Читать книгу Пограничная трилогия: Кони, кони… За чертой. Содом и Гоморра, или Города окрестности сей - Кормак Маккарти - Страница 3

Кони, кони…[1]
II

Оглавление

Асьенда Де Нуэстра Сеньора де ла Пурисима Консепсьон занимала площадь в одиннадцать тысяч гектаров в той части штата Коауила, что именуется Больсон-де-Куатро-Сьенагас[44]. Западный край этого ранчо уходил в горы Сьерра-де-Антеохос, на высоту в девять тысяч футов, но к югу и востоку тянулась равнина – орошаемые земли с множеством природных источников, небольших озер, рек и ручьев. В озерах водились породы рыб, в других краях неизвестные. Встречались тут птицы и ящерицы, тоже обитающие только в этом благодатном оазисе, со всех сторон окруженном пустыней.

Ла Пурисима оставалась одним из немногих в этой части Мексики ранчо, которые сохранили те самые шесть квадратных лье земли, разрешенные по колонизационному законодательству тысяча восемьсот двадцать четвертого года, а его владелец дон Эктор Роча-и-Вильяреаль был из тех редких асьендадо, что живут на своей земле. Ему было сорок семь лет, и он стал первым представителем этой старинной испанской фамилии, кому удалось дожить до такого возраста в Новом Свете.

На своей асьенде дон Эктор держал более тысячи голов скота. У него был дом в Мехико, где жила его жена. В Мехико и обратно он летал на собственном самолете. Лошадей обожал. Этим утром он появился у дома геренте в сопровождении четверых друзей, свиты слуг и двух лошадей, навьюченных деревянными ящиками, из которых один был пуст, а в другом находились запасы провизии для пикника. Кроме того, возникла откуда ни возьмись и стая борзых какого-то необычайного серебристого окраса. Поджарые собаки безмолвно и проворно сновали между ног лошадей, словно растекшаяся по земле ртуть, и лошади не обращали на них внимания. Подъехав к дому, дон Эктор окликнул хозяина, и геренте поспешно вышел в рубашке без пиджака. Они обменялись несколькими словами, геренте покивал, асьендадо что-то сказал своим друзьям, и процессия двинулась дальше, миновала барак и выехала на дорогу. Вакерос ловили в загоне коней, чтобы приступить к своим обычным трудам. Джон-Грейди и Ролинс остановились в дверях барака, допивая кофе.

Вот и сам, сказал Ролинс.

Джон-Грейди кивнул и выплеснул остатки кофе на землю.

Куда они, интересно, собрались? – поинтересовался Ролинс.

Наверное, решили поохотиться на койотов.

Но у них нет ружей.

Зато есть веревки.

Ролинс покосился на него:

Издеваешься, да?

Ни в коем случае.

Черт, вот бы поглядеть!

Неплохо бы… Ты готов?

Два дня они трудились в коровнике: клеймили скотину, кастрировали бычков, делали прививки, спиливали рога. На третий день пастухи пригнали со столовой горы небольшой табун диких жеребят-трехлеток и отправили в загон. Вечером Ролинс и Джон-Грейди пошли посмотреть на жеребят. Те сгрудились у дальней ограды – чалые, мышастые, соловые, разных размеров и статей. Джон-Грейди открыл ворота, а когда они с Ролинсом вошли, снова затворил. Перепуганные животные стали напирать друг на друга, потом разбежались вдоль ограды.

Таких безумных я еще не видал, заметил Ролинс.

Они же не знают, кто мы такие.

Не знают, кто мы такие?

Ну да. Они вообще вряд ли видели людей не на конях, а на своих двоих.

Ролинс сплюнул:

Ну, кого бы из них ты себе выбрал?

Есть подходящие.

Например?

Взгляни на того темно-гнедого. Вон там.

Гляжу. Но ничего не вижу.

А ты погляди внимательней.

В нем нет и восьмисот фунтов.

Наберет! А посмотри на задние ноги. Нет, из него выйдет хороший ковбойский конек. И еще видишь того чалого?

Этого, что ли? Да у него же неправильный постав копыта! Бабка вона под каким углом, видишь? Как у енота!

Есть немного. Ты прав. А как тебе вон тот чалый? Третий справа. Ничего?

Который с белым?

Он самый.

Какой-то у него потешный вид.

Ничего подобного. Просто масть необычная.

Вот именно. У него белые ноги.

Все равно хороший жеребенок. Погляди на его голову. На челюсти. А хвосты у них у всех такие.

Ролинс с сомнением покачал головой:

Может быть. Раньше насчет лошадей ты был поразборчивей. Может, ты просто их давно не видел?

Может быть. Но я все равно не забыл, как они выглядят.

Жеребята снова сгрудились в дальнем углу загона. Они закатывали глаза и проводили носами по гривам друг друга.

Могу сказать про них только одно, произнес Ролинс.

Ну?

Их еще не пытался объездить ни один мексиканец…

Джон-Грейди кивнул.

Они продолжали рассматривать коней.

Сколько их тут? – спросил Джон-Грейди.

Ролинс окинул взглядом стадо:

Пятнадцать. Нет, шестнадцать.

У меня получилось шестнадцать.

Значит, шестнадцать.

Думаешь, за четыре дня мы с тобой сумеем их объездить?

Ну, это смотря как понимать слово «объездить».

Я имею в виду, чтобы получились нормальные, только что обученные лошади. Скажем, ходившие шесть раз под седлом. Рысью. И способные тихо стоять, пока их седлают.

Ролинс вытащил из кармана кисет и сдвинул на затылок шляпу.

Что ты задумал?

Объездить этих лошадок. Неужели не понятно?

Но почему за четыре дня?

А что, думаешь, не получится?

Хозяину, наверное, нужно, чтобы их объездили по-настоящему. Ведь если научить лошадь слушаться за четыре дня, то еще за четыре она разучится.

Пастухам сейчас не хватает лошадей, потому-то этих сюда и пригнали.

Согнув бумажный квадратик желобком, Ролинс стал сыпать на него табак.

Хочешь сказать, что этих предназначили для нас?

Есть такое подозрение.

Значит, нам предстоит укрощать шестнадцать перепуганных дикарей без мундштуков, с помощью одних этих мексиканских трензелей с кольцами?

Так точно.

Что предлагаешь? Вязать их, как делают в Техасе?

Вот именно.

А у них тут запасов веревки хватит?

Кто ж их знает.

И охота тебе корячиться?

Зато как сладко потом будем спать!

Ролинс вставил в рот самокрутку, полез за спичкой.

А что еще, интересно, ты узнал, а мне не говоришь? – усмехнулся он.

Армандо, то бишь геренте, говорит, у хозяина в горах лошадей видимо-невидимо.

Видимо-невидимо – это сколько?

Что-то порядка четырехсот голов.

Ролинс посмотрел на Джона-Грейди, чиркнул спичкой о ноготь, прикурил, выбросил спичку.

Зачем ему столько?

Перед войной он начал всерьез заниматься коневодством.

Порода?

Медиа сангре[45].

Это еще что за зверь?

Что-то вроде наших квартерхорсов. Четвертьмильные.

Да?

Вон тот чалый, например, это ж один к одному линия Билли. Даже если тебе не нравятся его ноги.

Как думаешь, от кого он?

От кого они все? От жеребца по кличке Хосе Чикито.

От Малыша Джо?

Ну да.

Это ведь одно и то же?

Это одно и то же.

Ролинс курил и размышлял, а Джон-Грейди рассказывал:

Оба жеребца были проданы в Мексику. И тот и другой. И Билли, и Малыш Джо. А у Рочи на ихней горе гуляет табун кобыл линии Тревелер-Ронда. Той, что восходит аж к Ширану.

Ну, что еще расскажешь?

Пока все.

Тогда пошли поговорим с геренте.

Они стояли на кухне, мяли в руках шляпы, а геренте молча сидел за столом и смотрел на них.

¿Amansadores?[46] – наконец сказал он.

.

¿Ambos?[47]

Sí. Ambos.

Геренте откинулся на спинку стула и забарабанил пальцами по столешнице.

Hay dieciseis caballos en el potrero, сказал Джон-Грейди. Podemos amansarlos en cuatro días[48].

Геренте смотрел то на Джона-Грейди, то на Ролинса и ковырял во рту зубочисткой. Потом они шли через двор к бараку, чтобы вымыться перед ужином.

Ну так и что он сказал? – спросил по дороге Ролинс.

Что мы охренели. Правда, в хорошем смысле.

Выходит, нас послали к такой-то матери?

Не думаю. Похоже, у нас есть шанс.

К объездке приступили в воскресенье на рассвете. Натянув на себя в полутьме одежду, еще влажную от стирки накануне, они направились к табуну, жуя на ходу тортильи с фасолью. О кофе сейчас не могло быть и речи. Небо еще было в звездах. С собой Джон-Грейди и Ролинс захватили сорокафутовые лассо из агавы, пару вальтрапов и уздечку типа «босал» с металлическим нахрапником, а Джон-Грейди нес к тому же два чистых наматрасника и свое седло «Хэмли» с загодя укороченными стременами.

У ограды они остановились и посмотрели на табун. Серые силуэты то шевелились, переступали, то снова застывали в серой рассветной мгле. На земле у ворот загона лежали мотки веревок самого разного качества и происхождения – из хлопка и манильской пальмовой пеньки, из джута, кожи, конского волоса (по-местному «мекате») и агавы. Были даже мотки сноповязального шпагата ручной выделки. Кроме того, там уже лежали шестнадцать веревочных недоуздков, которые Джон-Грейди и Ролинс вывязывали в бараке весь предыдущий вечер.

Значит, этих жеребят пригнали с горы? – спросил Ролинс.

Угу.

А что кобылы?

Их пока оставили в покое.

Все правильно. С мужиками обращаются круто, а сучкам всегда выходит поблажка.

Ролинс покачал головой и запихал в рот последний кусок тортильи, потом вытер руки о штаны, отцепил проволоку и приоткрыл ворота загона.

Джон-Грейди вошел за ним, положил седло, затем опять вышел за ограду, забрал веревки и недоуздки и, присев на корточки, принялся их разбирать.

Ролинс стоял рядом, вязал петлю аркана.

Насколько я понимаю, тебе все равно, в каком порядке будем их объезжать? – спросил он.

Это ты правильно понимаешь, приятель.

Хочешь, значит, всласть покататься на этих бандитах?

Опять угадал.

Мой папаша всегда говорил: лошадей объезжают, чтобы на них ездить. Хочешь объездить коня – седлай его, садись и езжай.

А твой папаша, стало быть, был признанный объездчик? – с ухмылкой осведомился Джон-Грейди.

Ну, сам-то он так себя не называл. Но пару раз я видел, как он забирается на мустанга, и тогда начиналась потеха.

Что ж, будет тебе и сейчас потеха. В таком же духе.

Будем объезжать их в два приема?

Это с какой стати?

Я не видел лошади, которая усвоила бы эту науку с первого раза. И забыла бы после второго.

Красиво говоришь, дружище. Но у меня они схватят все на лету. Вот увидишь.

Послушай старого опытного лошадника, парень. Нам попался крутой табунок. С характером.

А помнишь, что говаривал Блер? Не бывает жеребят с плохим характером.

Не бывает, согласился Ролинс.

Кони снова зашевелились. Джон-Грейди бросил лассо и заарканил одного из жеребцов за передние ноги. Тот грохнулся оземь, словно куль с мукой. Прочие кони сбились в кучу, неистово озираясь по сторонам. Жеребец лихорадочно пытался подняться на ноги, но Джон-Грейди оказался тут как тут. Усевшись ему на шею, он притиснул к своей груди конскую голову. Из черных ноздрей жеребца вырывалось горячее пряное дыхание – словно вести из какого-то таинственного мира. От этих созданий пахло не лошадьми, а дикими зверями, каковыми, впрочем, они и являлись. Продолжая прижимать к себе конскую голову, Джон-Грейди бедрами ощущал, как бешено колотится кровь в артериях жеребца. Ему показалось, что от жеребца исходит ужас, и тогда он прикрыл ладонью один его глаз, потом другой, а потом стал гладить его, тихим и ровным голосом рассказывая, что он собирается делать дальше. Он говорил и гладил, говорил и гладил, изгоняя страхи.

Ролинс снял с шеи одну из веревок, сделал на конце петлю, закрепил на задней ноге жеребца повыше бабки, потом приподнял эту заднюю ногу и привязал к передней, снял лассо, отбросил в сторону, взял недоуздок, и они стали взнуздывать жеребца. Джон-Грейди засунул палец коню в рот, и Ролинс вставил трензель, а потом привязал веревку ко второй задней ноге. Обе веревки они соединили с недоуздком.

У тебя все? – спросил он Джона-Грейди.

Да.

Джон-Грейди отпустил конскую голову, встал, отошел в сторону. Жеребец кое-как поднялся, повернулся и стремительно выбросил заднюю ногу, но веревка развернула его, и он упал. Конь поднялся, снова попытался лягнуть невидимого врага и снова упал. Когда он поднялся в третий раз, то какое-то время мотал головой и дергался, словно в танце. Потом застыл, постоял, пошел, потом опять остановился. Затем выбросил назад ногу и грянулся оземь.

Он немного полежал, словно обдумывая ситуацию, потом поднялся, постоял с минуту, трижды подпрыгнул и снова застыл, кося на людей злым глазом. Ролинс тем временем заново наладил лассо. Остальные кони с интересом следили за происходящим с дальнего конца загона.

Вот психи. Прямо как сортирные крысы. Такие же бешеные, бормотал Ролинс.

Выбери самого бешеного. А ровно через неделю в воскресенье получишь его в готовом виде, сказал Джон-Грейди.

В каком смысле?

Он будет безропотно выполнять все приказы.

Черта с два!

Когда они связали четвертого жеребца, у ограды появились вакерос, в руках кружки. Попивая кофе, они с любопытством смотрели на американцев. К полудню уже восемь жеребцов были связаны, а остальные, перепуганные, словно попавшие в неволю олени, то разбегались вдоль ограды, то снова сбивались в кучу. Они носились в облаке пыли, которое делалось все гуще и гуще. Коней охватывало ощущение страшной беды – текучая вольная целостность их табуна вдруг оказалась расчлененной на беспомощные одинокие островки. Это было жуткой напастью, от которой нет спасения. Вскоре и остальные пастухи высыпали из барака посмотреть, что происходит. К обеду все шестнадцать мустангов были связаны и стояли, уныло глядя в разные стороны, утратив былое единство. Теперь кони напоминали домашних животных, которых шаловливые дети связали потехи ради. Они стояли в ожидании чего-то неизведанного, и в их ушах еще звучал глас нового божества – их укротителя.

За обедом в бараке пастухи держались с какой-то необычной почтительностью, хотя нельзя было сказать, является ли это признанием сегодняшних заслуг Джона-Грейди и Ролинса, или, напротив, мексиканцы сочли их психами, которых лучше понапрасну не тревожить. Никто не интересовался их мнением насчет мустангов, никто их не расспрашивал о методах выучки. Когда, пообедав, Джон-Грейди и Ролинс снова отправились в загон, у ограды уже толпилось человек двадцать мужчин, женщин и детей. Они с любопытством взирали на стреноженных животных и поджидали укротителей.

Откуда они понабежали? – удивился Ролинс.

Спроси меня о чем-нибудь попроще.

Когда приезжает бродячий цирк, об этом мигом узнает вся округа – не так, что ли, дружище?

Кивая собравшимся, они протиснулись сквозь толпу, вошли в загон и заперли за собой ворота.

Ну, ты выбрал самого бешеного? – спросил Джон-Грейди.

Первое место я присуждаю вон тому справа, у него еще башка как ведро.

Мышастому?

Вот именно… Конь-огонь!..

Не перевелись еще знатоки конины.

При чем тут конина! Я знаток бешенства.

Джон-Грейди подошел к указанному Ролинсом жеребцу и прикрепил к недоуздку веревку длиной двенадцать футов. Затем вывел его из загона в корраль, где они собирались объезжать лошадей. Ролинс решил, что жеребец заартачится, встанет на дыбы, но ошибся. Он взял мешок и веревки, подошел к ним и, пока Джон-Грейди что-то жеребцу втолковывал, стреножил ему передние ноги. Потом передал мешок Джону-Грейди и четверть часа после этого держал коня, пока Джон-Грейди водил мешковиной по его спине, брюху, морде и между ног и не переставая говорил с ним, низко наклонясь к его уху. Затем он подтащил поближе седло.

Слушай, а что лошади от того, что ты над ней кудахчешь? – осведомился Ролинс.

Не знаю. Я не лошадь.

Джон-Грейди взял вальтрап, разложил на спине мышастого, расправил, поглаживая жеребца, еще немного поговорил с ним, а потом нагнулся, поднял седло с подпругами, подвязанными вверх и надетым на рожок дальним стременем и водрузил ему на спину. Жеребец не шелохнулся. Джон-Грейди наклонился, вдел ремень в пряжку и застегнул подпругу. Жеребец повел ушами, и Джон-Грейди снова заговорил с ним. Потом нагнулся и затянул вторую подпругу. Он говорил с конем так, словно это было смирное домашнее животное, а не смертельно опасный дикий зверь. Ролинс бросил взгляд в сторону ворот корраля. Там уже столпилось человек пятьдесят. Отцы держали на руках младенцев. Некоторые, усевшись на землю, выпивали и закусывали. Джон-Грейди снял стремя с седельного рожка, затем еще раз проверил и подтянул подпруги.

Все готово, обронил он.

Держи, сказал Ролинс.

Джон-Грейди принял у него плетенный из конского волоса чумбур, а Ролинс присел на корточки, отвязал нижние веревки от недоуздка и прикрепил их к путам передних ног. Затем они стащили недоуздок, Джон-Грейди взял уздечку-босал и осторожно надел ее на голову коню, приладил трензель и нахрапник. Затем собрал поводья, перебросил их через голову жеребца, кивнул Ролинсу, который снова присел, развязал путы, убрал нижние веревки и отошел в сторону.

Джон-Грейди вставил ногу в стремя, прижался к жеребцу, что-то сказал ему, потом одним движением взлетел в седло.

Какое-то время жеребец стоял неподвижно. Потом выбросил заднюю ногу, словно желая проверить, не изменились ли, пока он вынужденно бездействовал, свойства пространства, и опять застыл. Затем резко скакнул вбок, изогнулся и ударил воздух обеими задними ногами раз, другой и снова замер, шумно фыркая. Джон-Грейди слегка коснулся его боков каблуками, и жеребец послушно пошел вперед. Наездник пустил в ход поводья, и жеребец повернул. Ролинс с отвращением сплюнул. Джон-Грейди снова повернул жеребца и возвратил на то место, откуда начал проезд.

Тоже мне мустанг, сказал Ролинс. Нет, не то это зрелище, за которое публика платит деньги!

До темноты Джон-Грейди успел проехаться на одиннадцати из шестнадцати жеребцов, и не все оказывались столь покладистыми. За оградой уже горел костер. Там собралось около сотни зрителей, причем многие пришли из поселка Ла-Вега, расположенного в шести милях от усадьбы, а кое-кто проделал еще более долгий путь. Последнюю пятерку Джон-Грейди объезжал уже при свете этого костра. Кони вставали на дыбы, лягались, изгибались, и глаза их сверкали красным. Когда коней отвели в загон, большинство из них застыло у ограды. Другие осторожно прохаживались туда-сюда, стараясь не наступать на волочащиеся по земле чумбуры, чтобы не причинять боли и так сильно пострадавшим носам, которыми они время от времени поводили с немалым изяществом. Неистовая, необузданная орава мустангов, которая утром лихо кружила по загону, перестала существовать; теперь кони перекликались в темноте негромким ржанием, словно проверяя, не пропал ли кто-то из их компании и не приключилось ли с кем-нибудь какой беды.

Когда Джон-Грейди и Ролинс отправились в барак, костер горел все так же ярко. Кто-то принес гитару, кто-то достал губную гармошку. Пока они пробирались сквозь толпу, по меньшей мере трое незнакомых мексиканцев протягивали им бутылки с мескалем, предлагая угоститься.

На кухне не было ни души. Наложив в тарелки еды, они сели за стол. Ролинс пристально смотрел на Джона-Грейди. Тот работал челюстями так, словно их ему недавно вставили. Да и сидел он, чуток покачиваясь.

Да неужели ты устал? – спросил его Ролинс.

Нет, отозвался Джон-Грейди. Устал я часов пять назад…

Тогда не пей больше кофе, усмехнулся Ролинс. А то не заснешь.

Когда на рассвете они подходили к загону, костер все еще дымился, и возле него лежало четверо или пятеро мексиканцев – кто-то завернувшись в одеяло, кто-то просто так, на голой земле. Когда Джон-Грейди стал открывать ворота, все лошади разом повернулись в их сторону.

Помнишь, какие они были? – спросил Ролинс.

Как не помнить! Да и ты, наверное, не забыл, как гонял твой мышастый приятель.

Не забыл. Вот сукин сын…

Когда Джон-Грейди подошел к мышастому с мешком в руках, жеребец повернулся и рысцой, рысцой стал уходить. Джон-Грейди пошел за ним, у ограды нагнал, поднял волочившийся чумбур, развернул жеребца, и тот остановился, дрожа всем телом. Джон-Грейди подошел к нему и заговорил, поглаживая мешковиной. Ролинс пошел за вальтрапами, седлом и уздечкой.

К десяти вечера Джон-Грейди успел объездить весь табун из шестнадцати голов, а Ролинс сделал то же самое по второму разу. Точно так же они действовали во вторник и в среду. Начинали на рассвете, еще до восхода. Джон-Грейди, сев на первого жеребца, подъехал к воротам.

Открывай, сказал он Ролинсу.

Погоди, я поседлаю коня для подстраховки.

Некогда.

Если этот сукин сын сбросит тебя в кактусы, у тебя появится много свободного времени, приятель.

Тогда, получается, мне нет резона вылетать из седла.

Все же дай-ка я поседлаю еще одну лошадку.

Делай как знаешь.

Джон-Грейди выехал из загона, держа за поводья лошадь Ролинса. Тот закрыл ворота, сел в седло. Они ехали рядом. Необученные лошади нервничали.

Слепые ведут слепых, заметил Джон-Грейди.

Точно. У папаши работал старый Бифштекс Уоттс. Все ворчали, что у него, дескать, плохо пахнет изо рта. А он отвечал, что дурное дыхание – это полбеды. Когда человек вообще не дышит, куда хуже.

Джон-Грейди усмехнулся и пустил жеребца рысью.

К середине дня он объездил весь табун. Ролинс продолжил работу с жеребцами в загоне, а он решил поседлать того мышастого, которого Ролинс назвал самым бешеным, и прокатиться по окрестностям.

Милях в двух от ранчо, у озера, берега которого заросли ивняком и дикой сливой, мимо него на своем вороном проехала она.

Услышав за спиной топот копыт, он хотел было оглянуться, но ее конь сменил аллюр. Джон-Грейди увидел ее, лишь когда араб оказался рядом с его жеребцом. Он бежал, выгибая шею и косясь на дикаря не столько с опаской, сколько с презрением коня-аристократа. Оказавшись чуть впереди, она повернула к Джону-Грейди точеное лицо и в упор на него посмотрела. Глаза у нее были синие, и она то ли кивнула ему, то ли просто слегка наклонила голову, чтобы лучше рассмотреть мышастого. Чуть качнулась широкополая шляпа, чуть приподнялась волна длинных черных волос, и вороной снова сменил аллюр. Всадница уверенно держалась в седле – спина прямая, чуть широковатые плечи расправлены. Мышастый остановился на дороге, широко расставив передние ноги, а Джон-Грейди неподвижно смотрел ей вслед. Был момент, когда он хотел было что-то сказать ей, но этот взгляд в упор в долю секунды перевернул для него весь мир. Девушка и ее конь скрылись за ивами. С кустов вспорхнули птицы и, весело чирикая, пролетели над Джоном-Грейди.

Вечером, когда Антонио и геренте зашли посмотреть на их работу, Джон-Грейди учил мышастого пятиться с Ролинсом в седле. Геренте молча смотрел и ковырял во рту зубочисткой. Антонио проехался на двух поседланных жеребцах. Он прогонял каждого туда-сюда по корралю, потом резко останавливал. Сойдя с последнего жеребца наземь, он кивнул, после чего они с геренте посмотрели лошадей в другой части корраля и, ничего не сказав, удалились. Джон-Грейди и Ролинс переглянулись, расседлали лошадей и отпустили их к табуну, потом подобрали седла и упряжь и пошли в барак. Вакерос сидели за столом и ужинали. Джон-Грейди и Ролинс умылись, прошли к плите, наложили на тарелки еды, налили кофе и сели за стол. В центре стола стояла большая тарелка с тортильями, накрытая полотенцем, и когда Джон-Грейди попросил передать ее, множество рук одновременно взялись за тарелку и поставили перед ним, словно какое-то ритуальное блюдо.

Три дня спустя Джона-Грейди и Ролинса направили в горы. Капораль послал с ними мосо[49] – стряпать и присматривать за лошадьми, а кроме того, еще троих вакерос примерно того же возраста, что и они сами. Мосо был хромой старик, который, по его словам, сражался при Торреоне и Сан-Педро, а затем еще и при Сакатекасе. Вакерос были деревенскими парнями, двое из которых родились на этой асьенде и никогда не выезжали за ее пределы. Третий однажды побывал в Монтерее. Они отправились верхом, и за ними тянулось еще по три лошади с провизией и принадлежностями для стряпни. Им было поручено отлавливать диких лошадей. Отыскивать их в сосняках и в рощах земляничных деревьев, в арройо и на столовых горах и сгонять в ущелье, где лет десять назад был специально оборудован загон с воротами. Лошади носились там, описывая круги, громко ржали, пытались карабкаться на каменистые кручи, а потом вдруг набрасывались друг на дружку, кусаясь и лягаясь, а Джон-Грейди спокойно расхаживал с лассо среди этого бедлама в тучах пыли и волнах конского пота так, словно беснующиеся вокруг дикие лошади – всего лишь бесплотные призраки.

Они ночевали на столовой горе, разводили костер, ветер трепал пламя, и старик Луис рассказывал им об этих местах, о людях, которые здесь жили и умирали. Луис с малых лет любил лошадей. Он воевал в кавалерии с отцом и братьями, которые сложили головы на поле брани, и все они презирали генерала Викториано Уэрту так, как не презирали больше никого. По словам Луиса, перед содеянным Уэртой меркнут все остальные злодейства, и по сравнению с ним Иуда все равно что Исус Христос. Услышав такое, один вакеро отвел взгляд в сторону, а другой поспешно перекрестился. Луис говорил, что война разорила эти края, но лучшее средство от войны – новая война. Так курандеро[50] прописывает от укуса змеи змеиный яд. Луис рассказывал о сражениях в пустыне, о том, скольких лошадей поубивали под ним. Он говорил, что души лошадей – зеркала человеческих душ, хотя люди этого толком не понимают. Он был убежден, что лошади любят войну. Он не соглашался с теми, кто считал, что их просто приучают любить войну. Нет, возражал он, нельзя удержать в сердце то, для чего там нет места. Его отец говорил, что по-настоящему понимает лошадь лишь тот, кто воевал в кавалерии. Хотелось бы, чтобы все было иначе, но ничего не поделаешь – такова жизнь…

Луис утверждал, что видел души лошадей и что это зрелище не для слабых. Они являются человеку в особых случаях – например, когда лошадь умирает. Еще Луис говорил, что у лошадей общая душа и что разделение происходит, когда лошадь является в этот мир. Потому-то, собственно, она и оказывается смертной. И добавил: тот, кто понимает душу одной лошади, понимает всех лошадей, какие только были, есть и будут.

Они сидели, курили и смотрели в догоравший костер, где головни наливались алым и трескались.

Джон-Грейди поинтересовался, относится ли это и к душам людей. Луис вытянул губы в трубочку, собираясь с мыслями, потом заговорил. По его мнению, среди людей нет того единства, какое существует в мире лошадей, и те, кто уверен, что человеческую душу можно понять, сильно заблуждаются. Ролинс осведомился на ломаном испанском, есть ли у лошадей рай, но Луис покачал головой и ответил, что лошадям рай ни к чему. Наконец Джон-Грейди спросил, что произойдет, если вдруг в этом мире не станет больше лошадей, – не погибнет ли тогда и лошадиная душа, утратив источник жизненной силы, но Луис сказал нет, даже глупо говорить об этом, потому что Господь не допустит, чтобы лошади исчезли.

Они сгоняли кобыл из низин и арройо, собирая в загоне. Занимались этим три недели и к концу апреля собрали около восьмидесяти кобыл. Некоторые были приучены к узде, и кое-кто из них выказывал неплохие задатки ковбойской лошади. К тому времени начался массовый загон скота, ежедневно большие стада коров шествовали с горных пастбищ в сторону усадьбы, и хотя у пастухов явно ощущался недостаток лошадей, новое пополнение по-прежнему находилось за оградой. Второго мая в небе показалась красная «сессна», которая летела с юга. Сделав круг над ранчо, самолет стал снижаться и вскоре скрылся из вида за деревьями.

Час спустя Джон-Грейди стоял на кухне хозяйского дома, держа в руке шляпу. У раковины женщина мыла посуду, а за столом сидел мужчина и читал газету. Женщина вытерла руки о фартук, вышла из кухни, но вскоре вернулась.

Un ratito[51], сказала она.

Gracias, поклонился Джон-Грейди.

Мексиканец, сидевший за столом, встал, сложил газету, прошел через кухню к полке, взял оттуда ножи, точильный камень и положил на газету. В этот момент в дверях появился дон Эктор и остановился. Он пристально смотрел на Джона-Грейди.

Это был худощавый и широкоплечий человек с черными, начинающими седеть волосами и светлой кожей. Он вошел в кухню и назвал себя, Джон-Грейди переложил шляпу из правой руки в левую, и они обменялись рукопожатием.

María, café por favor[52], сказал асьендадо.

Он вытянул руку ладонью вверх, указывая на дверь, и Джон-Грейди, повинуясь приглашающему жесту, прошел через кухню и оказался в холле. В доме было тихо, прохладно и пахло воском и цветами. Слева стояли высокие часы в деревянном футляре. За решетчатыми дверцами виднелись медные гири и маятник, который медленно качался. Джон-Грейди оглянулся, и асьендадо с улыбкой указал рукой на дверь столовой.

Pásale[53], сказал он.

Они сидели за длинным столом из ореха. Стены комнаты были обиты голубой тканью и увешаны изображениями людей и лошадей. В конце комнаты был ореховый буфет, на котором стояли блюда и графины. За окном, на карнизе, нежились на солнце четыре кошки. Дон Эктор повернулся, взял с буфета фарфоровую пепельницу, поставил на стол, потом вынул из кармана рубашки металлическую коробочку с английскими сигаретами, открыл и протянул Джону-Грейди. Тот взял сигарету и поблагодарил.

Дон Эктор положил коробку на стол между ними, вынул из кармана серебряную зажигалку и зажег сначала сигарету Джона-Грейди, потом свою собственную, и Джон-Грейди снова поблагодарил его.

Дон Эктор выпустил тонкую струйку дыма и улыбнулся гостю.

Bueno, сказал он. Впрочем, можем говорить по-английски.

Como le convenga[54], сказал Джон-Грейди.

Армандо рассказывал мне, что ты неплохо разбираешься в лошадях.

Я вырос на ранчо.

Дон Эктор сидел и задумчиво курил. Казалось, он ждет, не скажет ли его гость что-то еще. Открылась дверь, и в комнату вошел мексиканец, которого Джон-Грейди только что видел на кухне, где тот читал газету. В руках у него был серебряный поднос с кофейными чашками, молочником, сахарницей, кофейником и тарелкой с бискочо. Поставив поднос на стол, он замер в ожидании дальнейших указаний. Асьендадо поблагодарил его, и тот вышел.

Дон Эктор сам расставил чашки, налил в них кофе и кивнул на поднос:

Угощайся.

Спасибо. Но вообще-то, я пью кофе черным, без всего…

Ты из Техаса?

Да, сэр.

Дон Эктор снова кивнул. Прихлебывая кофе, он сидел боком к столу, закинув ногу на ногу. Он немного покрутил ступней в шоколадного цвета туфле из телячьей кожи, повернулся к Джону-Грейди и улыбнулся:

Каким ветром тебя сюда занесло?

Джон-Грейди посмотрел на дона Эктора. Потом перевел взгляд на стол, где от нежившихся на солнце кошек легли в ряд чуть скошенные тени, напоминающие вырезанные из бумаги силуэты. Он снова посмотрел на асьендадо.

Да просто захотелось посмотреть страну. Нам обоим…

А сколько тебе лет?

Шестнадцать.

Шестнадцать, повторил дон Эктор, подняв брови.

Да, сэр.

Когда мне было шестнадцать, я всем говорил, что мне восемнадцать, улыбнулся асьендадо.

Джон-Грейди отхлебнул кофе, но ничего не сказал.

Твоему приятелю тоже шестнадцать?

Семнадцать.

Но верховодишь ты?

У нас никто не верховодит. Мы друзья.

Понятно.

Дон Эктор пододвинул тарелку Джону-Грейди:

Угощайся.

Спасибо. Я только что позавтракал.

Асьендадо стряхнул пепел с сигареты в пепельницу и снова откинулся на спинку стула.

Как тебе кобылы? – спросил он.

Есть неплохие.

Да. Ты знаешь, кто такой Непреклонный?

Породистый жеребец. Производитель.

А что ты про него знаешь?

Он выступал в бразильском Гран-при. Вообще-то, он вроде бы из Кентукки, но принадлежал человеку по фамилии Вейл из Дугласа, штат Аризона.

Да. Он родился на конеферме Монтерей в Париже, штат Кентукки. А жеребец, которого я купил, – его сводный брат, от той же самой матки.

Ясно, сэр. Где он сейчас?

Не доехал еще.

Где, простите?

В дороге. Он работал производителем.

Вы собираетесь разводить чистокровок? Для скачек?

Нет, четвертьмильных.

Для работы на ранчо?

Да.

И хотите, чтобы этот жеребец крыл местных кобыл?

Да. Твое мнение?

Трудно сказать. Я знал некоторых опытных конезаводчиков, но почему-то свое мнение на этот счет они всегда высказывали неохотно. Хотя то, что от чистокровок ковбойские лошади получаются, я знаю точно.

Так. А какую роль тут, по-твоему, играет кобыла-матка?

Такую же, как и отец.

Вообще-то, те, кто разводит лошадей, обычно главную роль отводят производителю, правильно?

Да, сэр. Это так.

При этом я лично склонен с тобой согласиться, улыбнулся асьендадо.

Потянувшись к пепельнице, Джон-Грейди стряхнул пепел с сигареты.

Вам не обязательно со мной соглашаться.

Не обязательно. Как и тебе со мной.

Да, сэр.

А расскажи-ка мне о лошадях на горе.

Там нам попадались неплохие кобылы, но их, конечно, немного. Остальные, в общем-то, клячи. Только из некоторых могут получиться более-менее приличные ковбойские лошади. Такие, чтобы на все случаи жизни… А так в основном там лошадки, которых у нас называют испанскими пони. Лошади чиуауа. Отдаленные потомки берберов. Для наших целей мелковаты, а главное, легковаты. И задние ноги у них, конечно, не те, что должны быть у хорошей ковбойской лошади, но кое-кого там выбрать можно…

Джон-Грейди замолчал, посмотрел на шляпу на коленях и провел пальцем по складке, потом поднял глаза на асьендадо:

Все, что я сказал, вы, мне кажется, и без меня хорошо знаете.

Дон Эктор взял кофейник и снова наполнил обе чашки.

Ты знаешь, что такое криолло?

Да. Это аргентинская лошадь.

А тебе известно, кто был Сэм Джонс?

Да, если вы имеете в виду жеребца.

А Кроуфорд Сайкс?

Это еще один из легендарных жеребцов дядюшки Билли Ансона. Каких только баек о нем я не наслушался!

У мистера Ансона покупал лошадей мой отец.

Дядюшка Билли дружил с моим дедом. Они родились почти одновременно – с разницей в три дня. Ансон был седьмым сыном графа Литчфилда. А его жена была театральной актрисой.

Ты из Кристоваля?

Из Сан-Анджело. Вернее, из-под Сан-Анджело.

Асьендадо пристально посмотрел на собеседника:

Знаешь такую книгу – «Американская лошадь»? Автор – Уоллес.

Да, сэр. Я прочитал ее от корки до корки.

Дон Эктор откинулся на спинку стула. Одна из кошек встала и потянулась.

Ты приехал сюда из Техаса?

Да, сэр.

Вместе с другом?

Да, сэр.

Ты, он и больше никого?

Джон-Грейди посмотрел на стол. Один кошачий силуэт сделался совсем тонким и косым. Остальные не изменили своих очертаний. Джон-Грейди поднял взгляд на асьендадо и сказал:

Да, сэр. Только я и он.

Дон Эктор кивнул, затушил сигарету и встал:

Пойдем. Я покажу тебе лошадей.


Они молча сидели на кроватях друг напротив друга, уперев локти в колени, и смотрели на сложенные руки. Затем, не поднимая головы, заговорил Ролинс:

Для тебя это шанс. Почему бы за него не ухватиться.

Если ты скажешь «нет», я откажусь… Останусь тут, с тобой.

Так ведь тебя вроде и так ни в какие дальние края не отправляют.

Будем по-прежнему работать вместе. Гонять табуны, объезжать коней и вообще…

Ролинс кивнул. Джон-Грейди посмотрел на него в упор:

Ты только скажи, и я откажусь.

Еще чего! Это отличный шанс. Не надо его упускать.

Утром после завтрака Ролинс пошел убирать денники, а когда вернулся на обед, матрас на кровати Джона-Грейди был скатан, а его вещей на месте не было. Ролинс повернулся и пошел умываться.


Конюшня была выстроена в английском стиле: с куполом, с флюгером, беленая, обшитая толстым тесом. Джону-Грейди отвели конурку рядом с седельной. Напротив была еще одна клетушка, в которой жил старик-конюх, работавший еще на отца нынешнего хозяина. Когда Джон-Грейди ввел в конюшню своего жеребца, старик вышел из каморки, окинул взглядом Редбо, потом осмотрел его ноги и только после этого мельком глянул на Джона-Грейди. Затем повернулся, ушел к себе и закрыл дверь.

Днем, когда Джон-Грейди работал с кобылой в коррале у конюшни, старик вышел еще раз. Джон-Грейди поздоровался, тот кивнул и тоже поздоровался. Поглядев на кобылу, старый конюх сказал, что она коренастая, и еще произнес слово «речонча», но Джон-Грейди не знал, что это значит[55]. Когда он спросил, что это такое, старик изобразил руками что-то вроде бочки. Джон-Грейди решил, что старик счел кобылу жеребой, и сказал, что это не так. Конюх на это только пожал плечами и удалился.

Когда Джон-Грейди привел кобылу назад в конюшню, старик затягивал подпругу у вороного араба. Спиной к Джону-Грейди стояла девушка. Когда тень от кобылы заслонила свет, она обернулась.

Buenas tardes[56], сказал Джон-Грейди.

Buenas tardes, отозвалась девушка.

Она протянула руку к подпруге, проверяя, как та сидит. Джон-Грейди застыл в проходе. Девушка выпрямилась, забросила поводья через голову коня, вставила ногу в стремя и, оказавшись в седле, направила вороного к двери.

Поздно вечером, лежа в своей новой кровати, Джон-Грейди слушал музыку, доносившуюся из хозяйского дома, и, уже засыпая, вызывал перед глазами образы лошадей, горы и снова лошадей. Диких мустангов на столовой горе, которые никогда не видели пешего человека и понятия не имеют о том, кто такой Джон-Грейди, однако именно он скоро войдет к ним в души и останется там навсегда.

Неделю спустя Ролинс и Джон-Грейди опять поехали в горы с мосо и двумя вакерос, и, когда мексиканцы, завернувшись в одеяла, заснули, друзья еще долго сидели у костра, попивая кофе. Ролинс вытащил кисет, а Джон-Грейди – пачку сигарет, которую протянул Ролинсу.

Откуда у тебя фабричные? – спросил Ролинс, убирая кисет.

Из Ла-Веги.

Ролинс кивнул, извлек из костра головешку, прикурил. Джон-Грейди наклонился к нему и тоже прикурил.

Значит, она учится в Мехико?

Угу.

Сколько ей лет?

Семнадцать.

Понятно. А в какой школе учится?

Точно не знаю. В какой-нибудь, видимо, частной.

Понятно, что не в простой.

Ну да. В какой-нибудь особой, не иначе.

Все правильно, усмехнулся Ролинс, затягиваясь. И школа с выкрутасами, и сама барышня тоже.

Ну, это ты зря.

Ролинс полулежал, прислонившись спиной к седлу и вытянув ноги к костру. Подошва его правого сапога отставала, и он закрепил ее через рант проволочными скрепками.

Видишь ли, приятель, начал он, глядя на сигарету, я уже пытался тебе кое-что втолковать, но ты и тогда не услышал, да и теперь, похоже, слушать не захочешь.

Я понимаю, к чему ты клонишь.

А я так понимаю, что тебе просто приятно пролить слезу на сон грядущий.

Джон-Грейди промолчал, а Ролинс продолжил:

Учти, она небось якшается только с такими, у кого есть собственный самолет. Не говоря уже про машины.

Наверное, ты прав.

Рад это слышать.

Но это ведь ничего не меняет, правда же?

Ролинс снова затянулся. Они долго сидели и молчали. Потом Ролинс бросил окурок в костер, сплюнул и сказал:

Лично я на боковую.

Ценная мысль, кивнул Джон-Грейди.

Они расстелили одеяла. Джон-Грейди стащил сапоги, поставил их рядом и улегся, вытянув ноги. Костер почти совсем догорел, и Джон-Грейди лежал и смотрел на звезды, эти светящиеся сгустки раскаленной материи, которые испещряют небосвод. Внезапно он раскинул руки в стороны и крепко-крепко прижал к земле ладони. Ему показалось, что он – единственная неподвижная точка в мире, а вокруг все куда-то стремительно летит и кружится.

Как ее зовут? – послышался из темноты голос Ролинса.

Алехандра… Ее зовут Алехандра.


В воскресенье днем Джон-Грейди и Ролинс отправились в поселок Ла-Вега на лошадях из того табуна, с которым так крепко поработали. Эскиладор[57] на ранчо постриг их овечьими ножницами, и теперь их шеи над воротниками сделались странно белыми, словно шрамы. Они ехали, надвинув шляпы на брови, и посматривали по сторонам с таким видом, будто готовы в любой момент принять вызов здешних мест и всего, что они в себе таят. По дороге устроили призовую скачку на пятьдесят центов, и Джон-Грейди одержал победу. Потом поменялись конями, и снова удача оказалась на его стороне. Перевели коней с галопа на рысь, и те бежали разгоряченные и в мыле. Когда кони неслись по дороге, крестьяне с корзинами овощей и фруктов или ведрами, прикрытыми марлей, жались по обочинам, а кое-кто на всякий случай прятался в кустах и кактусах. На юных всадников мексиканцы взирали с удивлением. Их кони грызли удила, с морд летела пена, а седоки отрывисто переговаривались на непонятном языке и погоняли коней, неудержимые в своем неистовстве, которое, казалось, вот-вот взорвет весь этот мир, но бешеный смерч пролетал, оставляя позади все как было. Пыль, солнце, чириканье птиц.

В магазинчике, куда они зашли, на полке лежали стопки рубашек – снимешь верхнюю, развернешь, и на ней окажется высветленный прямоугольник на том месте, куда падало солнце или пыль, или все вместе. Ролинс перемерил немало рубашек, прежде чем отыскал такую, у которой рукава не были ему коротковаты. Хозяйка вынимала булавки, которыми рубашка была сколота, и, держа их во рту, прикладывала рукав к руке покупателя, после чего горестно качала головой. Выбрав по паре новеньких, негнущихся джинсов, Джон-Грейди и Ролинс отправились в примерочную, – ею служила спальня в задней части магазинчика; в спальне стояли три кровати, а цементный пол был когда-то выкрашен в зеленый цвет. Усевшись на одну из кроватей, покупатели стали пересчитывать деньги.

Она сказала, что джинсы стоят пятнадцать песо. Сколько это по-нашему? – шептал Ролинс.

Просто запомни: два мексиканских песо – это четверть доллара.

Сам запомни! Короче, почем штаны-то?

Доллар восемьдесят семь.

Черт возьми! Тогда мы неплохо живем. Тем более что через пять дней получка!

Взяв себе еще носки и нижнее белье, они выложили все на прилавок, чтобы хозяйка посчитала, сколько они ей должны. Та завернула покупки в два отдельных пакета и перевязала бечевкой.

Сколько у тебя осталось? – спросил Джон-Грейди.

Четыре доллара с мелочью.

Купи себе сапоги.

На сапоги немного не хватает.

Я одолжу.

Без балды?

Конечно.

А ведь нам сегодня потребуются финансы и на вечер.

Ничего, еще пара долларов останется. Давай.

А что, если ты захочешь угостить свою даму шипучкой?

Это разорит меня аж на целых четыре цента. Не бери в голову.

С сомнением во взгляде Ролинс взялся за пару сапог, поднял ногу и приложил подошву одного из них к своей:

Малы, даже мерить незачем.

А попробуй вон те.

Черные?

Ну да! Почему нет?

Ролинс надел черные сапоги и прошелся в них взад-вперед. Хозяйка одобрительно покивала.

Ну, как тебе?

Да вроде нормально. Только вот к этаким каблучищам надо привыкнуть.

А ты спляши.

Чего?

Спляши, говорю.

Ролинс посмотрел на хозяйку, потом на приятеля:

Черт побери. Я что, умею, что ли?

А ты спляши как умеешь.

Громыхая на старом дощатом полу, Ролинс отбил чечетку и остановился, ухмыляясь в облаке поднятой пыли.

Qué guapo[58], сказала хозяйка.

Джон-Грейди улыбнулся и сунул руку в карман за деньгами.

Мы забыли купить перчатки, сказал вдруг Ролинс.

Перчатки?

Ну да. Мы, конечно, маленько приоделись, но работать-то все равно придется.

Тоже верно.

Веревки из агавы протерли мне все ладони.

Джон-Грейди посмотрел на свои руки, спросил женщину, есть ли у нее рабочие перчатки, и они купили себе по паре.

Пока она их заворачивала, друзья стояли у прилавка, и Ролинс смотрел на свои сапоги.

У старика Эстебана в конюшне есть манильские веревки. Мягкие, прямо шелк. Как только подвернется случай, одну для тебя позаимствую, сказал Джон-Грейди.

Черные сапоги. Надо же! Всегда мечтал стать разбойником с большой дороги, сказал Ролинс, качая головой.


Хотя вечер выдался прохладным, двойные двери амбара были распахнуты. Человек, продававший билеты, сидел на стуле, поставленном на деревянное возвышение, так что при появлении очередного посетителя ему приходилось нагибаться, чтобы взять монету и вручить билет – или принять корешок от того, кто выходил и теперь возвращается обратно. Большое строение из саманных блоков опиралось на наружные столбы, из которых далеко не все являлись частью его первоначальной конструкции. Окон у строения не было, а стены сильно потрескались и местами, казалось, вот-вот обвалятся. Освещался зал двумя рядами электрических лампочек в бумажных мешочках, раскрашенных акварельными красками так, что на просвет виднелись следы от кисти. Зеленые, красные и синие абажурчики были грязноваты и казались одного цвета. Пол хоть и подмели ради такого случая, но под ногами похрустывала шелуха от семечек и солома. В дальнем углу зала вовсю наяривал оркестр, расположившийся на возвышении из дощатых поддонов, сзади прикрытом раковиной из согнутых железных листов. У подножия эстрады были установлены «прожектора» – мощные лампы в больших жестянках из-под повидла, поставленных прямо на драпировку из цветной материи, которая весь вечер потихоньку тлела. Отверстия банок были затянуты цветным целлофаном, и прожектора отбрасывали на раковину причудливые тени музыкантов. Под потолком в полумраке время от времени проносились с жуткими криками козодои.

Джон-Грейди, Ролинс, а также местный парень Роберто стояли у дверей в темноте среди машин и фургонов и передавали друг другу пинтовую бутылку мескаля. Роберто приподнял бутылку и сказал:

¡A las chicas![59] – Сделал глоток и передал бутылку дальше.

Джон-Грейди и Ролинс также сделали по глотку, после чего насыпали на запястья соли из бумажки и лизнули. Роберто затолкал в горлышко бутылки пробку из кукурузного початка и спрятал бутылку за колесо грузовика. После чего они поделили на троих пачку жевательной резинки.

¿Listos?[60] – спросил Роберто.

Listos.

Она танцевала с высоким парнем с ранчо Сан-Пабло. На ней было голубое платье, и ее губы были накрашены. Джон-Грейди, Роберто и Ролинс стояли у стены и смотрели на танцующих, не забывая поглядывать на девчонок в дальней части зала. Джон-Грейди стал проталкиваться между группками молодежи. Пахло потом, соломой и крепкими духами всех мастей. На эстраде аккордеонист отчаянно боролся с непослушным инструментом, усердно топая в такт. Затем он сделал шаг назад, и вперед вышел трубач. Алехандра вдруг посмотрела через плечо партнера туда, где стоял Джон-Грейди. Ее черные волосы, повязанные голубым бантом, были высоко подняты, и шея белела словно фарфоровая. Когда она снова повернулась в его сторону, на ее губах появилась улыбка.

До этого он никогда до нее не дотрагивался. Ее рука оказалась очень маленькой, а талия тонкой. Она посмотрела на него с какой-то особой решимостью, улыбнулась и прижалась щекой к его плечу. Голос трубы направлял танцующих в их одиноких и совместных странствиях. Вокруг лампочек в мешочках кружили мотыльки.

Алехандра говорила на английском, выученном в школе, и в каждой ее фразе он пытался отыскать тот смысл, на который надеялся. Он повторял ее слова про себя и снова ставил под сомнение их истинное значение. Она сообщила ему, что очень рада видеть его здесь.

Я же сказал, что приду.

Сказал…

Труба неистовствовала, увлекая их в жаркий водоворот.

А ты думала, я не приду?

Она откинула голову назад и посмотрела на него с улыбкой. Глаза ее сверкали.

Al contrario… Наоборот. Я знала, что ты придешь.

Когда музыканты устроили себе перерыв, они подошли к буфету и он купил две порции лимонада в бумажных стаканчиках. Они вышли на дорогу. Навстречу им то и дело попадались парочки, все с ними раскланивались и желали им доброго вечера. Было прохладно. Пахло землей, парфюмерией и лошадьми. Алехандра взяла его за руку, рассмеялась и сказала, что он mojado-reverso, «мокрая спина» наоборот – редкостный, невиданный зверь, которого надо холить и лелеять. Он рассказывал о себе. О том, что его дед умер и ранчо продали. Они уселись на длинное цементное корыто-поилку. Она скинула туфли, положила их себе на колени и, вытянув в темноту босые ноги, стала задумчиво водить пальцем по темной воде. Вот уже три года, как она учится в школе-интернате. Ее мать живет в Мехико, и по воскресеньям она приходит к матери домой обедать, но иногда они обедают вдвоем где-нибудь в городе и потом отправляются в театр или на балет. Мать говорит, что жить на асьенде скучно и одиноко, но и в городе у нее, по правде говоря, друзей не много.

Она сердится на меня за то, что мне нравится приезжать сюда. Говорит, что я больше люблю отца.

Это так и есть?

Да. Хотя я приезжаю совсем не поэтому. Но мама говорит, что настанет время и у меня все это пройдет…

Пройдет желание приезжать сюда?

Да вообще все. Все мои детские задвиги.

Она посмотрела на него и с улыбкой спросила:

Ну что, пойдем обратно?

Джон-Грейди повернул голову туда, где горели огни. Там снова заиграла музыка.

Она встала и, опершись о его плечо, стала надевать туфли.

Я познакомлю тебя с моими друзьями. Познакомлю с Люсией. Она очень красивая…

Бьюсь об заклад, что ты красивее.

Ой, что ты говоришь! Это неправда! Люсия просто чудо какая красавица.

Домой он возвращался один. От рубашки пахло ее духами. Все три их лошади стояли там, где они их привязали, но Ролинс и Роберто словно в воду канули. Пока Джон-Грейди отвязывал своего жеребца, два других коня удивленно повернули головы в его сторону и тихо заржали, словно напоминая о себе и о своей готовности пуститься в обратный путь. Вокруг урчали моторы автомобилей, по домам потянулись и пешие. Джон-Грейди отвел своего еще плохо обученного коня подальше от людей и огней и только тогда сел в седло. Когда отъехал от поселка на милю, его стала нагонять машина, битком набитая веселой молодежью. Машина стремительно приближалась, и Джон-Грейди съехал на самую обочину. От света фар конь разнервничался и стал подниматься на дыбы. Когда машина с ним поравнялась, сидевшие в ней что-то прокричали Джону-Грейди и кто-то запустил в них с конем пустой банкой из-под пива. Конь задергался, забил задом, но Джон-Грейди начал ему втолковывать, что все в порядке, ничего, мол, страшного не случилось, и вскоре они снова двинулись рысью. Перед ними висело облако поднятой машиной пыли, и ее мелкие частички медленно кружились в воздухе, пронизанном светом звезд, словно земля источает из себя что-то таинственное. Джон-Грейди счел, что конь достойно выдержал сегодняшнее испытание, о чем ему и сообщил.


На весенних торгах в Лексингтоне дон Эктор приобрел через агента жеребца-производителя и послал за ним Антонио, брата геренте. Тот отправился за покупкой в грузовичке марки «интернешнл харвестер» модели 1941 года с прицепом и отсутствовал два месяца. Дон Эктор вручил ему письма по-английски и по-испански, где излагалась цель поездки. Кроме того, в коричневом конверте, перевязанном для надежности шпагатом, Антонио вез большую пачку долларов и песо, а также векселя банков Хьюстона и Мемфиса на предъявителя. Антонио не говорил по-английски и не умел ни читать, ни писать. Когда он вернулся, конверта, как и письма по-испански, при нем уже не было, но письмо по-английски осталось. По сгибам оно распалось на три части, имело невероятно потрепанный вид и было покрыто кофейными пятнами и чем-то еще, напоминающим кровь. Антонио один раз побывал за решеткой в Кентукки, один раз в Теннесси и трижды в Техасе. Въехав во двор, он вышел из машины, на непослушных ногах направился к кухне и постучал в дверь. Мария впустила его, и он стоял, держа в руке шляпу, и ждал появления хозяина. Когда тот вышел на кухню, они обменялись рукопожатием, и асьендадо осведомился у Антонио насчет его здоровья. Тот сказал, что чувствует себя превосходно, и вручил дону Эктору обрывки письма, кипу счетов и чеков, а также квитанций и справок из кафе, бензоколонок, магазинов и тюрем. Он вернул хозяину оставшиеся у него деньги, в том числе мелочь, затерявшуюся по разным карманам, ключи от грузовика и, наконец, бумагу от мексиканской таможни в Пьедрас-Неграсе вместе с длинным, перевязанным синей лентой манильским конвертом, где находились документы на жеребца и справка-счет.

Дон Эктор положил деньги, квитанции и документы на буфет, а ключи сунул в карман. Затем спросил, доволен ли Антонио грузовиком.

Sí. Es una troca muy fuerte[61].

Bueno. ¿Y el caballo?[62]

Está un poco cansado de su viaje, pero es muy bonito[63].

Упоминавшимся в их разговоре конем был темно-гнедой жеребец ростом в шестнадцать ладоней в холке и весом тысяча четыреста фунтов. Для представителя этой линии разведения у него были хорошая мускулатура и прочный костяк. В третью неделю мая его вернули на ранчо из столицы Мексики все в том же трейлере. Джон-Грейди и сеньор Роча пошли в конюшню на него взглянуть. Джон-Грейди уверенно открыл дверцу денника, вошел и, подойдя к жеребцу, стал гладить его, что-то говоря ему по-испански. Потом он обошел его кругом, продолжая говорить, а дон Эктор молча глядел на обоих. Джон-Грейди приподнял коню переднее копыто, посмотрел, потом спросил хозяина:

Вы уже на нем ездили?

Конечно.

Я хотел бы проехаться… Если вы не против…

Милости прошу.

Вышли из денника, прикрыв за собой дверь. Какое-то время стояли и молча смотрели на коня.

¿Le gusta?[64] – спросил дон Эктор.

Жеребец что надо, кивнул Джон-Грейди.

Потом юные американцы работали с манадой[65], и асьендадо то и дело заходил в корраль. Они ходили среди кобыл, и Джон-Грейди рассказывал об их качествах, а дон Эктор слушал, размышлял, отходил на несколько шагов, присматривался, кивал, снова погружался в размышления, потом, глядя в землю, переходил на другую точку, меняя ракурс, и снова поднимал глаза на кобылу, пытаясь увидеть ее по-новому, разглядеть в ней то, что прежде от него ускользало. Если дон Эктор не находил в кобыле достоинств, на которые указывал его молодой помощник, он так и говорил, и Джон-Грейди обычно не возражал, соглашаясь с мнением хозяина. Впрочем, почти за каждую из кобыл он склонен был замолвить словечко, лишь бы у нее имелось то, что называют здесь la única cosa[66]. Свойство, позволяющее простить лошади все, кроме совсем уж вопиющих изъянов, а суть его состоит в интересе лошади к коровам. Когда Джон-Грейди приучал к седлу наиболее перспективных кобыл, он выезжал на луга к сьенаге, где в сочной траве паслись, обходя топкие места, коровы и телята. В манаде попадались кобылы, проявлявшие повышенный интерес к тому, что им показывал Джон-Грейди. Он был убежден, кстати, что этот интерес не просто прививается, но и передается по наследству. Дон Эктор относился к этой теории довольно скептически, зато оба свято верили в две вещи, о которых, впрочем, никогда не говорили вслух: во-первых, Господь создал лошадей, чтобы пасти скот, и, во-вторых, работа со скотом есть единственный правильный источник богатства.

Жеребца поставили в конюшню у дома геренте, подальше от кобыл, и, когда у тех началась течка, Джон-Грейди и Антонио занялись делом. В течение трех недель они случали их практически ежедневно, а иногда заставляли жеребца проявлять себя во всем блеске даже и по два раза в день. Антонио выказывал производителю большое уважение и величал его «кавальо-падре». Подобно Джону-Грейди, Антонио охотно разговаривал с жеребцом и часто что-то ему обещал, причем всегда неукоснительно выполнял обещания. Заслышав его шаги, жеребец поднимался на дыбы, а Антонио, подходя к его деннику, начинал тихим голосом на все лады расписывать ему кобыл. Он никогда не устраивал случки два дня подряд в одно и то же время и говорил дону Эктору, что жеребца надо почаще прогуливать, чтобы тот оставался управляемым. Он делал это по наущению Джона-Грейди, которому очень уж нравилось на этом жеребце кататься. Точнее сказать, ему нравилось, когда все видели, как он на нем катается. Впрочем, если честно, Джону-Грейди хотелось, чтобы то, как он скачет на этом жеребце, видел вполне определенный человек, один-единственный.

Еще затемно он приходил на кухню, пил кофе и на рассвете седлал жеребца. В саду ворковали голуби, веяло утренней прохладой, и, когда Джон-Грейди выезжал из конюшни, жеребец бил копытом, гарцевал и выгибал шею. Джон-Грейди уезжал по дороге к сьенаге. Ехал берегом озера, и при его приближении с мелководья взлетали гуси и утки, проносились над водой, разрывая утренний туман, а потом взмывали ввысь, превращаясь в сказочных жар-птиц в лучах еще только собиравшегося взойти и невидимого с дороги солнца. Иногда жеребец переставал дрожать, лишь когда они оказывались у дальнего края озера. Джон-Грейди заговаривал с ним по-испански, и его слова звучали будто библейские речения, будто не занесенные еще на скрижали заповеди. Soy comandante de las yeguas, говорил Джон-Грейди. Yo y yo solo. Sin la caridad de estas manos no tengas nada. Ni comida ni agua ni hijos. Soy yo que traigo las yeguas de las montañas, las yeguas jóvenes, las yeguas salvajes y ardientes[67]. Он произносил свои речи, а между его колен, под могучими сводами конских ребер, выполняя чью-то непреклонную волю, колотилось большое темное сердце, разгоняя по венам и артериям кровь. Сизые сплетения кишок поднимались и опускались в такт работе мощных бедер, колен, берцовых костей, прочных, словно льняные веревки, сухожилий, которые, подчиняясь этой самой загадочной, таящейся под конской шкурой в глубинах плоти, непреклонной воле, сгибались и выпрямлялись, сгибались и выпрямлялись – и несли жеребца вперед. Его копыта пробивали колодцы в стлавшемся понизу тумане, голова моталась из стороны в сторону, с оскаленных зубов слетала слюна, а в горящих выпуклых глазах пылал окружающий мир.

Потом Джон-Грейди возвращался на кухню и шел завтракать. Мария хлопотала по хозяйству: подкладывала дрова в большую, с никелированным верхом плиту или раскатывала тесто на мраморной крышке стола, и порой ее пение доносилось из глубины дома. Иногда он вдруг улавливал слабый запах гиацинта – значит, через холл недавно проходила Алехандра. Если Карлос с утра пораньше резал телку, то возле дорожки под навесом на кафельных плитках восседало целое скопище кошек, причем каждая сидела на своей персональной плитке. Джон-Грейди останавливался, брал в руки одну из кошек, начинал ее гладить, а сам не спускал глаз с внутреннего дворика, где однажды увидел Алехандру, которая собирала там лаймы. Он стоял, смотрел, гладил кошку, потом выпускал ее из рук, и кошка возвращалась на свое законное место, а Джон-Грейди входил на кухню, снимая на пороге шляпу. Иногда Алехандра завтракала в столовой одна, и Карлос относил туда поднос с кофе и фруктами. Иногда она каталась по утрам верхом. Как-то раз Джон-Грейди поехал на жеребце к северным холмам и увидел ее милях в двух от себя на нижней дороге, что вела к озеру. Она часто каталась по лугам у озера, а однажды он увидел, как она бредет по мелководью среди камышей и, подобрав юбки одной рукой, другой ведет за повод своего вороного араба, а над ней летают с криками краснокрылые дрозды. Время от времени она останавливалась и наклонялась, срывая белые лилии, а черная лошадь терпеливо застывала в ожидании, словно большая собака.

После тех самых танцев в Ла-Веге Джон-Грейди ни разу с Алехандрой не разговаривал. Она уехала с отцом в Мехико, а вернулся тот уже один. Даже спросить о ней Джону-Грейди было некого. В последнее время Джон-Грейди приобрел привычку кататься на жеребце без седла. Едва дождавшись, когда конь завершит свое дело, он скидывал сапоги и запрыгивал коню на спину, пока Антонио еще держит только что покрытую кобылу за скобу; при этом кобыла стояла, опустив голову и широко расставив ноги, и дрожала мелкой дрожью, ее бока ходили ходуном, а изо рта вырывалось судорожное дыхание. Наподдавая босыми пятками по брюху жеребца, Джон-Грейди выезжал из конюшни, а жеребец фыркал, ронял пену и плохо соображал, что происходит. Они неслись по нижней дороге, и Джон-Грейди, работая одним веревочным недоуздком, низко пригибался к конской шее и тихо бормотал жеребцу что-то непристойное. У коня под взмокшей шкурой бешено пульсировала кровь, а от самого Джона-Грейди пахло и жеребцом, и кобылой. Во время одной такой безумной скачки Джон-Грейди повстречался с Алехандрой, которая возвращалась на своем вороном от озера.

День уже клонился к вечеру. Джон-Грейди натянул веревочные поводья, и жеребец остановился, дрожа всем телом, переминаясь с ноги на ногу и мотая головой, отчего во все стороны летела пена. Алехандра тоже остановила своего вороного, и Джон-Грейди вытер потный лоб, снял шляпу и махнул Алехандре, чтобы она проезжала. Он даже съехал с дороги в осоку, чтобы им было проще разойтись. Алехандра подала вороного вперед и поравнялась с Джоном-Грейди, который приложил указательный палец к шляпе, кивнул ей и решил, что она сейчас двинется дальше, но не угадал. Алехандра снова остановилась и повернулась к Джону-Грейди. На черном лоснящемся боку араба играли блики света. Под пристальным, чуть вопрошающим взглядом Алехандры Джон-Грейди вдруг почувствовал себя на своем взмыленном жеребце разбойником с большой дороги. Алехандра между тем смотрела на него, словно желая услышать то, что он ей давно хотел сказать, и Джон-Грейди действительно произнес какие-то слова, но сколько ни пытался потом припомнить, какие именно, так и не смог. Смог только воскресить в памяти улыбку Алехандры, хотя такой отклик вовсе не входил в его намерения. Алехандра устремила взор вдаль, на озеро, сверкавшее под последними лучами солнца, а потом перевела взгляд на Джона-Грейди и его жеребца.

Дай прокатиться, вдруг сказала она.

Что-что?

Я хочу на нем прокатиться, упрямо повторила Алехандра.

Она требовательно смотрела на Джона-Грейди из-под широкой шляпы, а он растерянно уставился на колыхавшуюся под порывами ветра осоку, словно там скрывается столь нужная ему сейчас помощь, а потом опять посмотрел на Алехандру.

Когда? – пролепетал он.

Что «когда»?

Когда ты хочешь прокатиться?

Прямо сейчас.

Джон-Грейди опустил глаза на своего жеребца, словно удивляясь, каким образом тот здесь оказался. Он лихорадочно думал, что ответить, и произнес первое, что пришло на ум:

На нем нет седла.

Вижу.

Он стиснул бока жеребца пятками и в то же время натянул веревочные поводья, чтобы показать, что жеребец нервничает, но тот остался стоять как вкопанный.

Не знаю, что на это скажет хозяин. Мне кажется, он будет недоволен.

Она только улыбнулась, словно жалея его, но жалости в этой ее улыбке на самом деле не было.

Она спешилась, перебросила поводья через голову вороного и застыла, с улыбкой глядя на Джона-Грейди и держа руку с поводьями за спиной:

Слезай.

Ты уверена?..

Да. Побыстрее…

Он соскользнул с жеребца. Джинсы, еще горячие и влажные, липли к бедрам.

А как же вороной?

Езжай на нем и поставь его в денник.

Но меня на нем увидят в доме.

Тогда поставь его к Армандо.

Я попаду в историю…

Уже попал.

Она повернулась, забросила свои поводья на седло, подошла к Джону-Грейди и взяла у него из рук веревочный повод, потом положила руку ему на плечо, и он почувствовал, как у него гулко заколотилось сердце. Чуть наклонясь, он сплел пальцы, сделав из ладоней подобие стремени, она ступила в это стремя сапожком, он приподнял ее, она перекинула ногу через спину коня, затем пришпорила жеребца, тот помчался по дороге вдоль озера, и вскоре они скрылись из вида.

Джон-Грейди медленно ехал назад на вороном арабе. Солнце село. Он очень надеялся, что Алехандра все-таки догонит его и они опять поменяются конями, но так этого и не дождался. В сумерках он провел вороного мимо дома Армандо и поставил в конюшне, привязав в проходе к столбу. Он снял с вороного уздечку, ослабил подпруги, но расседлывать не стал. В доме было темно, и Джон-Грейди вздохнул с облегчением – вдруг там никого нет, – но не успел он порадоваться удаче, как в кухне вспыхнул свет и отворилась дверь. Джон-Грейди не только не обернулся, но даже прибавил шаг, впрочем, тот, кто появился на пороге, и не подумал его окликнуть.

Потом она снова уехала в Мехико, но до отъезда Джону-Грейди удалось еще раз увидеть ее, когда она возвращалась верхом с прогулки в горах. Она сидела в седле, как всегда, прямо и непринужденно, а за ней чернели грозовые тучи. Алехандра ехала, сдвинув шляпу на лоб и завязав ленты под подбородком, ее черные волосы развевались на ветру. Время от времени за ее спиной черноту туч прорезали молнии, хотя грома слышно не было. Алехандра спускалась по низким холмам, не обращая внимания на ненастье. Уже начал накрапывать дождь, а она не спеша выехала на луг, потом оказалась возле поросшего тростником и как-то вдруг побледневшего на фоне туч озера. Ехала, гордо выпрямившись в седле, пока ее на накрыла пелена ливня – настоящий конь, настоящая всадница, настоящая природа, и в то же самое время – греза, мечта, обман.


Дуэнья Альфонса приходилась Алехандре не только двоюродной бабушкой, но и крестной, и ее присутствие на асьенде казалось дополнительным напоминанием о том, что еще живы фамильные традиции и не прервалась связь времен. За исключением старинных фолиантов в кожаных переплетах, ей принадлежали все книги в домашней библиотеке и фортепьяно. Стоявший в гостиной стереопроектор и пара одинаковых ружей фирмы Гринера в итальянском гардеробе комнаты дона Эктора когда-то принадлежали ее брату. Именно с ним она была изображена на фотографиях у соборов разных городов Европы. Она и ее невестка в белых летних платьях, а также ее брат, в костюме с жилеткой, при галстуке и в панаме, с темными усами, темными испанскими глазами и величественностью гранда. Среди старых портретов в гостиной, на которых краска потрескалась от времени, словно глазурь на старинных чашках, выделялось изображение ее прадеда. Портрет был написан в Толедо в тысяча семьсот девяносто седьмом году. Самым последним по времени был ее собственный портрет в роскошном платье, ростовой, написанный в Росарио по случаю ее пятнадцатилетия в тысяча восемьсот девяносто втором году.

Джон-Грейди не видел ее толком ни разу. Разве что иногда в холле мелькнет силуэт. Он и не подозревал, что она догадывается о его существовании, пока через неделю после отъезда Алехандры в Мехико его не позвали в дом сыграть в шахматы. Когда, надев ради этого случая новую рубашку и новые джинсы, он появился на кухне, Мария все еще мыла посуду после ужина. Она посмотрела на Джона-Грейди, который стоял, держа в руках шляпу.

Bueno. Te espera[68].

Он поблагодарил ее, прошел через кухню в холл, отворил дверь в столовую и остановился. Дуэнья Альфонса встала из-за стола и чуть наклонила голову:

Добрый вечер. Пожалуйста, входи. Я сеньорита Альфонса.

На ней была темно-серая юбка и белая плиссированная блузка. Ее седые волосы были собраны в пучок, и она очень походила на учительницу, каковой, впрочем, в свое время и была. По-английски говорила с британским акцентом. Она вытянула руку, и Джон-Грейди чуть было не подскочил, чтобы пожать ее, но все же сообразил, что ему просто указывают на стул.

Добрый вечер, мэм. Меня зовут Джон-Грейди Коул.

Прошу садиться. Рада тебя видеть.

Спасибо, мэм.

Он отодвинул стул, сел, положил шляпу на соседний стул, а сам уставился на шахматную доску, которую она чуть пододвинула к нему. Доска, сделанная из древесины грецкого ореха и клена «птичий глаз», по краям была инкрустирована жемчугом, а фигуры вырезаны из слоновой кости и черного рога.

Мой племянник не желает играть со мной. Я громлю его… Я правильно сказала – громлю?

Да, мэм.

Как и Джон-Грейди, она оказалась левшой или, по крайней мере, играя в шахматы, переставляла фигуры левой рукой. Мизинец и безымянный палец у нее отсутствовали, но Джон-Грейди заметил это, лишь когда игра была в полном разгаре. Наконец он взял ферзя, она улыбнулась и признала себя побежденной. Затем она с явным нетерпением показала жестом, чтобы он расставлял фигуры для новой партии. Он быстро завладел двумя конями, потом съел слона, но она сделала один ход, другой, и ему пришлось задуматься. Он уставился на доску, и вдруг у него возникло подозрение, уж не решила ли она, что он нарочно сдает игру. Ведь он и впрямь неосознанно стремился к этому, но она-то поняла это еще до того, как он сам разобрался в своих намерениях!

Джон-Грейди откинулся на спинку стула, не сводя глаз с доски. Дуэнья Альфонса смотрела на него с явным любопытством. Он снова наклонился над доской, двинул вперед слона, и она получила мат в четыре хода.

Я сваляла дурака. Когда пошла конем. Это был грубый промах. А ты отлично играешь.

Спасибо, мэм. Вы тоже очень хорошо играете.

Она подняла рукав блузки и посмотрела на маленькие серебряные часики. Джон-Грейди сидел не шелохнувшись. Вообще-то, ему следовало лечь спать еще два часа назад.

Ну, может, еще одну?

Хорошо, мэм.

Она разыграла неизвестный ему дебют. В конце концов он потерял ферзя и сдался. Она улыбнулась и торжествующе посмотрела на него. Вошел Карлос с чайным подносом, поставил его на стол, а она отставила доску, придвинула к себе поднос и стала расставлять чашки и тарелки. На одной тарелке был нарезанный пирог, на другой крекеры, на третьей несколько сортов сыра. Кроме того, там была вазочка с чем-то темным и в ней серебряная ложка.

Ты пьешь чай со сливками?

Нет, мэм.

Она кивнула и стала наливать чай.

Вряд ли мне удастся второй раз так удачно разыграть против тебя этот дебют.

Надо же, первый раз с ним столкнулся!

Я это поняла. Его придумал ирландский гроссмейстер Поллок. Я боялась, что ты знаешь это начало.

Я хотел бы еще разок увидеть его.

Увидишь.

Она пододвинула к нему поднос:

Угощайся.

Если я все это съем, мне будут сниться кошмары. Поздновато уже…

Она улыбнулась, потом взяла с подноса и развернула льняную салфетку:

Мне часто снятся странные сны. Но боюсь, что они не имеют отношения к тому, что я ела, задумчиво сказала она.

Да, мэм.

У снов очень долгая жизнь. Мне и сейчас снятся те же сны, которые я видела в детстве. Удивительное постоянство для чего-то столь эфемерного…

Полагаете, они что-нибудь значат?

Дуэнья Альфонса посмотрела на него с удивлением:

Конечно. Сны всегда что-то значат. Ты разве так не считаешь?

Ну, не знаю… Это ведь ваши сны…

Она снова улыбнулась:

Что же с того? Это вовсе не делает их хуже. А где ты научился играть в шахматы?

Отец научил.

Он, наверное, отличный шахматист?

Лучшего шахматиста, чем он, я не встречал.

А ты у него выигрывал?

Иногда. После того как он вернулся с войны, я начал его побеждать. Но он, похоже, не играл в полную силу. Он вообще потерял интерес к шахматам и теперь совсем их забросил.

Жаль.

Мне тоже жаль, мэм.

Она снова наполнила чашки.

Пальцы я потеряла из-за несчастного случая на охоте. Стреляла голубей. Правый ствол разлетелся вдребезги. Тогда мне было семнадцать. Столько же, сколько сейчас Алехандре. Я правильно поняла? Тебе ведь хотелось узнать, что у меня с рукой. Любопытство в порядке вещей. Ну а я попробую угадать, откуда у тебя шрам на щеке. Это лошадь, да?

Да, мэм. Я сам виноват.

Она внимательно посмотрела на него, и в глазах ее появилась симпатия. Потом она улыбнулась:

Шрамы обладают удивительным свойством. Они напоминают о том, что наше прошлое реально. И не позволяют нам забывать о событиях, которые оставили эти шрамы, верно?

Конечно, мэм.

Алехандра пробудет у матери в Мехико две недели. А потом вернется сюда на все лето.

Он судорожно сглотнул.

Какой бы я ни казалась со стороны, я не из тех, кто коснеет в старине и ветхих традициях. Но этот мир тесен. Очень тесен. Мы с Алехандрой часто спорим. Даже ругаемся. Она напоминает мне меня в семнадцать лет. Порой мне кажется, что я вступаю в спор с собственным прошлым, с собственным «я». В детстве я чувствовала себя несчастной по причинам, которые теперь утратили значение. Но то, что нас объединяет – меня и мою племянницу…

Она вдруг осеклась, отодвинула в сторону чашку с блюдцем, и на полированной поверхности стола остался запотевший след, который сразу начал быстро уменьшаться и вскоре исчез. Дуэнья Альфонса устремила взгляд на Джона-Грейди.

Видишь ли, в юности мне было не к кому обратиться за советом. Впрочем, я, наверное, все равно не стала бы никого тогда слушать. Я выросла в мужском обществе. Мне казалось, что это поможет мне в будущем нормально жить в мире мужчин, но выяснилось, что это не так. У меня был мятежный нрав, и я легко распознаю его в других. Но я никогда не хотела ничего ломать… Ну, кроме разве что того, что норовило сломать меня. Природа вещей, которые способны человека сломать, меняется и со временем, и с возрастом. В молодости это социальные условности, власть старших. Потом приходят болезни. Но мое отношение к этим вещам не изменилось. Ни на йоту.

Джон-Грейди молча слушал ее, а она продолжала:

Пойми: конечно же, я с симпатией отношусь к Алехандре. Даже когда она вытворяет бог знает что. Но я не хочу, чтобы она потом горевала. Я не хочу, чтобы на ее счет злословили, обливали грязью. Я прекрасно представляю, что это такое. Она-то считает, что ей все нипочем. Наверное, в идеальном мире досужие толки и сплетни не несут печальных последствий. Но я имела возможность убедиться, к чему они приводят в реальной жизни. Все может кончиться весьма плачевно. Может случиться кровопролитие. И даже смерть. В нашей семье есть тому примеры. Алехандра считает все это пустыми условностями, чушью, на которую не стоит обращать внимание, пережитком прошлого…

Она сделала покалеченной рукой жест, который одновременно мог означать и несогласие, и завершение фразы, потом снова сложила руки и посмотрела на Джона-Грейди.

Ты младше, чем она, но все равно вам незачем кататься по округе вдвоем, без сопровождения. Когда слухи об этом дошли до меня, я подумала: не поговорить ли сначала с ней, но все-таки решила, что не стоит.

Она откинулась на спинку стула. Джон-Грейди слышал, как тикают часы в холле. Из кухни не доносилось ни звука. Дуэнья Альфонса смотрела на него в упор.

Что вы от меня хотите, мэм?

Чтобы ты с уважением относился к доброму имени девушки.

Я и в мыслях не держал ничего другого.

Она улыбнулась:

Я тебе верю. Но ты должен понять и меня. Ты не в своей стране. А у нас репутация женщины – ее единственное достояние.

Да, мэм.

Здесь такие вещи не прощаются.

Не понял.

Женщинам тут ничего не прощают. Мужчина может потерять свое доброе имя, а затем восстановить его. Для женщины это исключено. У нее нет такой возможности.

Они сидели и молчали. Дуэнья Альфонса внимательно следила за выражением лица Джона-Грейди. Он побарабанил пальцами по тулье лежавшей на соседнем стуле шляпы и поднял глаза.

Мне кажется, это неправильно, наконец сказал он.

Неправильно? Да, наверное, отчасти это так.

Она повела рукой, словно вспоминала о чем-то забытом, потом сказала:

Не в этом дело. Правильно или неправильно тут не важно. Ты должен это понять. Важно, кто должен принимать меры. В данном случае это моя обязанность. Вот мне и приходится это делать.

Джон-Грейди снова услышал тиканье часов. Дуэнья Альфонса продолжала пристально смотреть на него. Он взял шляпу, встал:

Я только хочу сказать, что вам не обязательно надо было приглашать меня сюда, чтобы сообщить об этом.

Верно. Поэтому я с трудом заставила себя на это пойти.


Со столовой горы в мрачном закатном освещении им было хорошо видно, как на севере собирается гроза. Внизу в саванне нефритовые пятна озер казались просветами, открывавшими еще одно небо. На западе под тяжелой шапкой туч проступали кровавые полосы, словно кувалда грома наносит тучам страшные раны.

Джон-Грейди и Ролинс сидели по-турецки на земле, которая сотрясалась от раскатов грома, и подкладывали в костер остатки старой ограды. Из полутьмы то и дело вылетали птицы и сразу же на севере, словно горящий корень мандрагоры, появлялась очередная молния.

Что еще она тебе сказала? – спросил Ролинс.

Да в общем-то, больше ничего.

Думаешь, ее попросил поговорить Роча?

Думаю, она говорила от своего собственного имени.

Значит, она решила, что ты положил глаз на хозяйскую дочку?

Но ведь так оно и есть.

Вплоть до того, чтобы жениться?

Джон-Грейди посмотрел в огонь:

Не знаю. Об этом я не думал.

Ролинс усмехнулся.

Джон-Грейди посмотрел на Ролинса, потом на огонь.

Когда она возвращается? – спросил Ролинс.

Что-нибудь через неделю.

Не понимаю, почему ты вдруг решил, что она так уж на тебя запала.

Зато я понимаю.

Костер зашипел – в него начали падать первые капли дождя. Джон-Грейди посмотрел на Ролинса:

Не жалеешь, что приехали сюда?

Пока нет.

Они сидели, прикрывшись дождевиками, и говорили из-под капюшонов, словно обращаясь к темноте.

Старику ты, конечно, нравишься, говорил Ролинс. Но это вовсе не значит, что он будет сидеть и смотреть, как ты волочишься за его дочкой.

Знаю.

У тебя на руках нет козырей, приятель.

Знаю.

Кончится тем, что нас обоих вытурят отсюда в три шеи.

Они смотрели на костер. Столбы от ограды сгорели, а проволока осталась. Скрюченная, она была отчетливо видна на фоне догорающих углей, и некоторые ее витки раскалились докрасна. Казалось, в металлических жилах пульсирует кровь. Из темноты появились кони и остановились как раз на границе света и тьмы. Они стояли под дождем – гладкие, темные, и их красные глаза горели в ночи.

Ты так и не сказал мне, что ты ей ответил.

Обещал сделать все, что она попросит.

И что она попросила?

Да пока ничего.

Они замолчали, глядя в костер.

Ты ей дал слово?

Сам толком не знаю – дал, не дал…

Но ты или дал слово, или нет. Иначе не бывает.

Я и сам так подумал бы. Но я – вот честно – сам не знаю.


Пять дней спустя Джон-Грейди уже спал у себя в каморке, когда раздался стук. Он сел в постели. За дверью явно кто-то стоял. Сквозь щели между досками пробивался свет.

Momento, сказал он.

Он встал, натянул в темноте брюки и отворил дверь. За порогом с фонариком в руках, направив луч в землю, стояла Алехандра.

Кто там?

Это я, прошептала Алехандра.

Она подняла луч фонарика вверх, словно подтверждая, что она это она. Джон-Грейди растерялся. Не знал, что и сказать.

Который час? – наконец спросил он.

Не знаю. Наверное, одиннадцать.

Он бросил взгляд через узкий проход на дверь каморки конюха.

Мы разбудим Эстебана, прошептал он.

Тогда пригласи меня к себе.

Он сделал шаг назад, и она прошла мимо, обдав его запахом духов и шурша платьем. Он поспешно закрыл дверь, опустил задвижку и обернулся к ней.

Лучше я не буду зажигать свет, сказал он.

Не надо. Движок все равно не работает. Ну, что она тебе сказала?

Разве она тебе ничего не говорила?

Говорила, конечно. Но я хочу услышать от тебя.

Присесть не хочешь?

Алехандра устроилась на краешке кровати, подогнув под себя ногу. Горящий фонарик она сначала положила на кровать, а потом спрятала под простыню, отчего комната озарилась мягким сиянием.

Она не хочет, чтобы нас видели вместе, сказал Джон-Грейди.

Наверное, Армандо наябедничал. Когда ты ставил в конюшню вороного.

Наверное.

Не потерплю, чтобы она мной командовала, сказала Алехандра.

Необычное освещение придавало ей театральный, загадочный вид. Она провела рукой по одеялу, словно что-то с него стряхивая. Потом посмотрела на Джона-Грейди. Ее лицо было бледным и серьезным. Глаза почти совсем спрятались в тенях и лишь иногда напоминали о себе, поблескивая. Горло чуть подрагивало. В лице и фигуре появилось нечто новое. То была печаль.

Я думала, ты мне друг.

Да я… Ты только скажи, что мне сделать. Я сделаю…


На дороге, ведущей к озеру, ночная роса прибила пыль, и вот они уже едут рядом – шагом, без седел и уздечек, управляя веревочными недоуздками. Тихо вывели лошадей под уздцы через ворота на дорогу, сели и поехали к сьенаге, туда, где на западе взошла луна; за сараями, в которых стригут овец, подняли лай дворовые собаки, им из вольеров стали отвечать борзые, а он только закрыл ворота и повернулся к ней, подставил сложенные руки, чтобы ей было легче сесть на коня, а потом отвязал своего жеребца от ворот и, встав ногой на поперечину, сам сел верхом, и вот они уже едут рядом по дороге к озеру, а на западе всходит луна, похожая на белую салфетку, повешенную на провода, и тихо-тихо, только отдаленный лай собак…

Иногда они возвращались только на рассвете. Джон-Грейди ставил жеребца в стойло, шел на кухню завтракать, а потом, час спустя, встречался с Антонио на конюшне, и они шли мимо дома геренте в загон, где томились в ожидании кобылы.

Бывало, ездили на запад, к столовой горе, что в двух часах езды от усадьбы. Иногда он разводил костер, и они сидели и смотрели туда, где в море тьмы слабо поблескивали огоньки на воротах. Подчас им казалось, что эти огоньки начинают двигаться оттого, что мир, простирающийся внизу, начинает вращаться вокруг какой-то новой, иной оси. Они смотрели, как с неба падают звезды, сотни звезд, и она рассказывала ему об отце, его семье, о своей жизни в Мехико.

На обратном пути сворачивали к озеру, лошади заходили по грудь и пили воду, по ее черной поверхности бежали круги, и звезды в озере начинали качаться и подпрыгивать, а когда в горах шел дождь, у озера делалось еще теплее, и одной такой ночью он уехал от нее по берегу, через ивняк и осоку, соскользнул с жеребца и сбросил сапоги, одежду и вошел в озеро вслед за луной, что убегала от него по черной глади, и где-то в камышах крякали утки. Вода была черной и теплой, он зашел поглубже и раскинул руки в воде, которая была как темный шелк, и он повернулся и стал смотреть туда, где рядом с конем на берегу стояла она, и вдруг он увидел, что она стала раздеваться и, оставив одежду, бледная, словно хризалида, вошла в воду.

Она шла к нему, а потом на полпути остановилась и оглянулась. Стояла в воде и дрожала, но не от холода, потому что было очень тепло. Не говори ей ничего. Не окликай ее… Когда она подошла к нему и протянула руку, он взял ее ладонь в свою. На фоне ночной черноты Алехандра была такой белой, что казалось, она светится тем самым холодным светом, что и луна в небе или светлячки в ночном лесу. Сначала ее длинные волосы развевались за спиной, потом поплыли по воде. Она обняла его свободной рукой и посмотрела на луну… – не говори ей ничего, не окликай ее… Но тут она к нему повернулась. Как сладко это воровство, как чудно похищение запретной плоти. А то, что изменил своему слову, от этого еще и слаще.

Цапли, дремавшие на одной ноге в камышах, стали вынимать из-под крыльев клювы и смотреть на них.

¿Me quires?[69] – спросила она.

Боже мой, да! – ответил он и назвал ее по имени. Да, да, да…


Джон-Грейди пришел с конюшни умытый и причесанный и сел на ящик рядом с Ролинсом около барака под навесом в ожидании ужина. Сидят, курят. Из барака доносились голоса и смех пастухов. Потом вдруг тишина. Из дверей вышли двое вакерос и остановились, глядя на дорогу. Ролинс повернул голову туда, куда смотрели они. По дороге гуськом ехали пятеро конных полицейских на крепких и сытых лошадях. Полицейские были в форме цвета хаки, у каждого в кобуре пистолет, а у седла чехол с винтовкой. Когда поехали мимо барака, старший повернул голову, разглядывая тех, кто стоял в дверях, и тех, кто сидел под навесом. Затем они скрылись за домом геренте. Полицейские приехали с севера. В наступающих сумерках они направлялись к крытому черепицей дому хозяина асьенды.

Когда поздно вечером Джон-Грейди возвращался на конюшню, у дома под пеканами стояли пять лошадей. Они не были расседланы и утром исчезли. Следующей ночью Алехандра пришла к нему в постель и приходила так девять ночей подряд. Она закрывала за собой дверь каморки, включала свет и опускала задвижку, а потом сбрасывала с себя одежду и оказывалась рядом с ним на узкой кровати, обдавая его запахом духов, накрывая волной густых длинных волос. Она совершенно забыла об осторожности и только повторяла: «Мне все равно… Мне все равно». А когда он зажимал ей рот ладонью, чтобы она не стонала, она прокусывала ему руку до крови. А потом засыпала, положив голову ему на грудь, а он никак не мог заснуть. Потом, когда небо на востоке начинало сереть, она вставала и шла на кухню завтракать, словно просто очень рано проснулась.

Потом она снова уехала в Мехико. На следующий вечер, возвращаясь к себе, он увидел Эстебана и заговорил с ним, и старик ответил, глядя куда-то в сторону. Джон-Грейди умылся и отправился в дом на кухню, где пообедал, после чего асьендадо позвал его в столовую, где они уселись за большой стол и стали просматривать амбарную книгу. Асьендадо задавал вопросы и делал пометки против кличек кобыл. Потом откинулся на спинку стула и, молча куря сигару, уставился в стол, постукивая карандашом по полированной крышке. Затем он поднял взгляд на Джона-Грейди:

Хорошо. Как подвигается чтение Гусмана?

До второго тома еще не добрался.

Гусман великолепен, сказал дон Эктор с улыбкой. А по-французски ты не читаешь?

Нет, сэр.

Чертовы французы отлично пишут о лошадях. В бильярд играешь?

Простите, не понял, сэр?

В бильярд, говорю, не играешь?

Немного играю. Во всяком случае, в пул умею.

В пул? Понятно. Не хочешь сыграть?

С удовольствием.

Отлично.

Асьендадо закрыл амбарную книгу, отодвинул стул, встал. Джон-Грейди последовал за ним в холл. Они прошли через библиотеку, гостиную и остановились у двойных дверей в ее дальнем конце. Асьендадо распахнул двери, и они оказались в темной комнате, где пахло плесенью и старым деревом.

Дон Эктор дернул за шнур выключателя, и зажглась затейливой формы кованая люстра. Под ней стоял старинный стол на ножках, украшенных резными львами. Стол был закрыт желтой клеенкой, а люстра свисала с двадцатифутового потолка на обычной железной цепи. В дальнем конце комнаты виднелся очень старый резной алтарь, над которым висела деревянная скульптура Христа в полный рост. Дон Эктор обернулся к Джону-Грейди:

Вообще-то, я играю довольно редко. Надеюсь, ты не ас?

Нет, сэр.

Я просил Карлоса хорошенько выровнять стол. Когда мы играли в последний раз, у него был заметный уклон. Поглядим, как он поработал. Зайди с той стороны. Я скажу тебе, что делать.

Они оказались на противоположных концах стола и начали скатывать клеенку к центру, затем сняли ее, и дон Эктор унес ее в угол и положил на стулья.

Когда-то здесь была домашняя церковь. Ты, надеюсь, не суеверен?

Вроде нет, сэр…

Но теперь она как бы десакрализована. Это делается так: приходит священник и произносит какие-то слова… Альфонса разбирается в этом лучше, чем я. Но бильярдный стол стоит тут уже давно. Многие годы… А церковь остается церковью, какие бы слова ни произносились. Я вообще не уверен, что слова могут что-то изменить. Святое свято всегда. Возможности священника не так велики, как представляется многим. Но конечно, месс тут не служили уже много-много лет.

Сколько?

Дон Эктор стоял у полки красного дерева и разбирал кии. Услышав вопрос, обернулся к Джону-Грейди и сказал:

Именно здесь я получил первое причастие. Должно быть, это и было последней мессой. Это произошло, если не ошибаюсь, в тысяча девятьсот одиннадцатом году… Нет, я не позволю священнику все испортить, задумчиво произнес он. Лишать церковь ее святости? Зачем? Мне приятно сознавать, что Господь незримо присутствует здесь. В моем доме…

Дон Эктор расставил шары, шар-биток передал Джону-Грейди. Шар был из слоновой кости и пожелтел от времени. Джон-Грейди разбил составленный из шаров треугольник, и начали партию. Асьендадо без труда обыгрывал Джона-Грейди, легко расхаживая вокруг стола и уверенными движениями меля свой кий. Он играл не торопясь, долго изучая позицию и объявляя удары по-испански. Одновременно он рассказывал Джону-Грейди о революции, о мексиканской истории, о дуэнье Альфонсе и о президенте Франсиско Мадеро, который, по его словам, родился в Паррасе, в этом же штате.

Наши семьи тогда очень дружили, и Альфонсита, кажется, была помолвлена с Густаво, братом Франсиско. Впрочем, наверняка утверждать не могу. Так или иначе, все равно мой дед об этом браке не желал и слышать. Братья Мадеро придерживались слишком уж радикальных взглядов. Конечно, Альфонсита тогда была уже не маленькая и вполне имела право распоряжаться своей судьбой, но увы… Короче говоря, она так и не простила этого своему отцу, что причиняло ему душевную боль, с которой он и сошел в могилу… El quatro[70].

Дон Эктор наклонился, послал четвертый шар вдоль борта, потом выпрямился и принялся опять мелить свой кий.

Правда, в конечном счете это оказалось не важно. Семья Мадеро распалась. Оба брата были убиты.

Какое-то время дон Эктор сосредоточенно изучал расположение шаров на столе, потом опять заговорил:

Как и братья Мадеро, Альфонсита училась в Европе. Как и они, приняла близко к сердцу революционные идеи.

Он сделал рукой тот же самый странный жест, который Джон-Грейди запомнил у дуэньи Альфонсы, когда они играли в шахматы.

В общем-то, она так и не рассталась со своими пламенными идеями… Catorce[71].

Дон Эктор наклонился, ударил, потом выпрямился и стал мелить свой кий. Потом покачал головой и заговорил вновь:

То, что годится для одной страны, не подходит для другой. Мексика – это вам не Европа. Впрочем, это сложный вопрос… Дед Мадеро был моим падрино… Крестным. Дон Эваристо. Это было одной из причин, по которым мой дед оставался верен ему до конца. Дон Эваристо был удивительным человеком. Очень добрым. Очень честным. Сохранял лояльность режиму Диаса. Когда Франсиско опубликовал свою книгу, дон Эваристо никак не хотел поверить, что это он ее написал. Впрочем, в книге не было ничего ужасного. Возможно, сбивало с толку только то, что ее автор – состоятельный молодой асьендадо… Siete[72].

Дон Эктор наклонился и с треском вогнал седьмой шар в боковую лузу. Потом обошел стол кругом.

Они поехали учиться во Францию. Он и Густаво. И многие другие их сверстники. Вернулись полные разных идей. Но при этом согласия между ними не было. Ну что тут скажешь? Родители отправили детей в Европу за новыми идеями, так? Отлично. Дети поехали, старательно учились и набрались этих самых новых идей. Но когда они вернулись и открыли чемоданы, в их багаже не нашлось ничего общего.

Дон Эктор сокрушенно покачал головой, словно то, как стояли шары, внушало ему тревогу.

Им удавалось прийти к согласию только насчет фактов. Насчет фамилий и названий, важнейших дат… Но только не насчет идей… Люди моего поколения в этом смысле проявляют куда большую осторожность. Мы все-таки не верим, что можно улучшить человеческую природу, апеллируя к рассудку. Нет, это чисто французская идея.

Он намелил кий, сделал шаг, другой, потом наклонился, ударил и снова принялся изучать положение шаров на столе.

Будь бдительным, храбрый рыцарь. Нет чудища страшнее, чем разум.

Дон Эктор посмотрел на Джона-Грейди, улыбнулся, потом перевел взгляд на стол.

А это мысль Дон Кихота. Очень испанская… Но даже великий Сервантес не предполагал, что может возникнуть такая страна, как Мексика. Альфонсита говорит, что я просто эгоист и потому не хочу послать Алехандру учиться. Возможно, она права… Наверное, так оно и есть. Diez[73].

Куда она хочет ее послать?

Асьендадо наклонился над столом, готовый ударить. Потом внезапно выпрямился и посмотрел на гостя.

Во Францию. Послать ее учиться во Францию.

Он снова принялся мелить кий, изучая позицию.

Но почему я так волнуюсь? Она просто возьмет и уедет. Если ей захочется. Кто я такой? Ну что с того, что я отец? Что такое отец? Ровным счетом ничего.

Он наклонился, ударил, и очень неудачно. Потом отошел от стола на несколько шагов.

Видишь? Эти мысли вслух только мешают играть. Думать вредно. Французы проникли в мой дом и испортили мне игру. Они способны на любую пакость.


Джон-Грейди сидел на кровати в темноте и держал в руках подушку, уткнувшись в нее носом. Вдыхал запах Алехандры, пытаясь воскресить в памяти ее образ, услышать ее голос. Шепотом повторил сказанные ею слова: «Ты только скажи, что мне сделать. Я сделаю». Те самые слова, которые до этого он говорил ей. Она положила голову ему на грудь и плакала, а он обнимал ее, но не знал, что сказать. А утром она уехала.

В следующее воскресенье Антонио пригласил его в дом брата на обед, а потом они сидели под навесом у кухни, покуривали самокрутки и говорили о лошадях. Потом переключились на другие проблемы. Джон-Грейди поведал Антонио о том, как играл в бильярд с асьендадо, а Антонио, сидя в плетеном кресле с парусиновым сиденьем и придерживая на коленях шляпу, внимал ему с приличествующей серьезностью, посматривая на горящую сигарету и кивая. Джон-Грейди говорил, а сам смотрел на видневшиеся за деревьями белые стены хозяйского дома с его красной черепичной крышей.

¿Digame, cuál es la peor: que soy pobre o que soy americans?[74]

Вакеро покачал головой.

Una llave de oro abre cualquier puerta[75], сказал он.

Антонио посмотрел на Джона-Грейди, сбил пепел с кончика сигареты и заметил, что Джон-Грейди, наверное, хотел бы знать его мнение, хотел бы услышать его совет, но кто может дать ему совет!

Джон-Грейди посмотрел на вакеро и сказал, что тот, конечно же, прав. Еще он сказал, что, когда она вернется, он серьезно поговорит с ней, чтобы понять, что у нее на сердце. Вакеро еще раз посмотрел на него, потом перевел взгляд на дом с белыми стенами и смущенно сказал, что она здесь, что она уже вернулась.

¿Cómo?[76]

Sí. Ella está aquí. Desde ayer[77].


Он не мог заснуть до самого рассвета. Прислушивался к тишине в конюшне. Там изредка шевелились во сне кони и чуть слышно сопели. Утром пошел в барак завтракать. В дверях кухни стоял Ролинс и внимательно смотрел на него.

У тебя такой вид, будто на тебе всю ночь верхом ездили.

Они сели за стол, начали есть. Ролинс откинулся на спинку стула и вытащил кисет.

Я все жду, когда же ты начнешь разгружать фургон своего сердца. А то мне пора работать.

Да я просто тебя пришел повидать.

Что-то случилось?

Разве для этого что-то должно случиться?

Вовсе не обязательно.

Вот именно.

Джон-Грейди чиркнул спичкой о низ столешницы, прикурил, потом затушил спичку, бросил в тарелку.

Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, сказал Ролинс.

Джон-Грейди допил кофе, поставил чашку на тарелку, туда же положил ложку. Встал, надел шляпу, лежавшую рядом, потом взял тарелки, чтобы отнести в мойку.

Ты тогда сказал, что ничего не имеешь против того, чтобы я туда перебрался, верно?

Я ничего не имел против того, чтобы ты туда перебрался.

Вот именно, кивнул Джон-Грейди.

Ролинс смотрел ему в спину, когда он, отнеся тарелки в мойку, направился к двери. Он думал, что Джон-Грейди обернется и что-нибудь скажет, но ошибся.

Весь день Джон-Грейди работал с кобылами, а под вечер услышал, как зарокотал мотор самолета. Он вышел из конюшни и стал озираться. Из-за деревьев на фоне неба, освещенного последними лучами солнца, показался красный самолет, накренился, сделал вираж, потом выровнялся и полетел на юго-запад. Джон-Грейди, разумеется, не мог видеть, кто летел в самолете, но тем не менее смотрел ему вслед, пока тот не растаял в небе.

Два дня спустя он и Ролинс опять отправились в горы. Они порядком измучились, сгоняя табуны диких лошадей из горных долин, и устроили ночевку на прежнем месте, на южном склоне Антеохоса, где в свое время останавливались с Луисом. Поужинали фасолью и козлятиной, заворачивая еду в тортильи и запивая черным кофе.

Нам больше не придется много здесь бывать, верно?

Похоже, что так, кивнул Джон-Грейди.

Ролинс пил кофе и поглядывал на костер. Внезапно из темноты одна за другой возникли три борзые и стали кружить у костра – призрачные существа, похожие на скелеты, обтянутые кожей. Глаза их рдели, отражая пламя костра. От неожиданности Ролинс привстал, пролив кофе.

Это еще что за чертовщина?

Джон-Грейди стоял, вглядываясь во тьму. Борзые исчезли столь же внезапно, как и появились.

Какое-то время они постояли, ожидая, что будет дальше. Но вокруг царила тишина.

Черт знает что, буркнул Ролинс.

Он отошел от костра, прислушался, потом посмотрел на Джона-Грейди:

Может, покричать?

Не надо.

Эти собаки разгуливают не сами по себе.

Знаю.

Думаешь, это он нас разыскивает?

Если захочет, он может и так нас найти.

Ролинс подошел к костру, налил себе еще кофе и снова прислушался.

Наверное, он где-то там, в горах, со своими друзьями.

Джон-Грейди промолчал.

Ты со мной не согласен? – спросил Ролинс.

Утром они подъехали к загону в ущелье, ожидая увидеть асьендадо с компанией, но там никого не оказалось. И в последующие дни никаких признаков присутствия дона Эктора в этих краях они не заметили. Три дня спустя они свернули лагерь и отправились на асьенду, гоня перед собой одиннадцать молодых кобыл. На место прибыли уже затемно, загнали лошадей в корраль и пошли в барак ужинать. За столом еще сидели вакерос, допивая кофе и покуривая, но постепенно все разошлись.


На другой день на рассвете в каморку Джона-Грейди вошли двое с пистолетами, наставили на него фонарик и приказали подниматься.

Джон-Грейди сел на кровати, спустил ноги на пол. Человек, державший фонарь, казался безликим силуэтом, но пистолет в его руке Джон-Грейди видел отчетливо. Это был самозарядный армейский кольт. Джон-Грейди прикрыл глаза ладонью. За порогом стояли люди с винтовками.

Quién es[78], спросил он.

Человек опустил фонарик и велел ему одеваться. Джон-Грейди встал, взял брюки, надел их, сел на кровать и стал натягивать сапоги. Потом потянулся за рубашкой.

Vámonos[79], сказал человек.

Джон-Грейди стоял, застегивал рубашку.

¿Dónde están sus armas?[80] – спросил человек.

No tengo armas[81].

Тогда тот обернулся к людям за дверью, сделал знак рукой. В каморку вошли двое и начали ее обшаривать. Они перевернули деревянный ящик из-под кофе, высыпали на пол все его содержимое и стали рыться в рубашках, кусках мыла и бритвенных принадлежностях. Они были в засаленной, почерневшей форме хаки, и от них пахло потом и дымом костров.

¿Dónde está su caballo?[82]

En el segundo puesto[83].

Vámonos, vámonos.

Они отвели его в седельную, где он взял свое седло, вальтрапы, а Редбо стоял и нервно переминался с ноги на ногу. Они прошли мимо каморки Эстебана, но было не похоже, чтобы старик проснулся. Они светили Джону-Грейди, пока он седлал коня, потом он вывел Редбо наружу. У конюшни Джон-Грейди увидел остальных лошадей. Один из людей в хаки держал мелкашку Ролинса, а сам Ролинс сидел, ссутулившись, в седле на Малыше, руки у него были скованы наручниками, а поводья волочились по земле.

Кто-то из мексиканцев толкнул Джона-Грейди в спину стволом винтовки.

Что происходит, дружище? – спросил он Ролинса, но тот не ответил, а только наклонился, сплюнул и отвел взгляд в сторону.

No hable. Vámonos[84], сказал главный.

Джон-Грейди сел в седло. На него тоже надели наручники, потом сунули в руки поводья. Затем все остальные тоже забрались на своих лошадей и двинулись в открытые ворота. Когда проезжали мимо барака, где жили пастухи, те уже стояли в дверях или сидели на корточках под навесом. Смотрели на всадников. Впереди главный, за ним его первый помощник, потом американцы, а дальше, по двое, остальные шестеро. Они были в форме, в головных уборах и держали карабины поперек седел. Процессия двинулась по дороге на сьенагу. И дальше на север.

44

Бассейн четырех истоков (исп.).

45

Букв.: среднепородная, то есть уравновешенная, не слишком горячая (исп.).

46

Объездчики? (исп.)

47

Оба? (исп.)

48

В табуне шестнадцать жеребцов. Можем объездить их за четыре дня (исп.).

49

Слугу (исп.).

50

Знахарь (исп.).

51

Одну минуточку (исп.).

52

Пожалуйста, кофе (исп.).

53

Проходите (исп.).

54

Как вам угодно (исп.).

55

Rechoncha (исп.) – пухленькая.

56

Добрый вечер (исп.).

57

Стригаль (исп.).

58

Вот молодчина! (исп.)

59

За девчонок! (исп.)

60

Теперь готовы? (исп.)

61

Да. Очень крепкая, выносливая машина (исп.).

62

Понятно. А как тебе конь? (исп.)

63

Да ничего. Немного подустал в дороге, но конь хороший (исп.).

64

Нравится? (исп.)

65

Табуном (исп.).

66

Зд.: единственное и главное (исп.).

67

Я распоряжаюсь этими кобылами. Я, и только я. Если бы не эти мои руки, у тебя не было бы ничего. Ни еды, ни воды, ни потомства. Это я привожу кобыл с гор, молодых кобыл, необузданных, сгорающих от страсти (исп.).

68

Хорошо. Она тебя ждет (исп.).

69

Любишь меня? (исп.)

70

Четвертый (исп.).

71

Четырнадцатый (исп.).

72

Седьмой (исп.).

73

Десятый (исп.).

74

Скажи, что тут хуже – что я беден или что я американец? (исп.)

75

Золотой ключ открывает любую дверь (исп.).

76

Как? (исп.)

77

Так. Она здесь. Со вчерашнего дня (исп.).

78

Кто вы? (исп.)

79

Пошли (исп.).

80

Где твое оружие? (исп.)

81

У меня нет оружия (исп.).

82

Где твой конь? (исп.)

83

Во втором деннике (исп.).

84

Не разговаривать. Поехали (исп.).

Пограничная трилогия: Кони, кони… За чертой. Содом и Гоморра, или Города окрестности сей

Подняться наверх