Читать книгу Повести л-ских писателей - Константин Зарубин - Страница 5

Папка первая
Распечатки, найденные в магазине «Лакония»
Свидетель № 5

Оглавление

Карминова Лара Михайловна

Сланцы, 1982–1985

Год и место рождения: 1936, Ленинград.

В 1937–1959 гг. проживала во Фрунзе, Киргизская ССР.

В 1959–2008 гг. проживала в Ленинграде/Санкт-Петербурге.

С 2008 г. живёт в Вильнюсе. (Приписано ручкой: Умерла в Вильнюсе 21.04.2020. Насколько я понял, не от ковида.)

Профессия: инженер-радиотехник, поэтесса, переводчица художественной литературы с украинского и литовского языков (литовский – второй родной, от матери).

Дата наводки: 30 октября 2019.

Воспоминания получены 8 ноября 2019.


Книгу, которую вы ищете, я видела в начале восьмидесятых. Точный год назвать не сумею. Могу, как это делают историки, обозначить «не ранее» и «не позднее». Было это не ранее восемьдесят второго, потому что в восемьдесят втором у меня вышел третий сборник стихов, из которого я как раз и читала на встрече в Сланцах. И было это не позднее аварии на Чернобыльской АЭС. Вы сейчас поймёте почему.


Сборник Карминовой «На берегу весеннего дождя» вышел в феврале 1982 года.


Надо при этом учесть, что от встречи до Чернобыля наверняка прошло не менее полугода, потому что она успела отодвинуться куда-то на периферию памяти. Отчётливо помню: когда поползли слухи об атомной катастрофе, один кошмарней другого, я долго не могла сообразить, где же мне уже попадались все эти слова, такие жуткие и такие чарующие одновременно. «Ликвидаторы», «четвёртый энергоблок», «эвакуация Припяти». Да-да, именно Припяти! За название города готова поручиться. Моя родня со стороны отца жила в Иванкове, это менее ста километров от Припяти. Двоюродная племянница даже одно время в детском саду там работала. Немудрено, что мне врезалось в память название той повести: «Припять, планета Земля».

Итак, делаю вывод, что книгу я листала где-то между весной восемьдесят второго и осенью восемьдесят пятого. Назвать более точную дату, к моему великому сожалению, не могу. Даром что целых четыре генеральных секретаря уместились в этот интервал. Наверное, другие, сознательные товарищи на моём месте легко бы вспомнили, какой из неустанных борцов за мир у нас тогда красовался на портретах. А я бросила году в семьдесят пятом и новости смотреть, и газеты читать, и даже думать о них обо всех. Так и жила как бы вне истории, пока Сахарова не вернули из ссылки. Помню, именно возвращение Сахарова меня растормошило. Подумала: батюшки-светы! И вправду тронулся куда-то лёд.

Последняя зацепка, которую могу добавить по времени, – буйно разросшиеся лопухи у библиотеки. Запомнились мне эти пышные лопухи, припорошенные дорожной пылью. Значит, зима и ранняя весна исключены. Да и поздняя осень, пожалуй, тоже.


Чтобы не засорять Ларе Михайловне память, я не упоминал никакого Сашу Лунина, пока не получил её мемуары в надёжном писчебумажном виде. Только про Болонью спросил, но это как обычно.

Саша, напомню, читал тетради Павлика в первой половине 1985 года. Учитывая, что Павлик переписывал книгу «сколько-то месяцев» (см. ниже) и утонул летом 1985-го, а утонув, едва ли мог лично вернуть книгу в библиотеку, получается, что сборник появился в Сланцах не позднее самого начала того же года.

На момент гибели Павлику было пятнадцать. Если брать нижнюю границу, предложенную Карминовой (весна 1982-го), то Павлик впечатлился «Повестями» в возрасте одиннадцати лет. С одной стороны, вроде маловато для глубоких литературных переживаний. С другой стороны, Саше в 85-м было столько же, а я сужу по себе. Пусть те товарищи, которые в двенадцать лет громко хвастались на ул. Салтыкова-Щедрина в г. Ленинграде, что прочитали всю мамину библиотеку, предложат альтернативную оценку!


Приглашение в Сланцы мне оформила Лидия, директор библиотеки. По отчеству – что-то на «эн»: то ли Никитична, то ли Никифоровна. Фамилию я позабыла. Вероятно, можно в Сланцах навести справки.

Поехала я, кажется, охотно. Как поэт я никогда особым вниманием избалована не была – не Ахмадулина, поди. Я ведь и не писала стихов лет до тридцати. Училась на радиотехническом в ЛЭТИ, три года отработала по специальности. И так вышло (совершенно случайно, через одну знакомую моей первой свекрови), что занялась художественным переводом с литовского.

Литовский мне достался от матери – сугубо разговорный, бытовой, но всё же близкий к литературному. Мама была из образованной каунасской семьи. Мой дедушка, мамин отец, был убеждённый коммунист и занял сторону большевиков во время советско-литовской войны девятнадцатого года. Когда большевистское наступление провалилось, он вместе с семьёй бежал в Петроград. Долго работал в партийном аппарате. В тридцать шестом (я только-только родилась) дедушку арестовали. Уже после войны до нас дошли слухи, что он умер в пересыльном лагере. А отца моего, украинского большевика, расстреляли в тридцать седьмом. Нас с мамой и братом Борей тогда же выслали в Киргизию.

Интересно, что Боря (он был на шесть лет меня старше) вырос без литовского. А со мной мама в ссылке заговорила на родном языке. Думаю, это была своего рода защита от действительности, отчаянная слабенькая попытка хоть что-нибудь контролировать в своей судьбе, хоть куда-то скрыться. Бегство в пространстве было исключено, а вот в родную речь всегда можно было ненадолго сбежать. Мы с мамой так и проговорили по-литовски до самой её смерти. Только при посторонних обычно переходили на русский.

Первые литературные переводы с языка, на котором я едва умела читать, дались мне нелегко. Я рыскала по словарям; семь потов с меня сходило на каждой странице. Но довольно скоро наловчилась, втянулась. Поездила в Литву, чтобы язык оживить. Много средней и крупной прозы перевела: Симонайтите, Жилинскайте среди прочих, если имена эти вам что-нибудь говорят.

А поскольку в Литве тогда очень сильная поэзия была, я много подстрочников делала с литовского для разных ленинградских поэтов. В один прекрасный день попробовала зарифмовать всё сама – и вроде бы получилось и даже самой понравилось. Перевела две книжки поэзии и как-то по инерции стала рифмовать своё, без литовских оригиналов. Вот так нарифмовала я сначала на один сборник, потом на другой. И приняли меня в секцию поэзии ленинградского отделения Союза писателей.

Стихи у меня были не ахти какие оригинальные, что уж греха таить. Гладенькие, простенькие. Зато, как говорят, «от души». Писала о любви, о женской доле, о семейных буднях, о повседневной подлости и благородстве. Оплакивала ускользающее время. В аннотации к третьему сборнику так меня и припечатали: «Поэзии Карминовой присущи узнаваемость образов и ярко выраженный исповедальный характер».

И, главное, никакой идеологии у меня в стихах, конечно же, не было, если не считать аполитичного гуманизма. Так что находились охотники, а вернее сказать, охотницы и до моей поэзии. Преобладали среди них женщины от тридцати и до пенсии: инженерши, бухгалтерши, учительницы, библиотекарши – в общем, все мои социально близкие и родные. Если принять во внимание, что поэзию никто, кроме этого контингента, особенно и не читает, то стихи мои, выходит, были именно такие, какие надо.

К сожалению, творческие командировки для общения с низовой советской интеллигенцией женского пола мне в Союзе писателей выписывали нечасто. Точнее, не выписывали совсем. Подразумевалось, что такого добра и в Ленинграде хватает. Конечно, кто был повыше рангом да попартийней, тот мог оформить поездку куда угодно – с произвольной целью. Надо ему «собирать материал» о подвигах рыбаков где-нибудь в Коктебеле в разгар пляжного сезона – пожалуйста. Идите в бухгалтерию, оформляйтесь. И суточные им капали такие, что за месяц набегало пять зарплат моих смиренных библиотекарей. А то и больше.

Впрочем, я не жалуюсь. По переводческой линии сама иной раз каталась в Литву. Вернувшись, сочиняла и сдавала отчёты-отписки. «Мною освоен широкий пласт современной бытовой лексики…» «Мною обсуждались стилистические трудности при переводе лирики Межелайтиса…» На самом деле, конечно же, никакой лирики я там не обсуждала. Пировала у местных поэтов да бегала по магазинам. У литовцев же всегда лучше было со снабжением.

И всё-таки чаще случалось ездить не по прихоти, а по разнарядке, в составе писательского десанта в какой-нибудь совхоз «Первомайский». Приедешь, бывало, а там, естественно, никто про тебя слыхом не слыхивал. Бабоньки местные рассядутся, наклонят головы, послушают, поохают, похлопают: ой, товарищ поэт, до чего ж вы складно пишете, жалостливо. Была, конечно, и в этом своя прелесть. Однако настоящую, честную радость приносили только редкие поездки к моим читательницам. К тем, кто листал уже мои невзрачные лениздатовские книжицы за двадцать семь копеек. Мои читательницы приходили на встречу, как на собрание тайного общества, на сходку подпольного профсоюза женщин, передумавших слишком много мыслей. Мои читательницы с ходу говорили со мной, как со старой подругой, которую сто лет не видели. Это было совсем другое. Это, повторюсь, было настоящее.

Лидия Никитична-Никифоровна, Лида, пригласившая меня в Сланцы, была из таких женщин. Хорошо помню, как она встретила меня на вокзале ни свет ни заря. Я могла на утреннем автобусе поехать; так и удобней бы вышло, и быстрее. Но почему-то отправилась поездом, а поезд уходил с Варшавского за полночь и полз как черепаха – шесть часов. Вагон, помню, был общий. Духота стояла страшная, курил кто-то.

Запомнилась мне и Лидина внешность. Волосы густого медного цвета, сплетённые в тяжёлую косу. (Лида укладывала её на грудь, когда садилась.) Ей было под пятьдесят, и я, конечно, подумала, что она прячет седину под этой ненатуральной медной краской. А она, видно, привыкла к таким подозрениям. Подловила мой взгляд, сказала с улыбкой: «Думаете, крашу? Нет, сами такие».

И ещё. Лида волочила ногу. Кажется, правую, но не ручаюсь. Не очень сильно волочила, да и на вид нога была как будто в норме, не усохшая, только немного завёрнутая внутрь. Не знаю, врождённый то был дефект или последствия травмы. Сама Лида о своей ноге не заговорила, а я, как вы понимаете, расспрашивать не стала. В помещении она ходила без палочки, но, когда шла на улицу, брала такую классическую клюку с загнутой ручкой. Ходила при этом не то чтобы быстро, но твёрдо, уверенно.

Как прошла моя поэтическая встреча, помню очень смутно. Пожалуй, что и совсем не помню. Послевкусие осталось хорошее, вот и всё. Народу, наверное, пришло не больше и не меньше обычного, а значит, человек десять. Точно могу сказать, что библиотека Лидина была далеко от вокзала, в каком-то тихом загородном райончике, куда нужно было на автобусе добираться.

И что заночевала я тогда у Лиды – в этом совершенно не сомневаюсь. Я ведь поначалу думала в тот же день вернуться в Ленинград, вечерним автобусом. Но после бессонной ночи в прокуренном вагоне меня к вечеру так сморило, что Лида просто не пустила меня на вокзал. «Куда ж вы, – говорит, – Лара Михайловна, на ночь глядя в таком состоянии. Сейчас я вас накормлю, напою чаем с пирогами, а завтра выспитесь – и в дорогу». Взяла под руку, да так и повела. В одной руке клюка, в другой я.

Лида жила в однокомнатной квартирке на другом конце города, на четвёртом или пятом этаже. До её дома нас подвезли на «жуке». Мне это запомнилось, потому что водителем была женщина, Лидина знакомая, которая, несмотря на свой суровый вид, несмотря на папиросу, будто прилипшую к губе, очень трогательно стеснялась «писательницы из Ленинграда», то есть меня. Эта водительница, кажется, поднялась с нами на чай, но посидела совсем недолго. А пироги, кстати, были объеденье – черничные. Вот не помню только, свежая была черника или засахаренная, из банки.

Вы уж простите мне такую прорву подробностей. Мне кажется, что это важно. Я имею в виду, важны не подробности сами по себе, а то обстоятельство, что я помню столько подробностей. По крайней мере, думаю, что помню. Связано это не с чем иным, как с книгой, которая вас интересует. Её страницы как будто светятся у меня в памяти, и свечение это выхватывает из темноты соседние фрагменты прошлого. Допускаю, конечно, что это иллюзия, возникшая задним числом, уже после Чернобыля. Но в таком случае иллюзия очень стойкая.

Тем более странно, что обложки я не помню. В какой-то момент (мы ещё сидели на кухне) Лида принесла книгу из комнаты и спросила, не переводила ли я кого-нибудь из её авторов. Она знала, что я перевожу с литовского, читала мои переводы, а следовательно, авторы точно были литовцы и книга наверняка называлась «Фантастические повести литовских писателей», или «Фантастические произведения литовских писателей», или просто – «Фантастика литовских писателей», хотя мне всё-таки кажется, что из четырёх слов состояло название. Помню формат: стандартный средний. Помню, что томик был увесистый, не менее пятисот страниц. Помню даже, как разглядывала выходные данные: «Лениздат», тысяча девятьсот семьдесят какой-то, и что-то о человечестве в аннотации, какие-то «перекрёстки научных и нравственных проблем». А вот как выглядела обложка, какого хотя бы цвета она была, какой фактуры – шероховатая ли, глянцевая, – это выветрилось бесследно.

Сколько было произведений в сборнике, с точностью сказать не могу. Перед глазами дрожит оглавление, но слова давно расплылись; остались только смазанные линии разной длины. Этих линий никак не меньше семи и едва ли больше двенадцати. Не вижу, но помню, что имена каких-то авторов повторялись. В общей сложности было там человек пять, из них по крайней мере одна женщина, с фамилией на «-айте»; именно она написала повесть о Припяти. Уверена, что никого из авторов я не переводила. Больше скажу: я и не слышала о них до того вечера.

Впрочем, не думаю, что меня сильно удивили незнакомые писатели. Решила, скорее всего, что молодая поросль в сборнике представлена. Молодые любят фантастику сочинять; на реализм у них ещё жизненного опыта не хватает. Другое дело – незнакомые переводчики. Фамилии переводчиков, как заведено, значились курсивом у каждой повести. В нашем тесном мирке литовских толмачей все друг друга знали наперечёт, каждое новое имя вызывало любопытство, а в том оглавлении было сразу несколько абсолютно неизвестных мне фамилий.

Одного Витю Блажиса я узнала. Да и узнала ли? Витя был наш, ленинградский, и в восемьдесят шестом, после Чернобыля, я к нему первому и бросилась: «Витя, дорогой, помнишь тот крамольный сборник литовской фантастики, где всё это было предсказано? Ты повесть для него ещё переводил – что-то о космосе, с длинным таким вычурным названием? У тебя не запылился дома авторский экземпляр?»

А он мне, представьте: «Лара, ты о чём? Сроду не переводил никакой фантастики. Тем более о космосе». Я говорю: «Витя, ну как же. Я же собственными глазами видела. “Вэ Блажис”! Какой ещё “Вэ Блажис” будет переводить с литовского в лениздатовском сборнике?» Но Витя так и не признался. «Вот в “Лениздате”, – говорит, – и спрашивай». Мало ли, мол, на свете «Вэ Блажисов». Одних Витаутасов Блажисов наверняка целая рота.

Но я забегаю вперёд. Вернусь на Лидину кухню в Сланцах.

Лида не удивилась, когда я призналась, что не знаю ни книги, ни авторов. Сборник, рассказала она, отозвали буквально через неделю после того, как он поступил в библиотеку. Хотели, вернее, отозвать. Позвонили из «Лениздата». Во всяком случае, заявили, что из «Лениздата». Сказали, что часть тиража якобы с браком, что экземпляр, попавший в Сланцы, с ужасным полиграфическим изъяном. Дали указание сборник вернуть и в фонд пока не вносить, а если внесли уже – вычеркнуть до прихода нового экземпляра.

А в то время все же всё правильно понимали. Не надо никому было разжёвывать. Лида как трубку положила, так и бросилась эту книгу разыскивать. Новых поступлений, по её словам, тогда много пришло, всего разобрать ещё не успели, а уж тем более прочитать. Да и к фантастике Лида обычно была равнодушна. Но раз такое дело, раз из «Лениздата» звонят, обратно требуют – кто ж тут устоит?

И вдруг выясняется, что книга уже на руках. Лидина коллега её оформила и выдала местному любителю фантастического жанра. У них в библиотеке несколько таких было пригрето под крылом.

Фантастику же читали взахлёб, любую, будь она хоть литовская, хоть монгольская. А книги, которые читали, в магазинах просто так не продавались. У меня сын бредил тогда космосом, пришельцами, так что для меня дефицит фантастики был не менее насущной проблемой, чем дефицит колбасы. Наохотилась я за Абрамовыми, за Снеговым, за Ефремовым, за какими-то переводными антологиями. Любые новые издания фантастики пропадали мгновенно. По блату расходились, по подписке. Что-то, конечно, доходило и до библиотек. Там уже действовал скромный блат, так сказать, второго уровня: кто в фаворе у библиотекаря, тот первый знает, что пришли новые Стругацкие. У Лиды в библиотеке поклонники жанра так и стояли гуськом в одной негласной очереди. Только между собой местами менялись: в этот раз Иван Петрович первый читает, в другой раз Пётр Иваныч и так далее.

И вот кто-то из этой клиентуры перехватил уже повести литовских писателей. Что делать? Бежать и отбирать у читателя книгу Лида, разумеется, не стала. Рассудила, что срок выйдет – сам принесёт. Клуб любителей фантастики книги не передерживал. У них был армейский распорядок: книгу принял – книгу сдал. Как штык, ровно через десять дней.

Но недели не проходит – снова звонят. Снова будто бы из «Лениздата»: «Вы литовских писателей выслали?» Лида им объясняет: книга на руках, читатель вернёт – сразу вышлем. В «Лениздате» как с цепи сорвались: «На каких руках?! Какой читатель?! Кто позволил?! Вы что там, с ума посходили? Вам сказано: книгу с фонда снять и вернуть немедленно!» Лида такого хамства не выдержала. «Мы, – говорит, – библиотека, а не то учреждение, которое вам надо. К нам поступила книга, мы её оформили и выдали читателю. Ездить по домам и конфисковывать недозволенную литературу не входит в наши служебные обязанности».

На том конце ещё поорали и трубку бросили. Лиде стало страшно, когда возмущение поостыло. Схватилась за голову: «Кто меня за язык тянул!» Работать не может, всё из рук валится, сыпь выскочила на нервной почве. Проходит ещё день-два. Наступает срок возврата книги. Но вместо читателя являются прямо из Ленинграда трое молодцов в штатском на машине. Размахивают удостоверениями. «Кому выдали книгу? Имя? Адрес?» Взяли адрес, похлопали дверцами, умчались. Лиде от мысли, что она на человека органы напустила, сделалось так плохо, что коллега ей скорую вызвала.

А у читателя на квартире тем временем разыгралась драма, переходящая в театр абсурда, – в наших лучших национальных традициях. Читатель, представьте, умер накануне вечером. Внезапный инфаркт его свалил на пике трудоспособного возраста, как у наших мужчин заведено. Гэбэшники звонят в дверь, а в квартире слёзы, родственники, покойный на диване лежит. Никто не знает, что́ там за книгу он брал из библиотеки, куда там он её запрятал. Молодцы в штатском помялись, но делать нечего, приказ есть приказ. Начали обыск посреди траура – шкаф за шкафом, полка за полкой.

Подняли вверх дном всю квартиру. Никакой литовской фантастики не нашли. Уехали несолоно хлебавши и доложили, видно, своему начальству, что книга пропала с концами. Никто больше Лиде по этому поводу из Ленинграда не звонил.

На том бы история и закончилась. Лида сама ни за что не пошла бы разыскивать эту злосчастную фантастику. Она ужасно переживала из-за случившегося. Городок же небольшой. Скоро каждый ребёнок знал, что приезжало КГБ из Ленинграда искать у покойника библиотечную книгу. Лида мне сказала, что ей поначалу и на работу-то стыдно было ходить, не то что показываться на глаза семье покойного.


Сашина сестра подтверждает, что был у них в подъезде такой эпизод. То ли милиция, то ли «органы» проводили обыск в квартире на другой день после смерти хозяина. Сестра младше Саши на пять лет. Говорит, что была тогда «совсем маленькая» и не помнит ни год, ни имя соседа. Она в Израиле «почти двадцать лет» и давно не поддерживает связь ни с кем из «родного подъезда», но обещала «поспрашивать, если вдруг».

Судя по ледяной вежливости, с которой она отвечала на мои вопросы, я сомневаюсь, что это «вдруг» когда-либо случится.


Прошло сколько-то месяцев. Возможно, что и год прошёл. И вдруг в один прекрасный день книга приезжает к Лиде сама. Мальчишка её привёз – мне хочется сказать «мальчишка лет тринадцати», но лучше не буду. Вполне допускаю, что Лида этого не говорила и я сама додумала возраст, потому что явственно представляю себе этого мальчишку, хотя никогда его не видела. Почему-то в моём воображении он худенький, чернявенький, долговязый не по годам, в школьной форме со слишком короткими рукавами. Вы, пожалуйста, ни в коем случае не обращайте на этот образ внимания. Это чистой воды фантазии.


Оставляю без комментариев.


Лида этого мальчика раньше не видела. Вероятно, он в другую библиотеку ходил, не в её районе. Он назвался соседом покойного любителя фантастики. Рассказал, что дядя Имярек дал ему книжку почитать на два дня, а забрать не успел. Лида спросила: «Что же ты, дорогой мой, так долго библиотечную книжку не возвращал?» Мальчик покраснел. «Я, – говорит, – боялся, что милиция к нам придёт». Он в школе был, пока гэбэшники соседей обыскивали. Потом, когда узнал, что у соседей стряслось, сразу же книгу спрятал подальше. Никому её не показывал – ни родителям, ни друзьям.

Лида спросила: «А ты сам-то книжку прочитал? Понравилось тебе?» Мальчик покраснел ещё гуще, помялся и признался в конце концов. Сказал, что прятал книгу не только потому, что страшно было. Он не мог с ней расстаться, пока не сделал себе собственный экземпляр. Он, представьте, от руки переписал весь сборник. Все пятьсот или сколько там страниц. Один бог знает, сколько времени и тетрадок ему на это понадобилось.

Лида похвалила парнишку за честность. Посоветовала никому больше про сборник не говорить и тетрадки свои среди друзей не афишировать. Тот с радостью пообещал, что нет-нет, никому ничего не скажет. Попрощался и пулей из библиотеки вылетел. Видно, боялся, как бы Лида не передумала, не повела его в милицию.

Сборник остался у Лиды. Она прочитала его в тот же день. Рассказала мне, что не могла оторваться, дочитывала уже глубокой ночью. Никакого типографского брака в книге, конечно же, не нашлось. Зато содержание! Содержание было похлеще любого самиздата. У Лиды не укладывалось в голове, как эти повести пропустили в печать на русском. По-литовски их с грехом пополам ещё можно было представить. На прибалтийских языках, бывало, удавалось довольно несоветские вещи протащить. У прибалтов послабей была и цензура, и, главное, самоцензура. Но чтоб по-русски такое! В Ленинграде!

Во-первых, непечатными были сюжеты. Все повести, насколько я поняла, описывали будущее, далёкое и не очень далёкое. Советской власти в этом будущем то совсем не было ни в каком виде, то её было слишком много и вела она себя слишком правдоподобно – как настоящая советская власть.

Во-вторых, непечатным был общий тон прозы. Это я сама хорошо запомнила по тем повестям, что успела прочитать у Лиды в гостях. Настроение они оставляли не то чтобы мрачное или упадническое… Скорее, невыразимо печальное. Описать невероятно трудно… Представьте, что началось что-то непоправимое, какая-то ползучая, отложенная трагедия. И только вам известно, что ход событий изменить уже невозможно. И вам ясно, что никто в этой трагедии особенно не виноват, кроме законов мироздания. И поэтому вам некого проклинать, поэтому не с чем отважно бороться. Места подвигу уже не осталось. Но вам всё равно стыдно. Это важный момент. Вам горько, и стыдно, и очень легко. Как будто вы догадались, что лично вас обязательно пронесёт. Вы свой век доживёте без бед, какой бы ужасной ни была развязка для других.

Вы, пожалуйста, не принимайте эту аналогию слишком всерьёз. Она очень неточная. Я вам всего лишь краски разбрызгала по холсту. Ни одной верной линии этими красками не могу провести. Не найти мне уместных сравнений для того настроения. Ахматова или Мандельштам, пожалуй, нашли бы. А я, бесталанная, не могу.

И ведь обычными русскими словами всё было написано! Как им такое удалось, этим безвестным переводчикам? Сама себе перестаю верить, когда об этом думаю. Может, ореол тайны всё так окрасил задним числом? После Чернобыля? Может, и не было в той прозе ничего сверхъестественного… Может, всего-то и была одна случайная догадка… А остальное – Лидины горящие глаза. Её слова взволнованные. Ночь в чужом городке, в чужой квартире, сладость запретного плода – неужели в этом всё дело?

Как я уже сказала, сама я в ту ночь успела прочитать далеко не всё. В общей сложности, наверное, не больше четверти книги. Очень хотела читать дальше, но организм не выдержал, заснул, отомстил мне за бессонную ночь в прокуренном поезде.

Читала я не по порядку. Начала, вероятно, с повести о Припяти – она сразу привлекла моё внимание. Затем прочла ту, которую перевёл «В. Блажис». От неё считаные крупицы у меня остались в памяти. Помню космос, помню, что название было длинное и сюжет закрученный, красивый и как-то связанный с настоящим – с тогдашним настоящим. Отчётливей всего, стыдно признаться, помню чувство жгучей зависти к Вите Блажису, которое мучило, пока читала. Я же была уверена, что это его перевод. Переворачивала страницы, чуть не плача от обиды. Думала: мне так никогда не перевести.

Кажется, я начала читать и какую-то третью повесть. Но если и начала, то совершенно ничего не запомнила. Единственное, за что могу поручиться: Болоньи в той повести не было. Италию я бы не забыла, вы уж поверьте. Я ещё школьницей была – бредила Италией. Всю жизнь мечтала поглядеть на неё хотя бы одним глазком. На старости лет, уже литовское гражданство получив, сподобилась наконец. Спасибо дочери: свозила меня четыре года назад в Рим, во Флоренцию, в Пизу. Чудесная была поездка. До сих пор ею живу. Вспоминаю её, когда кошки скребут на душе, и как-то легче становится…

Наутро я проснулась в Лидиной квартире одна. Был рабочий день. Возможно, четверг или пятница. Лида ушла на работу, так и не дождавшись моего пробуждения. Хорошо помню сытный завтрак, укутанный в белые полотенца. В общих чертах помню и записку на два листа, что лежала на кухонном столе рядом с завтраком. «Простите, дорогая Лара Михайловна, так уж вы сладко спали, не решилась вас тревожить, ключ бросьте в ящик». До вокзала дойдёте так-то и так-то, автобусы на Ленинград отходят тогда-то. «Спасибо Вам от всего сердца, что заглянули в наш городок». Бо́льшая часть записки состояла из благодарностей, местами очень личных, за конкретные стихи, за отдельные строчки. Видимо, Лида вложила в ту записку всё, что неловко было сказать в глаза.

Я ещё с детства, с Киргизии, мало ем с утра, но в тот раз себя заставила плотно позавтракать. Не хотелось обидеть хозяйку. Да и в полотенцах, чего греха таить, были вкуснейшие жёлтые творожники с изюмом. К ним прилагалась густая свежая сметана в чашечке, явно от частника. Очень запомнились мне Лидины творожники. Сама я, как вы понимаете, женщина книжная. На то, чтобы нажарить спозаранку такого великолепия, у меня в жизни ни сил бы не нашлось, ни уменья, ни, что самое главное, изюма – даже для самых дорогих гостей. Дома у меня все на спартанском пайке сидели: что лежит в гастрономе без очереди, что готовится быстро, то и кушать изволим. Муж покойный смеялся, давясь вермишелью: «Спутал чёрт, едрёна мать, поэтессу в жёны взять!»

Если не считать времени, потраченного на творожники, задерживаться в квартире я не стала. Неловко было. Дочитывать фантастику литовских писателей мне, кажется, даже не пришло тогда в голову. Сполоснула посуду, оделась, схватила свою походную суму многострадальную – и бегом на вокзал. Предполагаю, хоть и не помню, что собиралась позвонить Лиде из автомата (в квартире у неё телефона не было), но почему-то не позвонила. Не увидела автомата по дороге? Спешила на автобус? Не нашлось двухкопеечной монеты в кошельке? Как бы то ни было, до дома в Ленинграде я добралась только к вечеру, звонить Лиде в библиотеку наверняка было уже поздно, а на следующий день всё завертелось-закрутилось, как обычно: семья, переводы, собрания, мелочные интрижки и придирки издательские, на которые столько нервов уходило…

Так вот и получилось, что забыла я о Лиде как минимум на полгода, а скорее всего, на какой-то более долгий срок. И справки об удивительном сборнике не бросилась наводить. Лишь после чернобыльской аварии вспомнила свою поездку в Сланцы. Когда известия о катастрофе под Припятью перешли из области слухов в разряд официальной трагедии, за которую вождям нашим пришлось каяться перед всей Европой, я звонила в Лидину библиотеку. Звонила, судя по всему, не позднее конца мая восемьдесят шестого.

Говорю «не позднее конца мая», потому что тридцатого мая умерла моя свекровь. Мы всей семьёй отправились в Пестово на похороны. Это в Новгородской области. Там я застряла со свёкром на много недель; кажется, чуть ли не до августа. Свёкор без жены оказался почти беспомощен в быту, но не желал этого признавать, хорохорился, не хотел переезжать ни к нам в Ленинград, ни к дочери в Новгород. А поскольку одна лишь я могла на дому работать с переводами своими, мне и пришлось за ним присматривать, пока не уломали его, не увезли к моей золовке.

Таким образом, мой последний разговор с Лидой состоялся не позднее конца мая. Помню, что говорили мы долго, за межгород у меня набежало два с чем-то рубля на переговорном.


Я посмотрел из любопытства, что выходит по тогдашним тарифам. Учитывая, что до Сланцев от Питера более 100 км, звонок на «два с чем-то» продолжался не менее тринадцати минут.


Содержание той беседы запомнилось почему-то гораздо хуже. Кажется, Лида рада была меня слышать. Вероятно, она подтвердила, что в сборнике действительно была повесть о катастрофе в районе Припяти; иначе откуда же у меня такая непоколебимая уверенность в том, что она была? Предполагаю также, что мы условились в ближайшее время снова выйти на связь. Безотносительно к тому звонку, помню, как я собиралась ехать в Сланцы, как думала вооружиться «Зенитом» мужа и метрами фотоплёнки, чтобы отснять пророчества литовских писателей.

Но так и не съездила. Хотя, когда вернулась из Пестова, ещё раз до Лиды пыталась дозвониться – то ли в сентябре, то ли позже, но всё в том же году, восемьдесят шестом. Не застала её в библиотеке. Потом вроде бы писала ей письмо. Но дописала ли? Отослала ли? Не могу сказать с уверенностью…

Как бы то ни было, не следопыт я по темпераменту. Играть в Жюля Верна, гоняясь за таинственной книгой по Ленинградской области, – это, к сожалению, не моё. Охладила мою следопытскую прыть и начавшаяся перестройка. Трудно было поверить, что никто, кроме меня и безвестной библиотекарши из Сланцев, не вспомнит лениздатовский сборник, в котором чёрным по белому предсказана авария под Припятью. «Да будь эта книга хоть трижды под запретом, – думала я, – неужели люди вроде Вити Блажиса так запуганы, что будут врать мне в лицо?»

Чем больше вокруг было гласности, тем сильней я сомневалась. Почему люди, причастные к изданию сборника (а это же десятки людей!), продолжают хранить гробовое молчание? Во всех издательствах, в журналах половодье непечатной прежде литературы, в Литве уже «Саюдис», уже дело идёт к независимости, а этих литовских фантастов как будто расстреляли всех разом, причём заодно с переводчиками, корректорами, редакторами! Как будто сожгли все их рукописи, не оставили ни единого следа, кроме книжки в Сланцах! Ведь не могло же такого быть. Даже при Сталине не умели напрочь вымарать из истории целую книгу. Что уж говорить про последние годы советской власти?

В конце концов я перестала верить собственной памяти. Нет, я не думала, что мне пригрезились поездка в Сланцы, выступление в тамошней библиотеке, встреча с Лидой. Всему этому имелись вещественные доказательства в отчётности Ленинградского отделения Союза писателей. Но того сборника, решила я, быть никак не могло – во всяком случае, не в том виде, который мне назойливо подсовывала память. Яркость, детальность моих воспоминаний о книге не убеждала меня, а, напротив, лишь усиливала подозрения.

«Ладно, – твердила я себе. – Какую-то книгу я, по всей видимости, читала в тот вечер в квартире едва знакомой женщины в чужом городке. Допустим даже, что фантастику. Но всё остальное, вероятно, наросло задним числом, присочинилось: и литовские авторы, и крамола, и рейды КГБ, и, самое главное, Припять с атомной катастрофой».

И это ещё что! Стыдно вспоминать, но некоторое время я всерьёз подозревала, что стала жертвой гипноза. Тогда ведь началась эпоха Кашпировского и Чумака, в газетах каждый день писали об экстрасенсах. Я не верила ни в бога, ни в чёрта с привидениями, но меня, инженера, человека по складу ума совершенно научного, подкупили наукообразностью, с которой эта чепуха преподносилась. С большим интересом читала я о биополях, о неизведанных резервах человеческого организма. «А что, – думала я, – если Лида в тот вечер пустила в ход свои неизведанные резервы?» Что, если она внушила мне чувство столкновения с чем-то таинственным, а уж я потом сама наполнила это чувство фактическим содержанием? Как девочка, которая изнемогает от беспредметной влюблённости, пока не находит, наконец, на кого выплеснуть эту влюблённость…

Призна́юсь: нечто подобное, экстрасенсорное, я допускала вплоть до того момента, когда получила ваше письмо. Прочитав его, испытала сразу и облегчение, и горечь. Рада была, что не нужно больше сомневаться в своей памяти, не нужно из Лиды делать Кашпировского с медной косой. Но до слёз при этом сделалось жаль, что так и не съездила в восемьдесят шестом в Сланцы с фотоаппаратом, что потеряла связь с Лидой. Махнула рукой не просто на тайну, а на хорошего человека, который мне эту тайну доверил.


У меня (вздыхает) натурально билет был в Вильнюс на 19 марта. А Литва 16-го закрыла границу. А в апреле Лара Михайловна умерла. Так, по крайней мере, мне 2 мая сказал женским голосом на русском и литовском языках автоответчик по её номеру.

Распечатанную копию тетрадки Лены Негиной, впрочем, выслал ей почтой в прочном финском конверте 11 апреля. По трекингу знаю, что дошло 15-го. Не знаю, успела ли Лара Михайловна прочитать. Надеюсь, успела.

Повторю в энный раз: кому-то, у кого нет заочного приговора за госизмену, надо наконец съездить в Сланцы.

Повести л-ских писателей

Подняться наверх