внезапный порыв ветра.
Человеку, которому город – как лесовику лес, не надо света. Он помнит каждый угол, знает всякую улицу и все дома, старые и новые, разобранные на топку, забитые, заброшенные и недостроенные.
Особенно – недостроенные. Заборы у таких домов давно исчезли. Но кое-где внутри застывшего кирпичного остова торчат остатки свай, валяется наполовину засыпанное щебнем бревно или не сорван шест с набитым на него деревянным крестом.
Об этих сваях, бревнах и крестах не мешает запомнить на третий год нового летосчисления.
На третий год нового летосчисления, в конце октября, над Петербургом висела тьма. С северо-запада гнал тьму со свистом и гулом мокрый, косоплечий ветер.
Петербург шелушился железной шелухой, и шелуха со звоном билась по крышам и падала, скрежеща, на каменные днища улиц.
Внизу было темно, как в туннелях.
Дома вымерли, дома провалились, домов не было. Пересекались, тянулись во тьме безглазые, мокрые бока туннелей.
И по мокрым, безглазым бокам туннелей и по каменным днищам их с визгом и звоном неслась железная шелуха. Косыми плечами мял ветер каменный город, сдирал ошметками сношенную кожу, швырял ею в промозглую тьму.
Белые обезьяньи лапы автомобиля цапали омертвевшие, сочившиеся холодом бока туннелей, пропадали так же стремительно, как появлялись. И только околевающим шакалом выла автомобильная сирена.
Человек, едва отличный от камня, из которого были выложены туннели, нащупывая углы и выступы, подгоняемый ветром, легко и быстро скользил по лужам. Вот он слился с черной стеной, точно войдя в ворота. Вот ощупью взобрался на склизкий холмик. Спустился в яму. Пролез в коридор, узкий, как могила. Над головой его мерно бился о камень треснутый лист кровельного железа.
Человек вынул из кармана газету, прикрыл ею плечо и грудь, нащупал в углу коридора ношу, взвалил на себя, осторожно пополз назад.
Коридором, ямой, холмиком, сквозь черную стену – в промозглую тьму туннелей, и дальше – промозглой тьмою, подгоняемый ветром, скользя по лужам.
Человеку, которому город – как лесовику лес, не надо света.
Человек нашел ворота, дверь, лестницу, еще дверь. Там скинул ношу с плеча, достал один ключ, другой – французский, третий – очень длинный, с шарниром посредине, патент инженера Тубкиса, – по очереди открыл замки.
В кухне зажег лампочку «экономия» (четверть фунта керосина в неделю), разделся. Примерил пальцами: бревно можно распилить на четыре части по восемь вершков, каждый кусок расколоть на раз, два, три… – восемь полен. Два восьмивершковых полена – кипяток для кофея. Шестнадцать раз. Это хорошо.
– Черт его знает сколько еще протянется эта канитель. Шестнадцать раз…
Когда повернул бревно – записка. Наклеена гладко рыжим тестом. Писана чернильным карандашом. Карандаш расплылся, потек:
Готовлю по-французски и немец, во все классы трудовой школы. Цены умеренн.
ПЕТРОЗАВОДСКАЯ, 17, кв. 3.
Там же штопка и надвязка чулок. А также имеются кролики.
Покачал головой, сказал громко:
– До чего довели интеллигенцию, а?
Отнес и поставил бревно в чуланчик.
Открыл шкаф, вделанный в стену. Из банки с пшеном вынул тряпочку. Из бумажного картуза пересыпал в банку пшено, прикрыл тряпочкой. На банку положил булыжник, круглый, как колобок.
– Мыши. Сволочи.
Растопил железную печку. Вскипятил воду, поставил на сковороде пшеницу – жарить. Кипятком мыл кастрюлю из-под супа и тарелку. Потом мыл раковину водопровода мочалкой и тертым кирпичом. Френч снял. Рукава рубахи засучил по локоть. Когда завоняло гарью, бросил мыть раковину, схватился за нож, отскабливая от сковородки пригорелые зерна, раз пять сказал:
– Кофей. Сволочи.
Потом смотрел в шкаф. В банках была пшеница, рожь, крупа ячневая, пшенная и гречневая, селедки. В бутылках – масло льняное и подсолнечное. В мешке холщовом – вобла. В мешках бумажных – соль, лавровый лист, желатин. Желатину было фунта три. Сказал:
– Желатин, а?
Взял книжку Мопассана – «Избранник госпожи Гюссон», пододвинул лампочку. Надел френч, вычистил ногти перочинным ножом, сел в широкое кресло читать, насадив на круглый нос пенсне.
Дошел до строк:
– Надеюсь, ты еще не позавтракал?
– Нет.
– Вот хорошо. Я как раз сажусь за стол, и у меня чудесная форель.
Уронил пенсне на книжку, произнес:
– Желатин, по фунту на купон, три недели подряд, а?
Вдруг насторожился.
Стучат, но негромко, неуверенно. Лучше подождать. Подождал. Стук громче. Вскочил, затворил шкаф, запер его, посмотрел на стол. Хлеб – под салфетку, коробочку с сахарином – в карман.
– Кто там?
– Сергей Львович Щепов здесь живет?
– А кто спрашивает?
– Старцов.
– Что вам угодно?
– Старцов, из Семидола, Андрей Старцов.
– Из Семидола?
– У меня для вас письмо от сына, от Алексея Сергеевича.
– А-а-а! Как же, как же! Сейчас.
Засуетился. Задвижка вверху двери, задвижка внизу, крюк, замок инженера Тубкиса, замок простой, замок французский, цепочка.
– Теперь, знаете, ни на кого положиться нельзя, на сына родного – нельзя. Воры кругом, одни воры, мошенники, бандиты. Очень рад познакомиться. Да. Вот видите, так и живу. Горшки мою, дрова пилю, варю сам, стираю сам, шью, лампы заправляю, сапоги чиню, сортиры, pardon, чищу. Милости прошу. Вот видите – мозоли на руках, мозолистые руки. Воняет гарью – это от кофею, керосином – это от лампы, касторкой – это от котлет. Картофельные котлеты на касторке готовлю. Вот так-то. Садитесь, пожалуйста. Есть кофей. Я только подмету, забыл подмести. Надолго? По делу?
Старцов снял мешок со спины. Стоял большой, мутно-серый, в промокшей солдатской шинели, с рукавами, прятавшими пальцы, с покатыми плечами и куцым воротником.
– Не знаю. – сказал он, – сегодня ничего не узнал. Завтра поутру будет известно.
– Действительный статский советник! Вот этими руками, все сам. С восьми утра до двенадцати ночи. А что мне за это? Вон вчера опять выдали полфунта воблы да фунт желатина. Зачем мне желатин? Пришлось по плану. Хорошо. А если по плану удочки придутся? Скажем, каждому гражданину по две удочки. Что прикажете делать? Чепуха… Письмо от Алексея, говорите? Ну, как он?.. Вот кофей. Хлеба у меня…
– Хлеб у меня есть, – сказал Старцов, – белый хлеб, семидольский.
– Почем там мука?
– Вот письмо, – сказал Старцов.
Читая, Сергей Львович подергивал носом, и пенсне медленно наклонялось верхней своей частью к бумаге. Сергей Львович все выше и выше задирал голову, и лицо его становилось уже и надменней.
– Женился! – воскликнул он, ударив пальцами по письму. – Женился, на актрисе женился! Воображаю!
Он поправил песне и разыскал глазами строчку, на которой остановился. Потом вложил письмо в книгу, облокотился на стол и заглянул в глаза гостя.
– Ну конечно. Вот как теперь, детки-то. Прежде так купцы писали: честь имеем сообщить, что в наш торговый дом на равных правах вошел Иван Иваныч Сидоров. Просим заметить себе его подпись. А тут и того нет: сообщаю, что вашу фамилию будет носить певичка. Даже имени нет – Дарья, Марья, Аграфена? Черт ее знает!
– Ее зовут Клавдией… по отчеству… забыл, – сказал Старцов.
– А по фамилии? Какая-нибудь Культяпкина, по сцене – Раздор-Запольская, энженю-драматик на ролях без слов и движений… Впрочем, не все ли равно? Не все ли равно, спрашиваю я, а?
– Почему же?
– А потому, что теперь все полетело к черту в пузо. Все! Мы теперь с вами – кашица в утробе какого-то дьявола. Обрабатывает нас желудочный сок, потом поползем мы по кишкам, по двенадцатиперстной, по тонким, толстым, по прямой. Вот что мы такое.
Сергей Львович вынул из кармана коробочку с сахарином, подцепил на ложку беленькую таблетку, бросил ее в свой стакан. На мгновенье остался неподвижным. Потом протянул коробочку Старцову.
– Благодарю вас, привык без сладкого.
Сергей Львович аккуратно закрыл коробочку и неожиданно, по-детски скоро, прослезился:
– Вы говорите, почему все равно? Ну что Алексею до меня за дело? Хорошо еще, что уведомил. А то прислал бы в одно прекрасное утро четверых сопляков с записочкой: посылаю вам, дорогой папочка, ваших внучат на попечение, сам еду в путешествие. Вы думаете, в летчики он пошел по-другому? Явился как-то, говорит: «Прощайте, еду на фронт, может, голову сверну, не увидимся». – «Как голову свернешь, когда ты мичман российской службы?» – «Эк, отвечает, спохватились! Я уж полгода, как на гидроплане летаю, а теперь на фронт инструктором назначен». Что остается отцу делать? Благословил. А как прикажете сейчас поступить? Благословить его с Культяпкиной, Раздор-Запольской! Все равно наплюет – что благословляй, что нет. Это еще счастье, поверьте мне, счастье. Другой у меня сын есть, младший…
Сергей Львович вдруг встал, поднял руку и прокричал куда-то в угол:
– Отрекаюсь! Перед богом и перед людьми отрекаюсь! Нет второго сына! Был, но умер, превратился в тлен, в прах, исчез, погиб, погиб…
Он рухнул в кресло, ударился головой о край стола, всхлипнул, опять ударился головой, задергался:
– Погиб Левочка, погиб!.. Подлец несчастный, подлец!.. Пропал совсем!..
Старцов привстал, шевельнул губами, сел, снова поднялся. Но Сергей Львович встряхнул головой и вдруг спокойно:
– Недостоин, негодяй, упоминания, не то что слез. Вот почему говорю я, что все теперь полетело к черту. Дети стали предателями, и отцы почерствели. Без сожаления, без слез, без сердца, черствы и холодны, вот как эта плита. Да, вам, постороннему человеку, я со спокойной душой, как рапорт пишут по начальству, как доктор больную руку отнимает, говорю: мой сын Лев – вор! Не как-нибудь иносказательно, а просто по-настоящему – вор. Отца обворовал, тетку обворовал, знакомых обворовал. Вчера из уголовного розыска приходили искать бывшего дворянского сына Льва Щепова, попавшегося в краже. Часы украл, три костюма, белье, шубу енотовую, ложки серебряные. Я три замка к двери приделал: каждый день покража. Засаду устроил, в шкафу у меня сыщик сидел, когда я на службу уходил. Три дня сидел. А потом мне ухмыляется: товарищ Щепов, простите, говорит, но тут – свой. Я тогда Льву пощечину дал и выгнал. Он пошел к тетке ночевать и обокрал ее. Это я вам говорю, постороннему человеку. У меня сына Льва нет. Отболел, как парш. Вместе с людьми отболел, люди для меня теперь – воры, предатели, сволочь!
За черным окном глухо лязгало разорванное железо водосточной трубы. Тоненькая вьюшка железной печки звякала озабоченно где-то под потолком – ветер то всасывал ее, то толкал. Сергей Львович размешивал в стакане чайной ложечкой сахарин.
– Он, что же, по-советски женился?
– Не знаю. Думаю – да, – ответил Старцов.
– Тогда бог с ним.
Старцов засмеялся. Сергей Львович взглянул на него быстрыми глазами, сузившимися и скользкими, словно только теперь вспомнил, что надо разглядеть гостя.
– Андрей… Как вас по батюшке?
– Геннадьевич.
– Вы по делам сюда, Андрей Геннадьевич?
– Я мобилизован. Прибыл в здешнюю армию.
Сергей Львович перепрыгнул взглядом на прикрытый шкафик с продуктами.
– Я бы пригласил вас остаться переночевать… вот и Алексей просит в письме… Только в комнате градуса два… Топлю я в одной конурке…
– Ничего, укроюсь…
– Ну, если не боитесь…
Старцов лег на кожаную кушетку, как был, как ложился все эти ночи – в теплушках, на вокзалах, в московской казарме, – в шинели, сапогах, с мешком под головой.
Сергей Львович осмотрел шкафик с продуктами, запер его на ключ, навесил никелированный замочек, взял под мышку «Избранника госпожи Гюссон», в руку – лампочку «экономия» и пошел в спальню. Там, в изголовье, на столике, – часы, вделанная в перламутр зажигалка, чехол для пенсне, «Избранник госпожи Гюссон», серебряная папиросница в монограммах и маленький кусочек – всего один квадратик – старого, довоенного шоколада. Сделав из одеяла конверт и забравшись в него, Сергей Львович вздохнул, вытянул руки и на минуту закрыл глаза. Потом, перерожденный, медленно вложил в рот квадратик шоколада. Опять закрыл глаза. Потом закурил, затянулся глубоко дымом и, повернувшись на бок, взял со столика книгу.
Размеренный лязг железной ошметки за окном был здесь чуть слышен.