Читать книгу Красная книга улицы Мира. Повести и рассказы - Константин Зарубин - Страница 4

Девяностые
Неутолимый Джо

Оглавление

Одна была красивей, но уникальней не было никого. Ты бросалась в меня носками, шерстяными и дырявыми, от смеха и близости Нового года. Кто ещё бросал в меня носки? Другие швырялись подушками, расчёсками, кружкой, курткой, черновиком дипломной работы по социологии. От злости. Всё как у всех.

Даже уехала ты в Париж. Другие уезжали в Лугу, Череповец и, скажу без ложной скромности, Сочи. А также в Купчино, на последнем трамвае. И постепенно выяснялось, что туда им всем и дорога. Ты же испарилась прямо в Париж, прямо из Тихвина. На самом интересном месте. Из самой гущи положительно заряженного, булькающего от ожиданий киселя, в котором я вдохновенно барахтался.

Самый корявый почерк безусловно у тебя. За жизни всех не ручаюсь, но в моей жизни закономерность такая: чем кривее почерк, тем умнее женщина. Твой без обстоятельной тренировки читать невозможно.

В Тихвине, конечно же, есть шкаф, в котором лежит журнал «Огонёк», сорок восьмой номер за девяносто четвёртый год. Старательно заваленный другой увядшей периодикой и стереомагнитофоном «Весна», чтоб наверняка. Но даже если его найдут, даже если его в сто первый раз оттуда втихую вытащу я, ничего всё равно не прояснится, потому что пять с половиной строчек поперёк жанровой фотографии на странице семь ты написала по-французски. Ещё тогда я раскопал в словарях и учебниках все je t’aime, je t’aime bien и tu me plais; я водил лупой туда и обратно, тщетно пытаясь угадать очертания перечисленных фраз в твоих каракулях. Там вроде бы есть bien, и точно есть три je. Я снимал ксерокопии и носил их в карманах, чтобы встретить знателей французского языка во всеоружии. Но они не понимали твой почерк. Они смущённо пожимали плечами.

Твоё международное имя не находят поисковые системы. Ни кириллицей, ни латиницей. Vkontakte и вфэйсбуке нет твоей страницы. Всех остальных я там нашёл легко и поголовно. Я лицезрел их пухлых детей и мужей, неприкрытых настройками приватности. Снисходительно читал списки любимых фильмов и телепередач. Малодушно вглядывался, чтобы увидеть, как все потускнели не меньше, чем я. И о да, они все потускнели, они все стали матовыми. Все лоснятся и тлеют. Пусть и не все так же кардинально, как я. Только ты, как вчера выяснилось, изменилась другим способом. Мне, по крайней мере, кажется.

Мне вечно кажется. И в этой связи самое главное. Не нашёл в себе храбрости рассказать вчера.

Только из-за тебя я сошёл с ума.

Эээээ, с чего бы начать, чтобы не сразу потянуло кривиться, ёрзать на стуле и бормотать «я тебя убью» (затыкая собственный стыд, в пустой комнате).

Ну хорошо. С третьего января. Тебе исполнялось 17. В твоей квартире ели торт и опохмелялись новогодние родственники по материнской линии. Приехавшая в гости тётя Анн-Софи, 23-х лет, сидела с краю, уже не делая вид, что слушает общение родственников. Её перетащили в твою комнату. Там пахло прокисшим шампанским и задутыми свечами. На окне запиналась электрическая гирлянда советского производства.

Были приглашены мальчики и девочки, по четыре штуки, но мальчиков пришло только двое, потому что Шафранов Боря накануне загремел в больницу с алкогольным отравлением, а что помешало Никите из твоей 8-ой школы, я не помню, но помню, что был очень, очень рад не бледнеть на фоне его плеч и самоуверенности. В отсутствие Никиты моим фоном остался добрый Костик со своей гитарой и вьющимися усиками. Костик не представлял никакой угрозы, тем более ему так и не дали поиграть на гитаре – ты без конца ставила нам завораживающие французские группы от тёти Анн-Софи. Группы с длинными названиями. Время от времени ты говорила нам, о чём они там поют, и девочки восхищались и завистливо мяли свои ладони, и в энный раз восклицали «ой Полинка, какая же ты счастливая!»

И хочется сказать так сказать («мы пришли на твой день рожденья из утыканного ларьками города на краю бездарно растянутой страны…»), но ведь я не пришёл на твой день рождения – я приехал из Питера, впритык, не забежав домой. Минуты две вытирал снегом несвежее лицо, прежде чем подойти к твоему подъезду. Я проболтался в Питере сутки, ночевал у отцовского друга, подполковника Казакова, от которого меня уже тогда тошнило. Ему и родителям наврал про дистанционные подготовительные курсы. Что типа приём документов с третьего числа. Тебе и гостям наврал про ночной панк-фестиваль в модном клубе. Себе не смог соврать ничего внятного, изнутри всё выглядело неожиданно и неуправляемо, но на самом деле мне хотелось разбега. Я был убеждён, что собираюсь прыгать выше своей головы и что плюхнусь на землю, мешком или Костиком на физре, но перед прыжком положено разбегаться.

Наверное, если бы я разбежался из Парижа или незабвенного города-побратима Эрувиль (-Сен-Клер), я прыгнул бы повыше. Наверное, не сошёл бы с ума. Но я разбегался вдоль Обводного канала. Подполковник Казаков живёт рядом с Балтийским вокзалом. Я прошёлся от его квартиры до автовокзала прямо по самой суицидальной набережной в известном мне мире, жмурясь от вонючего сырого воздуха.

Кассету с Джо Дассеном купил в жестяном ларьке у Варшавского:

– А можно Джо Дассена?

– … Какого?

– Зе бест оф. Седьмой снизу, в последней стопке. Я покажу щас.

– … Две семьсот.

В автобусе была депрессия, духота и бабушка с гигантским задом. Зад вдавливал меня в обмороженное окно с выдранной резиновой окантовкой. Мудак, сидевший впереди, пил пиво и бил меня по коленям спинкой своего кресла. Я прослушал зе бест оф Джо Дассен два с половиной раза, и когда в плейере сели батарейки, сдёрнул с головы наушники и уткнулся лбом в стекло. Было муторно и как-то стыдно от того, что я не понимаю, о чём он.

Я звонил в твою дверь с горящим от снега лицом. Всё ещё было муторно и стыдно. Хотелось сказать, что я люблю тебя. Потом резко развернуться и убежать.

Но ты перебила меня. Сказала, что рада видеть.

А поникший Костик ушёл первым, бормоча тебе что-то нелепое на прощанье. Девчонки сидели долго, до половины двенадцатого. Тётя Анн-Софи пьянела и рассказывала о своих подругах и личной жизни с экторами и этьенами, и ты ехидно переводила, а ближе к концу девчонки бросились обсуждать ту учительницу из 6-ой школы, которая нашла мужа через русско-французскую дружбу и вознеслась из Тихвина в город Эрувиль (-Сен-Клер). Вслед за ней, естественно, вспомнился самый первый автобус с французами в 89-м, и оказалось, что никто из нас, собственно, не был в тот день на площади – кроме меня.

Я поднатужился и увидел перед собой всю историческую сцену: невиданный автобус на краю площади, высокий и пёстрый, с экзотической дверью посередине; вокруг автобуса – тихая от неловкости толпа с местной администрацией и твоим угрюмым отцом во главе (каравай с солонкой, правда, не приволокли); внутри автобуса – озадаченные иностранные лица, не ожидавшие массовой встречи прямо в центре города.

(Как твой отец прожил среди нас столько лет? Зачем он тогда приехал? Как он мог купиться на наш гнилой базар о справедливости и строительстве рая на земле?)

Пока глава делегации знакомилась с секретарём горкома, мы таращились на французов. Они таращились в ответ. Мама и тётя Марина вполголоса обсуждали платье главы делегации. Больше я вроде ничего и не помнил, но участие фантазии помогло мне описать явление французов Тихвину так, что девчонки, слышавшие всю эту историю по сто двадцать раз, хохотали до коликов. Даже ты смеялась, пересказывая мою речь Анн-Софи. Сквозь мой развязанный язык было слышно, как твои слова переливаются всеми цветами видимой части спектра. Я заводился ещё сильней, и через несколько минут такого вдохновения с обратной связью мне приоткрылось, как может чувствовать себя непризнанный гений, внезапно переведённый и изданный на всех основных наречиях мира плюс на венгерском и эсперанто.

В общем, я ушёл последним, без двадцати час. Анн-Софи уже сопела на сложенном диване. Разошлись даже родственники по материнской линии. Только твой отец пожал мне руку в прихожей и своим мягким акцентом пожелал удачи в новом году. И ты чмокнула меня в скулу на лестничной площадке. Сказала зайти завтра, на продолжение доедания праздничной еды.

Так – с твоих же вчерашних слов – мы стали «большими друзьями». И оставались большими друзьями до твоих досрочных экзаменов и отъезда. До мая, то есть.

Вчера я обронил очень вскользь, что вылетел из первого вуза после первой же сессии. Ты вежливо не спросила, почему. Сейчас я объясню, почему. Сейчас я объясню.

Ты помнишь, что я провожал тебя. Сказала, что помнишь. Я отошёл от заплёванного зелёного вокзала на три минуты раньше твоего автобуса. Пересекая площадь, думал о том, с каким упругим достоинством я её пересекаю. В моей голове существовала вероятность, что ты каким-то образом посмотришь мне вслед. Сквозь моросивший дождь. Потом я побежал по Красной линии, вначале тоже с достоинством. Представлял, что бегу по экрану MTV, в видеоклипе. Бежал до самой больницы. Когда свернул в свои дворы, задыхался и гнулся от боли в боку.

Дома стащил с себя мокрую одежду. Выпил воды из чайника, сунул кассету в магнитофон, уселся в трусах на кухонный стол и закачался взад-вперёд. Никто ещё не пришёл с работы – ни сестра, ни родители. За окном висели мокрые листья черёмухи, как обычно.

Ту кассету я, естественно, позже выкинул, но забыть список песен уже не получится. Первая там была Il faut naître à Monaco – быстрая, развесёлая, дурацкая, коротенькая. Бессмысленная. Так и оставшаяся непереведённой и бессмысленной. Перевод начался с L’équipe à Jojo, второй по списку.


Видеофильмы, если верить моей памяти, переводили два главных гнуса: Классический Гнус и Другой Гнус, который был менее гнусав и завораживал не так сильно. Может, гнусов больше было на самом деле, но я вычленял только этих двоих. Предпочитал Классического. Говорили, что он непревзойдённый ас. Он так выдавливал из себя слова, что каждое слово выходило на вес золота.

Когда началась L’équipe à Jojo, я сразу же заплакал – от того, что ты уехала, и от предвкушения, потому что это была моя любимая песня с самого начала, и я помню, как услышал первое гнусавое слово уже с мокрыми глазами, в расплывающейся кухне, на второй или третьей строчке текста. Само слово не помню. Что он говорил дальше, тоже не помню. Он каждый раз переводил мне по-новому, я помню отрывки других переводов, хотя они и слиплись теперь в застоявшийся серый клейстер. Но тогда каждый перевод звучал трагично и упоительно, каждый был откровением, и я, ты понимаешь, я гонял эту кассету снова и снова, месяц за месяцем, как та крыса, которой вставили провод в центр удовольствия и сунули под нос кнопку, пускавшую по проводу ток. Она долбила кнопку, пока не сдохла от истощения. Мне не дали сдохнуть, но я уже слишком забежал вперёд, извини меня.

Третьим шёл главный хит некоторых времён и народов. Et si tu n’existais pas. Я уже перестал качаться взад-вперёд. Только трясся и смотрел на магнитофон, зажав ладонью рот, чтобы не завопить, ещё! пожалуйста ещё! гнус родной переведи мне ещё!

Он заговорил с середины первой строчки, и совсем не про если б не было тебя (у него даже в песне про Елисейские поля никогда не было никаких елисейских полей и никаких механических пианин в песне про механическое пианино), но меня это совершенно не разочаровало. Я не сомневался ни секунды, что Гнус переводит мне настоящее значение этих песен, а не то, что в них там для маскировки говорится на французском языке. По-настоящему в Et si tu n’existais pas пелось про маленького мальчика. Это был единственный перевод, который позже повторялся несколько раз, даже много раз, с небольшими вариациями, и плюс я несколько раз пересказывал его психиатрам. И всё равно теперь ни фига не помню его последовательно. Всё в кучу: маленький мальчик – пыльная улица без конца и начала – большие-большие глаза – мёртвая женщина в мамином платье – поезд (куда-то с нерусским названием) – асфальт в трещинах – хромая собака, бегущая сзади – соседский мальчишка показывал пальцем – папа (куда-то не приехал) – весна прошла мимо (или оборвалась) – пивные пробки – люпины. Ещё кое-какие детали. Похоже на особенно бездарный сон. Но я просто захлёбывался слезами под конец – настолько оно было гнусаво, вкрадчиво, душераздирающе, в самую центральную точку. Я чуть не прокусил себе ладонь, которой зажимал рот.

Каждый раз Гнус переводил хотя бы три песни про тебя, точнее, про мир, в котором есть ты. Там всегда происходили события: аварии, праздники, войны, возвращения из дальних плаваний, выпускные, Чернобыль, неизлечимые болезни, серебряные свадьбы – всё это происходило, а ты при этом была где-то. От наличия в мире тебя всё приобретало бездонный смысл и таинственность, и надлом. Гнус редко называл тебя по имени, обычно он просто говорил «ты» («ты не ждёшь»), но было очевидно, что это не Гнус обращается ко мне, а настоящий Джо Дассен – к тебе, а я, ну, просто подслушиваю, такая у меня привилегия, такая пытка романтическая. Чаще всего про тебя пелось в Chanson triste, C’est la nuit и L’été indien. Особенно в L’été indien.

Когда кончилась вторая сторона кассеты, я заметил, что мне ужасно холодно. Нос был полон соплей. Сопли текли по подбородку. Я вытер их тряпкой для стола. Побежал в комнату за отцовским мохеровым халатом. Из Наташкиной комнаты притащил сигарет.

Красная книга улицы Мира. Повести и рассказы

Подняться наверх