Читать книгу Пограничная трилогия: Кони, кони… За чертой. Содом и Гоморра, или Города окрестности сей - Кормак Маккарти - Страница 5
Кони, кони…[1]
IV
ОглавлениеНа развилке за Паредоном они подобрали пятерых работников с фермы, которые забрались в кузов и кивнули ему с какой-то робкой учтивостью. Уже стемнело, шел дождь, и у всех были мокрые лица, блестевшие в желтом свете фонарей.
Они сгрудились возле дизеля, и Джон-Грейди предложил им сигареты. Поблагодарив, они взяли по одной. Потом, заслоняясь ладонями от дождя и ветра, стали прикуривать от его спички и снова благодарили.
¿De dónde viene?[125] – спрашивали мексиканцы.
Техас.
Техас, повторяли они. ¿Y dónde va?[126]
Джон-Грейди затянулся сигаретой, посмотрел на мексиканцев. Один из них, который был постарше остальных, с интересом изучал его новую одежду.
El va a ver a su novia[127], сказал он.
Все почтительно посмотрели на техасца, и Джон-Грейди сказал, что да, именно так и есть.
Ah, qué bueno, одобрили они.
И потом еще долго Джон-Грейди вспоминал эти улыбки и ту добрую волю, которая рождала их, эта воля обладала свойством даровать и хранить достоинство, а также исцелять душевные раны и вселять чувство уверенности уже после того, как все прочие ресурсы оказываются исчерпанными.
Когда грузовик снова поехал, а Джон-Грейди продолжал стоять в кузове, мексиканцы стали наперебой предлагать ему свои узлы, чтобы он мог сесть, и он, поблагодарив их, так и поступил. Джон-Грейди сидел на каком-то бауле и клевал носом в такт тряске. Он задремал, и тут дождь прекратился, небо прояснилось, и луна стояла над высоко натянутыми вдоль шоссе проводами, словно долгая серебристая музыкальная нота, звучащая в вечном, всепоглощающем мраке. Они ехали мимо полей, от которых после дождя пахло землей, пшеницей, перцем, а иногда и лошадьми. В полночь подъехали к Монклове, и Джон-Грейди попрощался за руку с каждым из своих спутников, а потом слез и, подойдя к кабине, поблагодарил водителя, кивнул еще двоим в кабине и, оставшись один в темном, чужом городе, какое-то время стоял и смотрел вслед удалявшемуся в ночи грузовику с его красным фонариком сзади.
Ночь была теплой, и он переночевал на лавке местной аламеды, а когда проснулся, уже взошло солнце и начался новый день с его обычной суетой. Школьники в синей форме шли по дорожке бульвара. Джон-Грейди встал, перешел улицу. Женщины мыли тротуары перед магазинчиками, а уличные торговцы уже раскладывали на столиках и прилавках товары.
Съев на завтрак сладкую булочку с кофе в маленьком кафе в переулке возле площади, он зашел в аптеку, купил мыло и сунул его в карман, где уже лежали бритва и зубная щетка, после чего зашагал на запад.
Его подвезли до Фронтеры, а потом и до Сан-Буэнавентуры. Днем он искупался в ирригационном канале, побрился, выстирал одежду и лег на солнышке вздремнуть, пока сушатся выстиранные вещи. Чуть ниже по течению была запруда, и, проснувшись, Джон-Грейди увидел, что с плотины прыгают в воду и плещутся голые дети. Он встал, завернулся в куртку и подошел к плотине. Сел неподалеку и стал смотреть на купающихся детей. По берегу прошли две девочки. Они тащили вдвоем прикрытый марлей бачок, а в свободной руке каждая держала еще по ведерку с крышкой. Видимо, несли обед работавшим в поле. Девочки застенчиво улыбнулись полуголому Джону-Грейди, казавшемуся по сравнению с коричневыми мексиканцами неестественно бледным. Эту бледность дополнительно оттеняли ярко-красные шрамы на груди и животе. Он сидел, курил и смотрел на детей в мутной воде.
Потом весь день он, плавясь от жары, брел по пыльной дороге в направлении Куатро-Сьенагас. Попадавшиеся ему на пути мексиканцы охотно с ним заговаривали. Джон-Грейди шел мимо полей, где мужчины и женщины рыхлили землю мотыгами. При его приближении они прекращали работу, здоровались, говорили, что погода нынче выдалась хорошая, а он согласно кивал и улыбался. Вечером он поужинал с крестьянами. За столом из длинных жердей, связанных шпагатом, расположилось пять или шесть семей. Над столом был сооружен парусиновый навес, который заходящее солнце окрасило в оранжевый цвет, испещрив лица и одежду ужинавших полосами от швов на парусине. Девочки разносили еду на тарелках с поддончиками из досок от ящиков, чтобы не так мешали неровности стола. Старик, сидевший в дальнем конце, встал и от имени всех ужинавших прочитал молитву. Он попросил Всевышнего не забывать всех тех, кто жил и умер на этой земле, и напомнил собравшимся, что кукуруза и пшеница произрастают исключительно по воле Создателя, и не будь этой самой воли, не было бы ни пшеницы с кукурузой, ни дождей и тепла, а была бы одна лишь тьма кромешная. После этого вступления крестьяне приступили к трапезе.
Мексиканцы уговаривали Джона-Грейди заночевать у них, но он поблагодарил и двинулся дальше по пустой и темной дороге. Вскоре оказался возле рощицы, где и устроился на ночлег. Утром дорогу запрудила отара овец, и грузовик с сельскохозяйственными рабочими никак не мог преодолеть эту живую преграду. Воспользовавшись этим, Джон-Грейди вышел на дорогу и попросил шофера подвезти его. Шофер коротким кивком пригласил его забираться. Джон-Грейди попытался подтянуться на руках и залезть в кузов медленно ползущего грузовика, но это ему не удалось. Видя, в каком он состоянии, мексиканцы повставали с мест и общими усилиями втянули его в кузов. Так на случайном транспорте, а чаще пешком, Джон-Грейди неуклонно продвигался на запад и вскоре оказался в горах за Нададоресом. Оттуда спустился на равнину, миновал Ла-Мадрид и оказался на глинистой дороге, которая вела к хорошо известному ему поселку Ла-Вега. Часа в четыре дня был уже там.
Джон-Грейди зашел в магазинчик, купил бутылку кока-колы, выпил, не отходя от прилавка, и попросил вторую. Девушка-продавщица не без опаски поглядывала на покупателя, который сосредоточенно изучал календарь на стене. Сбившись со счета дней, он спросил у девушки, какое сегодня число, но этот вопрос застал ее врасплох. Джон-Грейди поставил вторую пустую бутылку на прилавок рядом с первой, вышел из магазинчика и зашагал по немощеной дороге в сторону асьенды Ла-Пурисима.
Он отсутствовал почти два месяца, и знакомые места сильно изменились. Лето прошло. На дороге ему никто так и не попался, и на асьенду он пришел уже затемно.
Подойдя к дому геренте, он увидел через дверь, что семья ужинает. Постучал. Вышла женщина и, коротко глянув на Джона-Грейди, пошла за Армандо. Геренте вышел, остановился в дверях и стал ковырять во рту зубочисткой. Зайти в дом Джона-Грейди так и не пригласили. Затем вышел брат геренте Антонио, они сели вдвоем с Джоном-Грейди под навесом и закурили.
¿Quién está en la casa?[128] – спросил Джон-Грейди.
La dama[129].
¿Y el señor Rocha?[130]
En Mexico[131].
Джон-Грейди кивнул.
Se fue él y la hija a Mexico. Por avión[132]. Антонио рукой изобразил в воздухе полет.
¿Cuándo regresa?[133]
Quién sabe[134].
Посидели, покурили.
Tus cosas quedan aquí[135].
¿Sí?
Sí. Tu pistola. Todas tus cosas. Y las de tu compadre[136].
Gracias[137].
De nada[138].
Сидят, молчат. Антонио бросил взгляд на Джона-Грейди.
Yo no sé nada, joven[139].
Entiendo[140].
En serio[141].
Esta bien. ¿Puedo dormir en la cuadra?[142]
Sí.
¿Cómo están las yeguas?[143]
Las yeguas, с улыбкой повторил Антонио.
Он принес Джону-Грейди его вещи. Револьвер был разряжен, патроны лежали в вещевом мешке вместе с его бритвенными принадлежностями и отцовским старым охотничьим ножом фирмы Вебстера Марбла. Он поблагодарил Антонио и в потемках пошел на конюшню. Матрас на его кровати был скатан, и там не было ни подушки, ни одеял с простынями. Джон-Грейди расстелил матрас, стащил сапоги и улегся. При его появлении некоторые лошади в денниках стали подниматься. Они фыркали и ворочались, и ему было приятно снова слышать эти звуки и вдыхать запахи. Он заснул умиротворенный.
На рассвете дверь его каморки распахнулась. На пороге стоял старый конюх Эстебан. Он посмотрел на Джона-Грейди, потом снова закрыл дверь. Когда старик ушел, Джон-Грейди встал, взял мыло и бритву и умылся под краном в торце конюшни.
Джон-Грейди шел к хозяйскому дому, а со всех сторон собирались кошки. Они шли от конюшни и из сада, двигались по высокому забору, ждали очереди протиснуться под старыми воротами. Карлос зарезал овцу, и самые проворные кошки уже сидели на кафельных плитах галереи и нежились под лучами раннего солнца, пробивавшимися сквозь гортензии. Карлос в мясницком фартуке выглянул из дверей кладовой в конце галереи. Джон-Грейди поздоровался. Карлос важно кивнул и снова исчез.
Увидев Джона-Грейди, Мария вроде бы даже не удивилась. Угостила его завтраком и выдала обычный утренний отчет. Сеньорита Альфонса еще не вставала, встанет, может быть, через час. В десять ей подадут машину, и она уедет на целый день в гости на виллу «Маргарита», но вернется засветло, потому что не любит ездить в темноте. Возможно, она примет его сегодня вечером.
Джон-Грейди слушал и пил кофе. Потом попросил сигарету. Мария взяла с полки над раковиной пачку своих «торос» и положила на стол перед ним. Она не расспрашивала его о том, что с ним случилось и где он был, но, когда он попытался встать из-за стола, она легким движением надавила ему на плечи и, снова усадив, подлила еще кофе. И велела ему немного подождать здесь, потому как сеньорита скоро встанет.
Вскоре вошел Карлос, бросил ножи в раковину и удалился. В семь часов Мария положила на поднос завтрак, вышла, а вернувшись, сообщила Джону-Грейди, что его ждут к десяти вечера и сеньорита его непременно примет. Он встал, чтобы уйти, потом, поколебавшись, сказал:
Quisiera un caballo[144].
¿Caballo?
Sí. Por el día, no más[145].
Momentito[146], сказала Мария.
Она вышла, потом вернулась.
Tienes tu caballo. Espérate un momento. Siéntate[147].
Она собрала ему обед, завернула в бумагу, перевязала шпагатом.
Gracias.
De nada.
Мария взяла со стола сигареты и спички и протянула ему. По ее лицу Джон-Грейди попытался понять, в каком расположении духа находится хозяйка, которую Мария только что посетила. То, что он увидел, не вселило в него радужных надежд. Мария все-таки сунула ему сигареты, которые он долго не брал.
Ándale pues[148].
В конюшне появились новые кобылы, и Джон-Грейди остановился на них посмотреть. Потом зашел в седельную, включил свет, взял вальтрап и уздечку, выбрал среди полудюжины седел, как ему показалось, лучшее, снял его, оглядел, сдул пыль, проверил ремни, забросил на плечо и, придерживая за рожок, направился в корраль.
Жеребец увидел его и пошел по загону рысью. Джон-Грейди остановился у ворот и стал наблюдать за конем. Тот бежал, чуть наклонив голову, закатывая глаза и пофыркивая. Потом, узнав Джона-Грейди, повернул к нему. Джон-Грейди открыл ворота, и жеребец, тихо заржав, вскинул голову, фыркнул и уткнулся длинным и гладким носом ему в грудь.
Когда они проезжали мимо барака, Моралес сидел на ступеньках и чистил лук. Он помахал ножом и весело окликнул Джона-Грейди. Тот поблагодарил старика за приветствие, но лишь потом до него дошло: Моралес сказал ему, что конь рад снова видеть его, а насчет себя умолчал. Он еще раз махнул рукой Моралесу, тронул каблуками бока жеребца, и тот забил копытом, загарцевал, словно никак не мог определиться с аллюром, который лучше всего подошел бы к этому дню. И лишь когда выехали на дорогу и дом с конюшней и поваром Моралесом скрылся из вида, Джон-Грейди шлепнул ладонью по лоснящемуся, дрожащему крупу, и они понеслись ровным резвым галопом.
Джон-Грейди проехался по столовой горе, выгоняя лошадей из долин и кедровых чащ, где они любят прятаться, а потом провел жеребца рысью по горному лугу, чтобы его немного охладил ветерок. Они спугнули сарычей из лощинки, где те собрались попировать павшим жеребенком. Остановив жеребца, Джон-Грейди какое-то время смотрел на конский труп без глаз и с содранной шкурой в перепачканной кровью траве.
Днем Джон-Грейди сделал привал. Усевшись на большом камне и болтая ногами, он подкрепился холодным цыпленком и хлебом, которые дала ему с собой Мария, а жеребец спокойно пощипывал травку поодаль. Джон-Грейди смотрел на запад, туда, где за холмами и долинами, растворяясь в дымке, высились горы, над которыми собирались грозовые облака.
Он выкурил сигарету, затем сделал углубление в тулье шляпы, положил туда камень и, улегшись на траву, прикрыл этой утяжеленной шляпой лицо. И все пытался угадать, какой сон будет к удаче. Представил себе ее на вороном скакуне. Как она ехала с прямой спиной, шляпа сидела на ней ровно, и волосы развевались на ветру, а потом она повернулась и улыбнулась, и еще он запомнил ее взгляд. Потом он подумал о Блевинсе. Вспомнил выражение его лица, когда тот отдавал ему свои песо. Однажды в Сальтильо ему приснилось, что к нему в камеру пришел Блевинс и они рассуждают о том, что такое смерть. Блевинс говорил ему, что в ней нет ничего страшного, и Джон-Грейди соглашался. Джон-Грейди подумал, что если ему опять приснится Блевинс, то потом, может, мальчишка наконец-то оставит его навсегда и заснет вечным сном с такими же, как он, бедолагами. Трава шуршала на ветру, и Джон-Грейди под это шуршание уснул, но никаких снов не видел.
Обратно ехал через пастбища. Из-под деревьев выходили коровы, спасавшиеся там от дневной жары. Проезжая мимо одичавшей яблони, Джон-Грейди сорвал яблоко, надкусил, но оно оказалось зеленым, твердым и горьким. Он спешился и повел коня по бывшему яблоневому саду в поисках падалицы, но ничего не нашел – наверное, все поели коровы. Потом они подъехали к заброшенному дому. Двери там не было, и Джон-Грейди въехал на жеребце внутрь. Часть стропил кто-то снял – видимо, охотники и пастухи пустили их на дрова для костров, которые разводили прямо на полу. К стене была прибита телячья шкура. В окнах не было не только стекол, но и рам, которые тоже, скорее всего, пошли на дрова. Казалось, жизнь, некогда кипевшая в этих стенах, вдруг внезапно и необъяснимо оборвалась. Жеребцу тут явно не нравилось, и Джон-Грейди, тронув его бока каблуками и действуя поводьями, развернул его, и они выехали наружу. Останки дома и сада быстро остались позади и скрылись из вида. Они ехали по заболоченному лугу к дороге. Воздух пьянил, над головами человека и коня ворковали голуби, и Джон-Грейди время от времени пускал в ход поводья, чтобы конь не наступал на собственную тень, – это волновало его.
Джон-Грейди умылся под краном в коррале, сменил рубашку, стер пыль с сапог и пошел к бараку. Уже стемнело. Пастухи отужинали и теперь сидели под навесом, курили.
Джон-Грейди поздоровался, услышав в ответ:
¿Eres tu, Juan?[149]
Claro[150].
Возникла пауза, потом кто-то из мексиканцев сказал ему «добро пожаловать». Джон-Грейди поблагодарил.
Он сидел, курил и рассказывал, что с ним произошло. Пастухи поинтересовались, как поживает Ролинс, который был для них ближе Джона-Грейди. Узнав, что Ролинс сюда больше не вернется, они огорчились, но кто-то резонно заметил, что человек много теряет, когда покидает родину. Ведь не случайно ты рождаешься именно в этой стране, а не в какой-то другой. И еще кто-то сказал, что погода, ветра и времена года не только создают поля, холмы, реки, горы, но и влияют на судьбы людей и передают это из поколения в поколение, и с этим нельзя не считаться. Они также поговорили о коровах, лошадях, о молодых кобылах, у которых началась течка, о свадьбе в Ла-Веге и похоронах в Виборе. Никто не упомянул ни хозяина, ни Альфонсу. Никто и словом не обмолвился о хозяйской дочке. В конце концов Джон-Грейди пожелал им доброй ночи и направился к хозяйскому дому. Подошел к двери и постучал. Некоторое время никто не отзывался, тогда он снова постучал. Наконец на пороге появилась Мария, и он понял, что из ее комнаты только что вышел Карлос. Она посмотрела на часы над раковиной.
¿Ya comiste?[151] – спросила она.
No.
Siéntate. Hay tiempo[152].
Он сел за стол, и она поставила разогреваться сковородку с жареной бараниной и подливкой, а несколько минут спустя принесла ему полную тарелку и кофе. Закончив мыть посуду, она вытерла руки фартуком и без нескольких минут десять вышла из кухни. Затем вернулась и остановилась на пороге. Джон-Грейди встал из-за стола.
Está en la sala[153], сказала она.
Джон-Грейди прошел через холл в гостиную. Дуэнья Альфонса стояла с очень официальным видом. Она была одета с элегантностью, от которой веяло холодом. Прошла к столу, села и жестом предложила Джону-Грейди сделать то же самое.
Он медленно прошел по ковру с орнаментом и тоже сел. За ее спиной на стене висел гобелен, на котором изображалась встреча двух всадников на дороге. Над двойными дверями в библиотеку была прикреплена голова быка с одним рогом.
Эктор был уверен, что ты здесь больше не появишься. Я говорила, что он ошибается.
Когда он вернется?
Не скоро. Но так или иначе, вряд ли он захочет тебя видеть.
По-моему, я имею право объясниться.
А по-моему, баланс уже подведен, причем в твою пользу. Ты принес большое разочарование моему племяннику и немалые расходы мне.
Не сочтите за дерзость, мэм, но я и сам испытал некоторые неудобства.
Когда полицейские приезжали сюда первый раз, мой племянник отправил их назад с пустыми руками. Вознамерился провести собственное расследование. Был уверен, что их версия ошибочна.
Почему же он ничего мне не сказал?
Он дал слово команданте. Иначе тебя забрали бы сразу же. Но он хотел провести собственное расследование. Согласись, что команданте имел все основания не предупреждать заранее тех, кого он намерен арестовать.
Напрасно дон Эктор лишил меня шанса рассказать, что тогда случилось. Глядишь, все вышло бы иначе…
До этого ты уже дважды говорил ему неправду. Он имел основания предположить, что ты способен солгать и в третий раз.
Я никогда не лгал ему.
История об украденной лошади дошла до этих мест еще до вашего прибытия. Было известно, что конокрады – американцы. Когда он спросил тебя об этом, ты сказал, что ничего не знаешь. Потом несколько месяцев спустя ваш приятель вернулся в Энкантаду и убил там человека. Государственного служащего. Никто не сможет отрицать этого.
Когда он возвращается?
Он все равно не захочет тебя видеть.
Вы, значит, тоже считаете меня преступником?
Я готова поверить, что против тебя сложились обстоятельства. Но сделанного не воротишь.
Почему вы меня выкупили?
Ты и сам отлично знаешь почему.
Из-за Алехандры?
Да.
А что она обещала взамен?
Думаю, ты и это понимаешь.
Она обещала, что больше никогда со мной не увидится?
Да.
Джон-Грейди откинулся на спинку стула, посмотрел мимо дуэньи Альфонсы на стену. На гобелен. На голубую декоративную вазу на ореховом буфете.
У меня не хватит пальцев на руках, чтобы подсчитать, сколько женщин из нашей семьи пострадали из-за любовных связей с недостойными мужчинами. Разумеется, кого-то из кавалеров увлекли революционные идеи – такие уж были времена… Моя сестра Матильда, например, в двадцать один год уже дважды стала вдовой. Обоих ее мужей застрелили. Двоемужница… Просто какое-то фамильное проклятие… Не хочется об этом думать, но такое впечатление, что на нас наложена порча… Нет, Алехандру ты больше никогда не увидишь.
Вы загнали ее в угол.
Я была рада, что появилась хоть какая-то возможность с нею договориться.
Только не говорите, что я должен сказать за это спасибо.
Не буду.
Вы не имели права… Лучше бы я остался в тюрьме.
Ты бы там не выжил.
Ну умер бы. И что?!
Они сидели и молчали. Было слышно, как тикают часы в холле.
Мы хотим дать тебе коня. Его выбором займется Антонио. У тебя есть деньги?
Он посмотрел на нее, потом медленно произнес:
Я-то думал, раз в молодости вы сами хлебнули горя, значит будете подобрее к другим.
Ты ошибся.
Наверное.
Мой опыт отнюдь не убедил меня, что пережитые тяготы делают людей добрее.
Это смотря каких людей.
Ты, наверное, думаешь, что видишь меня насквозь. Кто я? Старуха, у которой не сложилась личная жизнь, и потому она озлоблена на весь мир. Завидует счастью других. Типичная история… Но ко мне она отношения не имеет. Я защищала тебя, даже несмотря на скандалы, которые устраивала мать Алехандры. К счастью, ее ты не встречал. Это тебя удивляет?
Удивляет.
Видишь ли, если бы она умела держать язык за зубами, я, может, и не взяла бы на себя роль твоего адвоката. Кроме того, в отличие от меня она очень уж уважает светские приличия… Свет… Общество… У нас в Мексике это машина подавления. В первую очередь женщины. В стране, где женщины лишены права голоса, общественное мнение деспотично… Мексиканцы просто помешались на обществе и на политике, хотя и то и другое у нас – чистый кошмар. Представителей нашей семьи здесь называют сумасбродными гачупинами, но сумасшествие испанцев мало чем отличается от безумства креолов. В тридцатые годы в Испании разыгралась политическая трагедия, но за два десятилетия до этого в Мексике прошла ее генеральная репетиция. Имеющий глаза да увидит… Казалось бы, разница огромна, но, если приглядеться, получается, по сути, одно и то же. Испанец всем сердцем обожает свободу. Но только свою собственную. Он боготворит истину и честь во всех их обличьях. Но ему нравятся именно эти обличья, а не суть. Испанец свято верит, что единственный способ подтвердить реальность кого бы то ни было – это заставить его истекать кровью, будь то девственницы, быки, мужчины… Будь то сам Спаситель. Я смотрю на мою внучатую племянницу и вижу ребенка. Впрочем, я прекрасно помню и себя в ее возрасте. В иных обстоятельствах я, возможно, стала бы солдадерой…[154] Алехандра, быть может, тоже… Но мне не дано понять, что представляет собой ее жизнь. Если в ней и есть некая последовательность, то мои глаза не в состоянии ее разглядеть. Правда, я никогда не могла решить: действительно ли в нашем существовании имеется какая-то направленность, какая-то стройная последовательность, или же мы просто вносим систему в хаос, произвольно толкуя скопище разнообразных фактов. Если это и впрямь так, то тогда мы не представляем собой ровным счетом ничего, как бы нам ни хотелось уверить себя и остальных в обратном. Скажи-ка, ты веришь в судьбу?
Джон-Грейди помолчал, словно тщательно обдумывая вопрос.
Да, мэм, верю, наконец сказал он.
Мой отец верил во взаимосвязь между явлениями. Я, правда, не разделяла этого его убеждения. Он считал, что не бывает такого понятия, как слепой случай, – это все равно следствие тех или иных решений человека, пусть в далеком прошлом. Он любил приводить в пример принятие решения с помощью монеты, которая является и кусочком металла, и результатом выбора чеканщика, который когда-то взял этот кусочек и поместил в штамп именно той, а не другой стороной. Это и оказало воздействие на наше решение с помощью монетки. Орел или решка… Сначала принимал решение чеканщик, а потом, спустя много лет, настает наш черед.
Дуэнья Альфонса улыбнулась. Коротко. Мимолетно.
Наивный пример. Но образ этого безымянного чеканщика навсегда врезался мне в память. Если бы речь шла о роке, фатуме, который властвует над нашей фамилией, то с ним можно было бы постараться договориться… Задобрить, умилостивить… Но чеканщик – это уже нечто иное. Он смотрит своими подслеповатыми глазами в очках на кусочки металла – и принимает решения. Порой, возможно, не без колебаний. А пока он колеблется, на волоске висят судьбы целых грядущих поколений. Судьбы миров… Моему отцу это позволяло увидеть первопричины, но я смотрела на вещи иначе. Мне наш мир скорее напоминал кукольный театр. Если заглянуть за ширму, то видишь нитки, которые уходят от марионеток вверх. Однако оказывается, что за них дергают не кукловоды, но другие марионетки, которыми управляют новые куклы, и так до бесконечности. Я имела возможность убедиться, что эти уходящие в бесконечность нитки способны погубить великих мира сего, весь мир утопить в крови и безумии. Погубить нацию. Я могу рассказать тебе, какой была Мексика. Какой была и, возможно, снова будет. Тогда ты поймешь, что те самые вещи, которые сначала расположили меня к тебе, в конечном счете заставили сказать «нет».
Она помолчала, затем продолжила:
Когда я была девочкой, в Мексике царила страшная нищета. То, что ты видишь сегодня, не идет ни в какое сравнение с тогдашним кошмаром. У меня от этого разрывалось сердце. В городах были лавки, где крестьяне, которые приезжали продавать фрукты и овощи, могли взять напрокат одежду. Они брали ее на день, а вечером возвращались по домам, завернувшись в одеяла или опять надев свои жалкие лохмотья. У них не было за душой ни гроша. Каждый отложенный сентаво предназначался на похороны. В обычной крестьянской семье только ножи были фабричного производства. Все остальное – самодельное и домотканое. Ни булавки, ни тарелки, ни пуговицы… Ничего и никогда. На городских рынках сплошь и рядом пытались продать предметы, которые не имели никакой ценности. Болты от грузовиков, детали каких-то машин. Крестьяне не могли найти этим вещам применения, но свято верили, что эти предметы кому-то пригодятся, что рано или поздно появится человек, который понимает в них толк. Главное, чтобы поскорее появился тот, кто сумеет распознать в этих жалких железках потаенную ценность. Никакие разочарования не могли поколебать это наивное убеждение. Но с другой стороны, что еще имелось у этих несчастных? Во имя чего следовало поступаться этой верой? Индустриальный мир оставался для них чужим, и те, кто населял его, представлялись им марсианами. Причем эти люди вовсе не были глупыми от природы. Это я видела по их детям. Обладавшим природной смекалкой. И свободой, о которой мы не могли и мечтать. Для них не существовало наших запретов, на них не возлагались великие родительские надежды. Но потом, лет в одиннадцать-двенадцать, дети переставали быть детьми. Они утрачивали детство в одночасье – и юности у них уже не было. Они делались невероятно серьезными, словно им открывалась какая-то ужасная истина. Словно они видели то, чего не замечаем мы. Они внезапно трезвели, и это меня озадачивало. Но как я ни билась, мне так и не удалось понять, что же именно они видели, о чем догадывались.
Наступила еще одна пауза, потом дуэнья Альфонса заговорила опять:
К шестнадцати годам я прочитала множество книг и отличалась большим вольнодумством. Так, я решительно отказывалась поверить в существование Бога – слишком страшным и жестоким выглядел мир, который он якобы сотворил. Я была идеалисткой и самым недвусмысленным образом высказывала все, что думала. Родители были в ужасе. Но затем летом, когда мне вот-вот должно было исполниться семнадцать, моя жизнь резко изменилась.
В семье Франсиско Мадеро было тринадцать детей, и со многими я очень дружила. Рафаэла, например, была моей ровесницей – между нами разница всего в три дня, и она была мне гораздо ближе, чем дочери семейства Карранца. Teníamos compadrazgo con su familia[155]. Ты меня понял? Это не переведешь. Мое пятнадцатилетие отпраздновали в Росарио. Тогда же дон Эваристо Мадеро собрал юных дочерей владельцев асьенд из-под Парраса и Торреона и повез всех в Калифорнию. Ему и тогда уже было очень много лет, и с его стороны, разумеется, это был отважный поступок. Удивительный человек был этот дон Эваристо… Очень богатый… В свое время он был губернатором нашего штата… И он очень любил меня, несмотря на все мои радикальные идеи. Я обожала бывать в Росарио. В те годы светская жизнь на асьендах била ключом. Там устраивались чудесные приемы с шампанским и оркестрами… Приезжали гости из Европы… Нередко такие праздники длились по нескольку дней. Тогда я не могла пожаловаться на отсутствие внимания к своей особе со стороны молодых людей, что поначалу меня удивляло, и я, возможно, быстро излечилась бы от своей сверхсовестливости, если бы не два события. Прежде всего, это возвращение двух старших сыновей Мадеро – Франсиско и Густаво.
Они пять лет учились во Франции. А перед этим в Соединенных Штатах. В Калифорнии и Балтиморе. Когда я увидела их по возвращении из Франции, это была встреча добрых знакомых, почти родственников. С другой стороны, у меня сохранились о них лишь детские воспоминания, да и для братьев я была существом загадочным… Франсиско как старший сын занимал в семье особое положение. На открытой террасе стоял стол, где он любил посидеть с друзьями. Осенью того года меня часто приглашали к ним в дом, и там я впервые услышала от других полный свод идей, столь близких моему сердцу. Я начала понимать, как именно должен быть устроен мир, в котором мне хотелось бы жить.
Франсиско открыл школы для детей местных бедняков. Распределял лекарства. На его кухне раздавали еду сотням голодных. Тем, кто живет сейчас, наверное, трудно понять, что означали для меня эти нововведения. Люди тянулись к Франсиско, радовались, что находятся в его обществе. Тогда он и не помышлял о политической карьере. Просто ему хотелось воплотить в жизнь те идеи, которые он открыл для себя в Европе, увидеть реальные плоды своих усилий. К нему приезжали из Мехико. Густаво поддерживал все начинания брата.
Я не уверена, что тебе понятно то, о чем я веду речь. Мне, семнадцатилетней, Мексика казалась дорогой старинной вазой, попавшей в руки ребенка. В воздухе пахло грозой. Могло случиться все, что угодно. Тогда я думала, что таких, как мы, тысячи. Как Густаво, как Франсиско. Выяснилось, что много меньше. А потом и вовсе стало казаться, что таких в этом мире больше нет.
В детстве Густаво потерял глаз и носил протез. Но это не уменьшало для меня его привлекательности. Скорее даже наоборот. Общение с ним я не променяла бы ни на какое, пусть самое изысканное светское времяпрепровождение. Густаво давал мне читать разные книги. Мы говорили часами. В отличие от Франсиско он был гораздо практичнее. Например, он совершенно равнодушно относился к оккультизму… Густаво всегда говорил об очень серьезных вещах. Потом, осенью, я отправилась с отцом и дядей на асьенду возле Сан-Луис-Потоси, где и произошел тот несчастный случай с ружьем, о котором я тебе рассказывала.
Даже для юноши это стало бы серьезным ударом, но для девушки оказалось самой настоящей катастрофой. Я не выходила из дому, не желала показываться на людях. Мне казалось, что даже отец изменил ко мне отношение и видит во мне лишь калеку, урода. Я не сомневалась, что родные и близкие решили, что теперь я никогда не смогу удачно выйти замуж, – и, скорее всего, я не ошибалась. Что ни говори, но я лишилась того самого пальца, на который надевают кольцо… В доме меня окружали заботой, относились с повышенным вниманием, но мне от этого делалось еще хуже – именно так обращаются с членом семьи, который вернулся из психиатрической лечебницы. Я жалела всем сердцем, что не родилась среди бедняков. Там к подобным вещам относятся не в пример спокойнее… Вот в таком кошмаре я и существовала, не ожидая от жизни ничего хорошего, готовясь к старости и смерти. Прошло несколько месяцев, и вдруг перед Рождеством в нашем доме появился Густаво. Он пришел ко мне с визитом. Помню, какой ужас тогда охватил меня. Я попросила сестру, чтобы та уговорила его уйти, но Густаво не желал ничего слушать. В тот вечер отец вернулся очень поздно и, к своему немалому удивлению, увидел в гостиной Густаво. Тот сидел в одиночестве и держал на коленях шляпу. Отец поднялся наверх, подошел к двери моей комнаты, начал что-то говорить, но я зажала уши. Не помню, что произошло потом, но Густаво так и остался в гостиной со шляпой на коленях. Он провел там всю ночь, как слуга… В этом самом доме.
На следующий день отец устроил мне страшный скандал. Не стану описывать эту сцену. Мои крики, вопли боли и ярости достигли, конечно же, ушей Густаво. Я, конечно, не могла пойти наперекор воле отца. И в конце концов спустилась в гостиную. Как сейчас помню, одетая весьма элегантно. Я научилась держать в левой руке платочек, чтобы прикрывать увечье. Увидев меня, Густаво встал со стула и улыбнулся. Мы пошли в сад, за которым, кстати, в те дни ухаживали куда лучше, чем теперь. Густаво рассказывал мне о своих планах, о работе. Он говорил о Франсиско и о Рафаэле. О наших друзьях. Он держался со мной, как и прежде. Потом он рассказал о том, как в детстве потерял глаз и как беспощадно дразнили его сверстники в школе. Густаво рассказывал о себе такое, о чем не знал даже Франсиско. Он делал это, потому что надеялся: я смогу его понять.
Густаво говорил и обо всем том, что мы так любили обсуждать в Росарио, засиживаясь допоздна. По его словам, те, кто испытал страдания, отличаются от всех остальных. В этом их сила, но, с другой стороны, им необходимо заставить себя найти дорогу назад, в повседневность. Иначе ни они, ни общество не смогут нормально существовать. Густаво говорил очень серьезно, но мягко, и в свете фонаря я вдруг увидела на его глазах слезы. Он оплакивал мои муки. До этого мне никогда не оказывали подобную честь. Мужчина впервые поставил себя на мое место. Я не знала, что и сказать. В тот вечер я много размышляла о том, что меня ожидает. Мне очень хотелось стать личностью, но я задавалась вопросом: возможно ли это, если то, что делает тебя ею – дух, душа и все прочее, – подверглось такому страшному надругательству? Вдруг твой внутренний мир претерпевает от этого необратимые изменения? Если человек хочет стать личностью, это самое личностное, неповторимое начало нельзя отдавать на откуп игре случая. Оно должно оставаться неизменным, как бы ни складывались обстоятельства. Еще не забрезжил рассвет, как я поняла: мне уже известно все, что я пытаюсь понять. Мужество – это постоянство. Трус бежит в первую очередь от самого себя. После этого все прочие измены и предательства даются легко.
Я понимала, что одним мужественный поступок дается легче, чем другим, но я также понимала, что если поставить себе целью проявить мужество, то желание обязательно исполнится. Главное, было бы это желание… Порой само желание добиться цели равняется ее достижению. Впрочем, многое, конечно, зависит от удачи. Только потом до меня дошло, каких душевных мук стоил Густаво тот разговор со мной. Шутка ли – явиться в дом моего отца, не боясь отказа, не опасаясь, что тебя поднимут на смех. Но главный подарок, который сделал мне Густаво, состоял не в словах. Слова не могли передать то, что он хотел сказать. Именно с того дня я полюбила его – человека, который пришел ко мне и передал это нечто, не поддающееся воплощению в слова. Больше сорока лет уже его нет в живых, но мои чувства к нему не изменились.
Дуэнья Альфонса достала из рукава платок и осторожно дотронулась им до нижних век, потом посмотрела на Джона-Грейди.
Спасибо, что ты так терпеливо слушал. Остальное нетрудно вообразить, коль скоро основные факты известны. В последующие недели мой революционный пыл разгорелся с новой силой. Деятельность Франсиско стала приобретать отчетливо политический характер. Враги воспринимали его уже всерьез, и слухи о нем достигли диктатора Диаса. Франсиско заставили продать земли в Австралии, которые приносили ему средства, необходимые для его начинаний. Затем его арестовали, но ему удалось бежать в Соединенные Штаты. Его решимость идти до конца осталась непоколебимой, но в те дни мало кто мог предположить, что он станет президентом Мексики. Вернувшись, Франсиско и Густаво возглавили армию. Началась революция. Меня же отправили в Европу, где я и задержалась. Мой отец всегда открыто заявлял о том, что на землевладельцах лежит большая ответственность, но революцию он принять не мог. Он не разрешал мне вернуться в Мексику, пока я не дам обещания, что впредь не буду иметь ничего общего с братьями Мадеро, а на это я не соглашалась. Мы с Густаво так и не были помолвлены. Его письма приходили ко мне все реже и реже, а потом и вовсе перестали. Вскоре я узнала, что он женился. Я не осуждала его тогда и тем более не осуждаю теперь. В те годы революция порой финансировалась исключительно из его кармана. Все – до последнего патрона, до буханки хлеба – покупалось на его деньги. Наконец Диас бежал, и состоялись свободные выборы. Франсиско стал первым мексиканским президентом, избранным всенародно. Первым и последним… О Мексике можно говорить без конца. Я хочу рассказать тебе, что стало с этими честными, храбрыми и достойными людьми. Тогда я была учительницей в Лондоне. Моя сестра приехала ко мне погостить и осталась до лета. Она умоляла меня вернуться с ней домой, но я проявила непреклонность. Я была очень гордой и очень упрямой. Я никак не могла простить моему отцу ни его политической близорукости, ни того, как он обошелся со мной.
С первых же дней своего президентства Франсиско попал в окружение мошенников и интриганов. Он упрямо верил в изначальную добродетельность человеческой натуры, и это стало причиной катастрофы. Однажды Густаво притащил к нему под дулом пистолета генерала Уэрту и назвал изменником, но Франсиско не поверил брату и отпустил генерала с миром. Уэрта… Подлый убийца… Низкое животное… Мятеж случился в феврале тринадцатого года. Разумеется, среди заговорщиков был и генерал Уэрта. Когда он убедился, что у мятежников сильные позиции, то преспокойно капитулировал перед ними, а затем уже повел их войска против правительства. Сначала арестовали Густаво. Потом Франсиско и Пино Суареса. Густаво отдали на расправу толпе во дворе крепости. Вокруг него бесновались подонки с факелами. Они оскорбляли и мучили его, дразнили, называя Ojo Parado[156]. Когда Густаво попросил, чтобы ему сохранили жизнь ради жены и детей, его назвали трусом. Это он, Густаво, трус!.. Его толкали, били. Жгли факелами. Когда он снова попросил оставить его в покое, из толпы выскочил какой-то храбрец с ломом и выбил ему здоровый глаз. Густаво пошатнулся, застонал и больше не проронил ни слова. Затем кто-то приставил к его голове револьвер и выстрелил, но рука дрогнула, и пуля снесла Густаво челюсть. Он упал у подножья статуи Морелоса. Наконец по нему дали залп из винтовок и оповестили толпу, что он убит. Тогда выскочил какой-то пьяный и выстрелил в Густаво еще раз. Его труп топтали, на него плевали. Кто-то вытащил из его глазницы искусственный глаз, и он пошел по рукам.
В гостиной повисло тяжкое молчание. Было слышно, как в холле тикают часы. Потом дуэнья Альфонса посмотрела на Джона-Грейди и заговорила снова:
Так расправились с Густаво те, ради кого он был готов на все. Ради кого этот красивый, храбрый молодой человек отдал все, что у него было.
А что стало с Франсиско?
Его и Пино Суареса вывели за пределы тюрьмы и расстреляли. У этих мерзавцев хватило наглости заявить, что Мадеро и Суареса убили при попытке к бегству. Мать Франсиско направила телеграмму президенту Соединенных Штатов Тафту с просьбой вмешаться и спасти жизнь ее сына. Сара передала текст лично в руки послу Америки в Мексике. Но, скорее всего, телеграмма так и не была отправлена. Семья Мадеро оказалась в изгнании. Сначала Куба, потом Соединенные Штаты, потом Франция… Поползли слухи, что в их роду есть еврейская кровь. Возможно, так оно и было… У них было развито интеллектуальное начало, и судьба уготовила им трагические испытания. Современная диаспора. Мученичество. Преследование. Изгнание… Сара живет сейчас в Колониа Рома. У нее есть внуки. Мы видимся редко, но между нами существует невысказанное родство… В тот вечер в саду Густаво говорил, что познавшие страдание связаны друг с другом особыми узами, и он оказался прав. Узы печали – из самых прочных. Нет более тесной общности, чем общее горе… В Мексику я вернулась, только когда умер мой отец. Теперь я жалею, что тогда не постаралась лучше понять его. У меня создалось впечатление, что он плохо подходил для той жизни, которую для себя избрал. Впрочем, наверное, это относится ко всем нам. Отец штудировал книги по садоводству. И это в нашей пустыне! Он первым начал разводить хлопок и теперь был бы рад увидеть, что его старания не пропали зря. Позже я стала понимать, как много общего у него с Густаво, который, кстати, не был рожден, чтобы воевать. Они оба, по-моему, хорошо понимали Мексику. Как и мой отец, Густаво не переносил насилия, кровопролития. Хотя, возможно, недостаточно ненавидел то и другое. Из всех них наиболее далеким от реальности оказался Франсиско. Он не был готов стать президентом Мексики. Из него вообще получился никудышный мексиканец. Мы все рано или поздно избавляемся от сантиментов. Одних исцеляет жизнь, других – смерть. Жизнь безжалостно отделяет сон от яви, иллюзии от фактов. А вот мы сами порой на это не способны. Между желанием и его осуществлением лежит бесконечность. Я много думала о моей жизни и о моей стране. Как мало понимаем мы и в том и в другом. Моей семье еще сильно повезло. Другие оказались не такими счастливчиками, о чем, впрочем, нам теперь без устали напоминают.
Дуэнья Альфонса помолчала, потом заговорила опять:
В школе, на уроках биологии, я узнала, что ученые, желая подтвердить научную теорию, выделяют специальную экспериментальную группу – будь то бактерии, мыши или люди – и подвергают ее воздействию определенных условий. Потом они сравнивают ее со второй, так называемой контрольной, где бактерии, мыши или люди не подвергались экспериментам. Это помогает лучше понять, что случилось с первой группой. Но в истории цивилизации нет таких контрольных групп. Никто не в состоянии сказать, что случилось бы, если бы не сработали те или иные факторы. Мы твердим «вот если бы», но в природе никогда не было и не будет никаких «если». Говорят, что тот, кто не усвоил уроков истории, обречен на повторение пройденного. Я не верю в спасительность знания. В истории постоянны лишь человеческая глупость, алчность и страсть к кровопролитию, и даже сам Господь Бог тут бессилен.
Мой отец похоронен примерно в двухстах шагах от того места, где мы с тобой сидим. Я часто хожу на его могилу и разговариваю с ним. Я говорю с ним так, как никогда не говорила при жизни. Он сделал меня изгнанницей в моей же стране, хотя это вовсе не входило в его намерения. Когда я родилась в этом доме, наша библиотека была набита книгами на пяти языках, и как только я поняла, что для меня как женщины мексиканское общество во многом закрыто, я с жадностью ухватилась за вторую, вымышленную жизнь. В пять лет я уже выучилась читать, и никто с той поры в этом доме не отбирал у меня книг. Никто и никогда! Отец послал меня учиться в лучшие школы Европы. И несмотря на свою властность и строгость, он оказался в этом отношении самым опасным вольнодумцем. Ты говорил о моих разочарованиях. Да, они были, и это только сделало меня более безрассудной. Моя внучатая племянница – мое единственное будущее, и там, где речь заходит о ее счастье и благополучии, я готова поставить на карту все. Не исключено, что жизни, которой я желаю для нее, уже не существует, но все же мне известно то, о чем она не подозревает. Я знаю, например, что нам нечего терять. В январе мне исполнится семьдесят три. Я знала очень многих людей, но лишь считаные единицы вели жизнь, которая бы их удовлетворяла. Я очень хотела бы, чтобы моя племянница имела возможность вступить совсем не в такой брак, которого от нее ждет – и требует – ее окружение. В ее случае я не смирюсь с традиционным мексиканским браком. Опять же, я знаю то, о чем она не подозревает. А именно – в этой жизни нам нечего терять. Не могу предсказать, в каком мире она будет жить, и у меня нет твердых представлений насчет того, как именно надлежит жить, но очевидно одно: если она не научится ценить истинное больше, чем выгодное, то очень скоро окажется, что ей все равно, живет она или нет. Причем учти, под истинным я вовсе не имею в виду добродетельное. Наверное, ты решил, что я не одобрила ваш роман, потому что ты слишком юн, необразован и из другой страны? Ничего подобного! Я не жалела усилий, чтобы открыть Алехандре глаза на пустоту и самодовольство многих ее воздыхателей, и мы с ней давно вынашивали мечту, что рано или поздно ей выпадет шанс избавиться от всех этих тщеславных пустозвонов, претендующих на ее руку и сердце. Мы не знали, какое обличье примет этот шанс, но верили в него. Впрочем, я говорила тебе об упрямстве и своеволии, присущих женщинам нашего рода. Я прекрасно понимала, что все это свойственно Алехандре, и должна была проявить особую предусмотрительность. И вдруг на сцене появился ты. Мне следовало повнимательнее к тебе присмотреться. Я сделала это только теперь. Но, наверное, лучше поздно, чем никогда…
Вы не даете мне возможности сказать ни слова в свое оправдание, перебил ее Джон-Грейди.
Я и так все прекрасно понимаю. Твое единственное оправдание, как я уже сказала, состоит в том, что против тебя сложились обстоятельства, над которыми ты оказался не властен.
Может быть.
Не может быть, а точно! Но это плохое оправдание. Те, против кого то и дело складываются обстоятельства, не вызывают у меня сочувствия. Можно, конечно, говорить о невезении, но все равно неспособность быть хозяином самого себя не говорит в их пользу.
Я все равно хочу увидеть Алехандру.
По-твоему, это меня удивляет? К твоему сведению, я даже готова была бы дать свое разрешение, но ты и не подумал его спросить. Но Алехандра дала мне слово и не нарушит его. Ты в этом и сам убедишься.
Я понимаю, мэм… Поживем – увидим.
Дуэнья Альфонса встала, протянула ему руку. Джон-Грейди тоже встал и ощутил легкое прикосновение ее тонких и холодных пальцев.
Мне даже жаль, что мы больше не увидимся. Я потратила столько времени на рассказ о себе, потому что нам не мешает знать, кто наши истинные враги. Я знала людей, которые всю жизнь ненавидели призраков. Поверь мне, они не были счастливы.
По-вашему, я вас ненавижу?
Возненавидишь.
Посмотрим.
Вот именно. Посмотрим, что уготовано нам судьбой.
Но вы ведь не верите в судьбу…
Не в этом дело. Просто я не готова безропотно выполнять ее предписания. Если судьба – это закон, то возникает вопрос: не подчинена ли она сама какому-то более могучему закону? Есть моменты, когда мы не можем уйти от ответственности. Иногда мы очень напоминаем того самого подслеповатого чеканщика, который берет заготовки монет и закладывает их под пресс. Мы так увлекаемся этой работой, что, кажется, готовы даже хаос сделать рукотворным.
Наутро Джон-Грейди пришел в барак, позавтракал с пастухами, а потом стал прощаться. После этого он отправился в дом геренте, вызвал Антонио, и они пошли на конюшню, поседлали лошадей и проехались по загону, разглядывая недавно объезженных новичков. Джон-Грейди быстро выбрал себе коня – того самого мышастого, на которого когда-то показал Ролинс. Почувствовав к себе повышенное внимание, жеребец зафыркал, повернулся и стал уходить легкой рысью. Они быстро заарканили его, отвели в корраль, и к середине дня он сделался как шелковый. Джон-Грейди, закончив урок езды, слез с мышастого и, обойдя его вокруг, оставил на время в покое. Несколько недель на этом жеребце никто не ездил, на нем не было следов от подпруги, и он не умел есть зерно из торбы. Джон-Грейди попрощался с Марией, она дала ему в дорогу еды и вручила розовый конверт с эмблемой асьенды Ла-Пурисима. Выйдя из дома, Джон-Грейди вынул из конверта деньги, сунул, не считая, в джинсы, а конверт сложил пополам и положил в карман рубашки. Затем он прошел к дому геренте, где его уже ждал Антонио с лошадьми. Они молча обнялись, Джон-Грейди сел в седло и направил коня к воротам усадьбы.
Ла-Вегу миновал без остановки. Мышастый пугливо озирался, фыркал и закатывал глаза. Когда сзади заурчал мотор грузовика, мышастый испуганно заржал и попытался повернуться и удрать, но Джон-Грейди резко осадил его, отчего бедняга присел на задние ноги. Джон-Грейди гладил его и уговаривал не волноваться, пока грузовик не проехал мимо и можно было продолжить путь. Вскоре поселок остался позади. Джон-Грейди съехал с дороги и направил мышастого по котловине, через высохшее озеро. Соляная корка похрустывала под копытами коня и трескалась, словно слюда. Затем они удалились в известняковые холмы, поросшие чахлыми финиковыми пальмами. Они ехали по углублению, напоминавшему большой желоб, и под ногами у коня оказывались гипсовые цветы, словно в известняковой пещере, которую вдруг залило солнечным светом. Вдалеке в зыбком утреннем воздухе темнели купы деревьев и кустов на пастбищах. У мышастого оказался неплохой природный аллюр, и Джон-Грейди время от времени заговаривал с ним, рассказывая ему о том, что знал по опыту, и делился ранее не высказанными соображениями, словно проверял их истинность на слух. Он объяснял мышастому, почему остановил свой выбор на нем, и уверял его, что не допустит, чтобы с ним случилась беда.
К полудню они выехали на проселочную дорогу, вдоль которой тянулись оросительные рвы. Джон-Грейди слез с коня, напоил его и стал водить туда-сюда в тени тополей, чтобы немного остудить его разгоряченное тело. Он перекусил вместе с детьми, которые оказались тут как тут. Кое-кто из них в жизни не ел хлеба из дрожжевого теста, и они с опаской смотрели на мальчика постарше, ожидая от него указаний. Они сидели в ряд – пятеро, включая Джона-Грейди, и он раздавал сэндвичи с ветчиной налево и направо, а когда все было съедено, стал резать ножом еще теплый пирог с яблоками и гуавой.
¿Donde vive?[157] – спросил мальчик постарше.
Джон-Грейди ответил не сразу. Дети молчали и ждали, что он скажет.
Когда-то я жил на большой асьенде, но теперь мне жить негде.
Дети сочувственно смотрели на него. Они предложили ему остаться с ними, но он поблагодарил и сказал, что едет в другой город, где живет его девушка, и он хочет наконец сделать ей предложение.
Его спросили, красивая ли у него девушка, и он ответил, что очень. Он сказал, что у нее синие глаза, во что дети никак не могли поверить. Еще он добавил, что ее отец – богатый асьендадо, а сам он бедняк, и дети очень за него огорчились, решив, что из его затеи с женитьбой ничего не выйдет. Старшая девочка сказала, что если его невеста действительно любит его, то непременно выйдет за него замуж, но мальчик не разделял ее оптимизма и заметил, что даже в богатых семьях девушка не может пойти против воли отца. Тогда девочка посоветовала непременно заручиться содействием бабушки, а для этого надо сделать ей хорошие подарки – ведь без ее участия толку не будет. Она добавила, что это знают все.
Джон-Грейди покивал, соглашаясь с народной мудростью, но признался, что успел огорчить бабушку и теперь вряд ли может рассчитывать на ее заступничество. Тут дети перестали есть, загрустили и уставились в землю.
Es una problema[158], сказал мальчик.
De acuerdo[159], кивнул Джон-Грейди.
¿Qué ofensa le dio a la abuelita?[160] – поинтересовалась младшая девочка.
Es una historia larga[161], махнул рукой Джон-Грейди.
Hay tiempo[162].
Джон-Грейди с улыбкой посмотрел на детей и, поскольку торопиться и впрямь было некуда, стал рассказывать все по порядку. Он рассказал, как с товарищем приехал верхом из другой страны, как в пути они повстречали третьего, совсем мальчика, у которого не было ни денег, ни еды, ни приличной одежды. Они позволили ему поехать с ними и делились всем, что у них было. У мальчика был очень красивый гнедой конь, но мальчик очень боялся молнии и во время грозы потерял своего прекрасного коня. Потом Джон-Грейди рассказал историю пропажи и находки коня в Энкантаде и как этот мальчик вернулся в Энкантаду и застрелил человека, как конные полицейские явились на асьенду и арестовали его с товарищем. Бабушка выкупила их из тюрьмы, но запретила его возлюбленной встречаться с ним.
Когда Джон-Грейди закончил, воцарилось молчание. Потом старшая девочка сказала, что он обязательно должен привести этого третьего к бабушке – пусть признается во всем. Но Джон-Грейди сказал, что это невозможно, потому что того мальчика нет в живых. При этих словах дети стали креститься и целовать кончики пальцев. Затем мальчик постарше сказал, что положение, конечно, трудное, но он обязательно должен попросить кого-нибудь поговорить с бабушкой от его имени и убедить ее, что он вовсе не виноват. Старшая девочка напомнила ему: ведь дело осложняется еще и тем, что девушка из богатой семьи, а ее возлюбленный беден. На это мальчик заметил, что раз у жениха есть лошадь, то он не так уж и беден. Тут все взоры устремились на Джона-Грейди. От него ждали разъяснений, и он сказал, что лошадь он получил от бабушки своей возлюбленной, а у него самого нет за душой ни гроша. Тогда старшая девочка сказала, что ему надо непременно обратиться к какому-нибудь знающему, мудрому человеку, который научил бы его, как себя вести, а младшая девочка посоветовала молиться Господу.
Уже поздно вечером Джон-Грейди въехал в Торреон. Стреножив коня, он привязал его возле гостиницы, вошел в нее и спросил у портье, где тут платная конюшня, но тот понятия не имел, что это такое. Он посмотрел в окно, увидел лошадь и сказал Джону-Грейди:
Puede dejarlo atrás[163].
¿Atras?[164]
Sí. Afuera[165]. Он показал рукой на задний двор.
¿Por dónde?[166] – спросил Джон-Грейди, поворачиваясь туда, куда показал портье.
Тот пожал плечами. Потом показал рукой в сторону холла.
Por aquí[167], сказал он.
В холле на диване сидел старик и смотрел в окно. Когда Джон-Грейди подошел к нему, тот посмотрел на него и сказал, ты, мол, не беспокойся: через холл этой гостиницы проходили существа и похуже лошадей. Тогда Джон-Грейди посмотрел еще раз на портье, вышел, отвязал коня и вошел с ним в гостиницу. Портье показал ему, куда пройти, и Джон-Грейди провел мышастого по коридору и вывел через распахнутые портье двери на задний двор. Напоил коня из корыта, потом насыпал купленного в Тлоуолило овса в крышку от мусорного бака и дал ему. После этого смочил в корыте мешок из-под овса и протер коня. Расседлал его, унес седло в помещение, пошел к себе в номер и лег спать.
Проснулся около полудня, проспав двенадцать часов. Встал, подошел к окну, выглянул в маленький дворик. Конь послушно топтался по замкнутому пространству, а трое ребятишек сидели на нем верхом. Один вел его под уздцы, и еще один ухватился за хвост.
На переговорном пункте Джон-Грейди выстоял длинную очередь, но, когда наконец его соединили с заказанным номером, Алехандры не оказалось дома. Когда он подошел к конторке, девушка взглянула на его лицо и со вздохом выразила надежду, что после обеда ему повезет больше. Так и случилось. К телефону подошла какая-то женщина и пообещала позвать Алехандру. Взяв трубку, Алехандра сказала, что сразу догадалась, кто ее спрашивает.
Я должен тебя увидеть, сказал Джон-Грейди.
Я не могу.
Это необходимо. Я приеду.
Нет. Нельзя.
Я уезжаю утром. Сейчас я в Торреоне.
Ты говорил с тетей?
Да.
В трубке воцарилось молчание.
Мы не сможем с тобой увидеться, наконец сказала она.
Это неправда.
Меня здесь не будет. Через два дня я еду на асьенду.
Я встречу тебя на станции.
Нельзя. К поезду приедет Антонио.
Джон-Грейди зажмурился, стиснул изо всех сил трубку и сказал, что она не имела права давать им такое обещание, даже если бы ему угрожала смерть. Он добавил, что все равно увидит ее, пускай в последний раз. Алехандра долго молчала, потом сказала, что поедет на день раньше – скажет в школе, что у нее заболела тетка. Завтра утром она сядет на поезд и встретится с ним в Сакатекасе. С этими словами она положила трубку.
Джон-Грейди оставил мышастого в платной конюшне в предместье Торреона, к югу от железной дороги. Хозяину велел обращаться с жеребцом поосторожнее, потому что он совсем недавно объезжен. Хозяин покивал и позвал коридорного. Джону-Грейди, впрочем, показалось, что эти люди будут своим умом доходить до того, как вести себя с лошадьми. Он отнес седло в седельную, которую коридорный запер потом на ключ, и вернулся к хозяину. Он был готов заплатить вперед, но хозяин замахал руками, и Джон-Грейди попрощался, вышел на улицу, дождался автобуса и поехал в центр города.
Он купил себе новую сумку, две рубашки и пару сапог. Потом отправился на вокзал, купил билет до Сакатекаса и пошел в кафе перекусить. Немного прогулялся, чтобы освоиться в новых сапогах, потом вернулся в гостиницу. Нож и револьвер закатал в скатку и вручил портье с просьбой убрать до его возвращения. Потом попросил разбудить его в шесть утра и отправился к себе в номер. Еще не стемнело, но он лег спать.
Когда утром он вышел из гостиницы, было пасмурно и прохладно, а едва сел в поезд, по стеклу побежали первые капли дождя. Напротив него сидели парень и девушка, брат с сестрой, и, когда поезд тронулся, парень спросил Джона-Грейди, откуда он и куда собрался. Джон-Грейди сказал, что родом он из Техаса. Попутчики не удивились. Вскоре прошел проводник, оповещая пассажиров, что можно позавтракать. Джон-Грейди предложил им поесть вместе, но молодой человек застеснялся и отказался. Джон-Грейди, впрочем, и сам был порядком смущен. Он сидел в вагоне-ресторане, ел яичницу и запивал кофе. Смотрел на серые поля, проплывавшие за мокрым стеклом, и вдруг почувствовал себя в новой одежде и сапогах так здорово, как давно уже не чувствовал. У него вдруг будто камень с души свалился, и ему вспомнились слова отца: трус не может выиграть, а тот, у кого в сердце тревога, не в состоянии любить. Вокруг простиралась унылая равнина, поросшая чольей, потом стали попадаться карликовые пальмы. Джон-Грейди достал сигареты, купленные на станции, закурил и стал пускать дым в стекло, словно пытаясь отгородиться от этих мест дымовой завесой.
В Сакатекас поезд прибыл уже после полудня. Выйдя из здания вокзала, Джон-Грейди прошел под каменной аркой акведука, потом направился к центру города. Дождь пришел за ним с севера: узкие каменные улочки потемнели и заблестели от дождя, магазинчики закрылись. Он прошел по улице Идальго, мимо собора, к Пласа-де-Армас и снял номер в гостинице «Рейна Кристина». Это было старинное здание в колониальном стиле. От мраморных плит вестибюля веяло прохладой. Попугай ара, сидевший в клетке, с любопытством косился на тех, кто проходил мимо. В ресторане, куда вела дверь из вестибюля, было весьма оживленно. Джон-Грейди взял ключ от номера и стал подниматься к себе. Портье с его сумкой шел следом. Номер оказался просторным, с высоким потолком. На кровати шелковое покрывало, на столе хрустальный графин с водой. Портье раздвинул шторы и зашел в ванную проверить, все ли там в порядке. Джон-Грейди подошел к окну, которое выходило на двор. Там старик ухаживал за белой и красной геранью в горшках, напевая под нос какую-то песенку.
Джон-Грейди дал портье на чай, запер дверь, положил шляпу на стол, растянулся на кровати и какое-то время разглядывал лепные украшения на потолке. Затем встал, снова надел шляпу и спустился купить сандвич.
Он гулял по узким извилистым улочкам Сакатекаса, разглядывал старинные здания, выходил на маленькие замкнутые площади. Местные жители одевались неплохо, порой даже элегантно. Джон-Грейди присел на скамейку на одной из площадей, и ему почистили сапоги. Дождь прекратился, повеяло свежестью. Джон-Грейди шел и заглядывал в витрины магазинчиков. Ему хотелось купить подарок Алехандре. Наконец он выбрал простое серебряное ожерелье, заплатил не торгуясь, и хозяйка магазина упаковала покупку в бумагу, перевязав ленточкой. Джон-Грейди положил сверток в карман и вернулся в гостиницу.
Согласно расписанию, поезд из Мехико и Сан-Луис-Потоси прибывал в восемь вечера. В половине восьмого Джон-Грейди уже был на вокзале. Поезд опоздал на час. Джон-Грейди стоял в толпе на платформе и смотрел на выходивших из вагонов пассажиров. Алехандру он даже не сразу узнал. На ней было длинное голубое платье и голубая шляпа с широкими полями, и ни Джону-Грейди, ни другим мужчинам на платформе эта девушка не казалась школьницей. Когда она спускалась по ступенькам из вагона, проводник взял у нее кожаный чемоданчик, потом вернул и приложил руку к фуражке. По тому, как она уверенно повернулась и двинулась туда, где стоял Джон-Грейди, он понял, что она заметила его еще из вагона. Ее красота показалась ему поистине неземной. Красота удивительная и даже неуместная на этой пыльной платформе, да и в любом другом месте на этой земле тоже… Алехандра подошла к Джону-Грейди, печально улыбнулась, коснулась пальцем шрама на его щеке и поцеловала этот шрам, а Джон-Грейди поцеловал ее в щеку и взял у нее чемоданчик.
Как ты исхудал, сказала она, а он посмотрел в ее синие бездонные глаза так, словно надеялся увидеть там предвечный образ вселенной.
Он с трудом заставил себя заговорить и сказал, что она очень красива, а она улыбнулась, и в ее глазах снова появилась та самая печаль, которую он заметил, когда она впервые пришла к нему. Он понимал, что, хотя печаль эта имела к нему самое прямое отношение, дело было не только в нем одном.
С тобой все в порядке? – спросила она.
Да, со мной все в порядке.
А что с Лейси?
С ним тоже все в порядке. Он поехал домой.
Они прошли через маленькое здание вокзала, и Алехандра взяла его под руку.
Поедем в такси, предложил Джон-Грейди.
Лучше пойдем пешком.
Хорошо.
Улицы были полны народа, а на Пласа-де-Армас перед резиденцией губернатора плотники устанавливали помост, где через два дня по случаю Дня независимости собирались выступать ораторы. Он взял ее за руку, они перешли через улицу и подошли к гостинице. По тому, как она держала его руку, он пытался понять, что у нее на сердце, но у него не получалось.
Обедали в ресторане гостиницы. Он впервые появился с ней на людях и оказался не готов к тем взглядам, которые открыто бросали на нее сидевшие невдалеке мужчины постарше, и к тому спокойному достоинству, с которым она выдерживала их. Он купил пачку американских сигарет и, когда официант принес кофе, закурил, потом положил сигарету в пепельницу и сказал, что должен все объяснить.
Он рассказал ей о Блевинсе, о тюрьме Кастелар, о том, что произошло с Ролинсом, и, наконец, о кучильеро, который умер от его руки со сломанным ножом в сердце. Он ничего не утаил. Какое-то время они сидели и молчали. Когда Алехандра подняла голову, он увидел, что она плачет.
Скажи мне, что с тобой? – сказал он.
Не могу.
Скажи, скажи, повторял он.
Откуда я знаю, кто ты? Откуда я знаю, что ты за человек? Откуда я знаю, что за человек мой отец? Я не знаю, пьешь ли ты виски, ходишь ли к шлюхам… Я не знаю, делает ли это он. Я не знаю, что представляют собой мужчины. Я не знаю ровным счетом ничего.
Я рассказал тебе то, что никогда никому бы не рассказал. Я рассказал тебе все, что только мог.
Что толку? К чему это?
Не знаю. Просто я должен был тебе это рассказать…
Наступило долгое молчание. Потом она подняла на него взгляд.
Я ведь сказала ему, что мы любовники, произнесла она.
Внезапно его пронзило холодом. Вокруг сделалось очень тихо. Она произнесла эту фразу еле слышно, и он вдруг почувствовал, как возле него сгустилось безмолвие.
Зачем? – проговорил он убито.
Она грозилась все ему рассказать. Моя тетка… Она потребовала, чтобы мы прекратили встречаться, иначе она ему все расскажет.
Она бы этого не сделала.
Не знаю. Но я не могла допустить, чтобы она получила надо мной такую власть. Потому-то я и рассказала ему все сама.
Но зачем?
Не знаю.
Это правда? Ты рассказала про нас отцу?
Рассказала…
Он откинулся назад, закрыл руками лицо, потом снова посмотрел на нее:
Откуда она узнала?
Трудно сказать. Кто-то мог нас увидеть. Может, Эстебан… Она слышала, как я уходила из дома. Слышала, как возвращалась.
Ты ничего не отрицала?
Нет.
Ну и что сказал твой отец?
Ничего. Ровным счетом ничего.
Почему ты не сказала об этом мне?
Ты был на горе. Я обязательно все рассказала бы. Но когда ты вернулся, тебя сразу арестовали.
Это он устроил?
Он…
Как ты могла ему в этом признаться?!
Не знаю… Я повела себя глупо. Но ее высокомерие… Я заявила ей, что не дам себя шантажировать. Я была в бешенстве.
Ты ее ненавидишь?
Нет, вовсе нет. Но она постоянно твердит мне, что я должна принадлежать только себе, и в то же время старается подчинить своей воле… Нет, я не испытываю к ней ненависти. Просто она не в силах удержаться от соблазна… Но я разбила сердце отца… Я разбила его сердце.
Он так ничего тебе и не сказал?
Нет.
А что он сделал?
Встал из-за стола. И ушел к себе.
Ты рассказала ему все, когда вы сидели за столом?
Да.
При ней?
Да. Он встал, ушел к себе, а на следующий день до рассвета уехал. Поседлал коня и уехал… Взял собак и отправился в горы. Я думала, он хочет найти тебя и убить…
Она заплакала. Люди за другими столиками бросали на них удивленные взгляды. Она сидела, опустив голову, и беззвучно рыдала. Только чуть вздрагивали ее плечи и по щекам катились слезы.
Не плачь, Алехандра… Не надо.
Она покачала головой:
Я все разрушила… Я хотела умереть.
Не плачь. Я все исправлю.
У тебя ничего не выйдет, возразила она и посмотрела на Джона-Грейди.
До этого он не знал, что такое отчаяние. И только теперь понял, что это такое.
Он отправился на гору? Так почему же он не убил меня?
Не знаю. Может, опасался, что тогда я покончу с собой.
Ты бы это сделала?
Не знаю.
Я все исправлю. Ты должна мне позволить…
Она покачала головой:
Ты ничего не понимаешь.
О чем ты?
Я не подозревала, что он может перестать любить меня. Я думала, что он на такое не способен. Но теперь вижу, что ошибалась.
Она вынула из сумочки платок.
Извини… На нас смотрят…
Ночью шел дождь, ветер вносил шторы в комнату, и было слышно, как струи воды с шумом падают на каменные плиты дворика. Он крепко прижимал к себе ее нагое бледное тело, а она плакала и говорила, что любит его. Он предложил ей стать его женой, говорил, что может зарабатывать на жизнь, что они уедут к нему на родину, будут жить там и ничего плохого с ними не случится. Она так и не смогла заснуть, а когда он проснулся поутру, увидел, что она стоит у окна в его рубашке.
Viene la madrugada[168], сказала она.
Да.
Алехандра подошла к кровати, села на краешек:
Я видела тебя во сне. Мне приснилось, что ты умер.
Вчера?
Нет, давно. Еще до всего этого… Hice una manda…[169]
Чтобы сохранить мне жизнь?
Да. Тебя пронесли по улицам города, в котором я никогда не бывала. На рассвете. Дети молились… Lloraba tu madre… Con más razón tu puta[170].
Он прижал ладонь к ее рту:
Не надо говорить такое…
Они вышли в город спозаранку, слонялись там по улицам без цели. Заговаривали с подметальщиками, с женщинами, которые мыли ступеньки своих магазинчиков. Позавтракали в кафе, а потом пошли бродить по переулкам, где старые торговки местными сластями – конфетами из патоки мелкоча, медовым хворостом чарамуска и тому подобным – раскладывали на выставленных прямо на булыжную мостовую лотках свой товар. Джон-Грейди купил клубники у мальчишки, который взвесил ягоды на медных балансирных весах и положил в кулек. Потом они зашли в парк Независимости, где на высоком пьедестале стоял белый каменный ангел со сломанным крылом. С его запястий свисали разорванные оковы. Джон-Грейди отсчитывал про себя часы, оставшиеся до прихода поезда с юга, который увезет – или, может, все же не увезет – ее. Он сказал ей, что если она доверит свою жизнь ему, то он никогда не подведет ее и не обидит и будет любить до самой смерти, и она сказала, что верит ему.
Ближе к полудню на пути в гостиницу Алехандра взяла его за руку и повела через улицу.
Пойдем, я что-то тебе покажу, сказала она.
Они прошли вдоль стены собора, а потом, пройдя сквозь арочные ворота, вышли на другую улицу.
Куда ты меня ведешь?
В одно место.
Они шли по узкой извилистой улочке, миновали кожевенную мастерскую, лавку жестянщика, потом оказались на маленькой площади.
Здесь погиб мой дед. Отец мамы.
Где?
Вот здесь, на площади Пласуэла-де-Гвадалахарита.
Во время революции?
Да. В четырнадцатом году. Двадцать третьего июня. Он сражался под началом Рауля Мадеро. В бригаде из Сарагосы. Ему было двадцать четыре года. Они пришли сюда с севера. Дальше тогда уже никакого города не было… Он умер в чужом, незнакомом месте. Эскина де-ла-Калье-дель-Десео и эль-Кальехон-дель-Пенсадор-Мехикано[171]. И матери не оказалось рядом, чтобы оплакать сына. Все как на корридах. И птичка не вспорхнула… Только кровь. Кровь на камнях. Ну вот, я показала тебе, что хотела. Пошли.
Кто такой Мексиканский Мыслитель?
Поэт. Хоакин Фернандес де Лисарди. Он прожил тяжелую жизнь и умер совсем молодым. Ну а что касается улицы Желаний, то, как и улица Печальной Ночи, это все названия, типичные для Мексики. Ну, пойдем.
Когда они пришли в номер, там убирала горничная, но тотчас удалилась, и они, задернув шторы, легли в постель. Они любили друг друга и заснули, обнявшись. Когда проснулись, был уже вечер. Алехандра вышла из душа, завернутая в полотенце, села на край постели, взяла его за руку.
Я не могу сделать то, о чем ты просишь. Я люблю тебя, но я не могу.
Джон-Грейди вдруг ясно увидел, как всю свою жизнь шел к этому моменту, а дальше идти уже некуда. В него вселилось что-то холодное и бездушное. Какое-то чужое существо. Ему даже показалось, что оно злобно ухмыляется, и трудно было поверить, что это чудовище когда-нибудь его покинет. Когда Алехандра снова вышла из ванной, она была уже полностью одета, и он опять усадил ее на кровать, взял обе руки в свои и начал говорить, но она только качала головой и отворачивала заплаканное лицо. А потом сказала, что ей пора и что она не имеет права опоздать на поезд.
Они шли к вокзалу, она держала его за руку, а он нес ее чемоданчик. Прошли по аллее над старой ареной, где устраивались бои быков, спустились по ступенькам мимо каменной, украшенной резьбой эстрады для оркестра. Дул сухой ветер с юга, шуршал листьями эвкалиптов. Солнце уже село, парк погружался в голубые сумерки, а по стенам акведука и на аллеях загорались желтые уличные фонари.
На платформе она прижалась к нему, уткнувшись в плечо. Он говорил, говорил, но она молчала. Потом с юга появился поезд. Выпуская клубы дыма и пара и громко пыхтя и отдуваясь, мимо них прошел паровоз, потом остановился, отчего по всему составу, от головы к хвосту, прокатился грохот. Изгибаясь вдоль перрона, вагоны уходили в темноту, и лишь их окна тихо светились. Джон-Грейди вспомнил, как двадцать четыре часа назад такой же поезд подошел к этой платформе. Алехандра коснулась пальцами серебряного ожерелья на шее, наклонилась, чтобы взять свой коричневый чемоданчик, поцеловала Джона-Грейди, прижалась к нему мокрым лицом, потом направилась к вагону и скрылась в нем. Джон-Грейди смотрел ей вслед и думал, что все это сон. Вокруг родные и близкие здоровались и прощались друг с другом. Джон-Грейди бросил взгляд на мужчину с девочкой на руках, которая весело смеялась, но вдруг увидела лицо Джона-Грейди, и ее веселье как ветром сдуло. Джон-Грейди стоял и удивлялся, как у него хватает сил дожидаться отхода поезда. Но он выдержал до конца и, когда поезд растворился в сумерках, повернулся и зашагал прочь.
Расплатившись в гостинице и забрав свою сумку, Джон-Грейди отправился в бар в ближайшем переулке, из открытой двери которого доносилась веселая американская музыка. Там он страшно напился, ввязался в драку и проснулся на железной кровати в незнакомой комнате с зелеными обоями и бумажными занавесками. За окном серел рассвет и пели петухи.
Джон-Грейди осмотрел свое лицо в тусклом зеркале. Челюсть распухла, виднелся огромный синяк. Лицо в зеркале делалось относительно симметричным, только если чуть повернуть голову. Попытки приоткрыть рот отзывались резкой болью. Рубашка порвана и запачкана кровью, сумка исчезла. Мало-помалу в его памяти начали возникать фрагменты ночи, весьма похожей на дурной сон. Джон-Грейди вспомнил силуэт человека на улице, стоявшего вдалеке, как тогда Ролинс на автостанции – вполоборота, накинув на плечо куртку, словно желая бросить прощальный взгляд. Как человек, который уходит, не осквернив чужого дома, не посягнув на дочь хозяина… Джон-Грейди вспомнил свет в дверном проеме складского помещения с крышей из рифленого железа, куда никто не заходил и не выходил оттуда… Городской пустырь под дождем. В тусклом свете фонаря из какого-то ящика выбралась бездомная собака, до которой никому не было дела, постояла и побрела дальше среди куч мусора и камней, а потом скрылась за темными домами.
Джон-Грейди вышел на улицу. Стал снова накрапывать дождь. Не зная, где находится, Джон-Грейди попытался найти дорогу к центру, но быстро заблудился в лабиринте узких улочек. Спросил у какой-то женщины, как пройти к центру, та показала рукой направление, а потом долго смотрела ему вслед. Наконец вышел на улицу Идальго. Навстречу бежала собачья свора. Когда собаки оказались рядом, одна из них вдруг поскользнулась на мокрых камнях и упала. Другие, скаля зубы и угрожающе рыча, обернулись к незадачливой псине, но та успела вскочить на лапы, не дав возможности остальным на нее наброситься. Затем свора как ни в чем не бывало удалилась.
Джон-Грейди дошел до северной окраины Сакатекаса и вышел на шоссе. Когда появлялась машина, он поднимал руку. Деньги были на исходе, а путь предстоял неблизкий.
Весь день он ехал в старом фаэтоне «ла-саль». Водитель в белом костюме с гордостью поведал пассажиру, что это единственный автомобиль такой марки во всей Мексике. Он рассказал Джону-Грейди, что в молодости странствовал по всему белому свету и учился вокальному искусству в Милане и Буэнос-Айресе. Водитель исполнил несколько арий, энергично при этом жестикулируя.
К середине следующего дня Джон-Грейди добрался на попутках до Торреона. Забрал свои одеяла в гостинице, потом отправился за конем. Джон-Грейди был небрит, немыт и в той самой порванной и запачканной кровью рубашке, в которой покинул Сакатекас. Увидев его, хозяин конюшни сочувственно покачал головой, но ничего не сказал. Джон-Грейди вывел своего мышастого, сел в седло и влился в оживленный поток уличного движения. Конь сильно нервничал, пугался, то и дело принимался гарцевать и лягаться. Однажды, осерчав на автобус, он лягнул его и проделал в борту вмятину, к большому удовольствию пассажиров, которые, чувствуя себя в безопасности, весело поощряли его на новые подвиги.
На улице Дегольадо Джон-Грейди приметил оружейную лавку, остановил коня, спешился, привязал его к фонарному столбу и вошел внутрь. Там он купил коробку патронов для кольта сорок пятого калибра. Вторую остановку сделал на окраине у продуктового магазинчика, где приобрел несколько банок фасоли, тортильи и сыр, затем доверху наполнил водой фляжку. Уложив все это добро в скатку, он привязал ее сзади к седлу, сел на коня и поехал на север. Недавние дожди заметно освежили окрестности: у самой дороги весело зеленела трава, луга были усеяны цветами. Ночь Джон-Грейди провел в чистом поле, вдали от всякого жилья. Костер разводить не стал, перекусил наскоро и, улегшись на одеяло, слушал, как хрумкает травой его конь и шумит ветер. Джон-Грейди лежал, смотрел на звездное небо и испытывал такое чувство, будто в сердце ему вбили кол. Всю боль в этом мире он представлял себе в виде бесформенного существа-паразита, любящего погреться теплом человеческих душ и потому норовящего украдкой в них заползать и там поселяться. Раньше Джон-Грейди думал, что понимает, когда и как человек делается беззащитен перед такими вторжениями. Но он не учитывал того, что существо-то безмозглое, поэтому откуда ему знать, в какую душу можно, а в какую нельзя соваться. Впрочем, Джон-Грейди втайне опасался, что никаких преград для этого существа вообще не существует.
К середине следующего дня он очутился в большой котловине, потом потянулись холмы и предгорья. Конь был плохо подготовлен к столь тяжелому переходу, поэтому они часто делали остановки. Джон-Грейди ехал по ночам, чтобы копыта мышастого отдыхали на влажной ночной почве – или, по крайней мере, не такой нагретой, как днем. Вдалеке мелькали огоньки деревень, и Джону-Грейди чудилось, что жизнь там течет какая-то особая, загадочная. Пять дней спустя вечером он подъехал к большой развилке у безымянного поселка. Остановив коня на перекрестке, он стал читать при свете луны названия городов и поселков, выжженные по дереву раскаленным железом: Сан-Херонимо, Лос-Пинтос, Ла-Росита. На нижнем указателе значилось: Энкантада. У этого указателя Джон-Грейди простоял довольно долго, время от времени наклоняясь и сплевывая. Затем уставился на запад, в темноту.
К черту! Не оставлять же им коня, пробормотал он.
Он ехал всю ночь и, когда забрезжил рассвет, вывел сильно притомившегося жеребца на холм, с которого хорошо просматривались очертания Энкантады. В старых глинобитных домиках желтели первые утренние огни, из труб совершенно вертикально поднимались столбы дыма, отчего казалось, что городок висит на нитях, уходящих ввысь, в темноту.
Джон-Грейди спешился, развернул скатку, достал коробку с патронами, половину высыпал в карман, проверил, все ли шесть патронов в барабане кольта, закрыл дверцу барабана, заткнул за пояс, потом опять скатал одеяла, приладил за седлом и отправился в Энкантаду.
На улицах не было ни души. Привязав коня у магазина, Джон-Грейди двинулся к зданию бывшей школы, поднялся по ступенькам, заглянул в окошко, подергал дверь. Убедившись, что она заперта, он зашел с тыла, осторожно выдавил стекло в задней двери и, просунув руку в отверстие, поднял задвижку. Вошел, держа в руке кольт, и, оказавшись в классной комнате, выглянул из окна на улицу. Подойдя к столу капитана, выдвинул верхний ящик, извлек наручники и положил на стол. Потом сел и закинул ноги на серую столешницу.
Час спустя появилась уборщица, открывшая дверь своим ключом. Увидев за столом незнакомого человека, женщина испуганно вздрогнула.
Pásale, pásale, сказал Джон-Грейди. Está bien[172].
Уборщица собиралась пройти через классную комнату и скрыться за дверью, но Джон-Грейди велел ей остаться и сесть на один из металлических стульев у стены. Она подчинилась, не задавая никаких вопросов. Сидят, ждут.
Капитана Джон-Грейди увидел, когда тот переходил улицу. Вскоре послышались шаги за стеной, и в комнату вошел капитан с чашкой кофе в правой руке и связкой ключей в левой. Под мышкой капитан зажимал письма и газету. Он резко остановился, увидев Джона-Грейди, который наставил на него револьвер, уперев рукоятку в столешницу.
Sierra la puerta[173], распорядился Джон-Грейди.
Капитан покосился на дверь. Джон-Грейди встал и взвел курок. В общем безмолвии щелчок показался особенно зловещим. Уборщица зажмурилась и зажала уши руками. Капитан толкнул дверь локтем, и она закрылась.
Что тебе надо?
Я пришел за конем.
За конем?
Да.
У меня его нет.
Советую тебе вспомнить, где он.
Капитан посмотрел на уборщицу. Она по-прежнему сидела, зажав уши, но уже открыла глаза и смотрела на них.
Подойди сюда и положи все это на стол, приказал Джон-Грейди.
Капитан послушно подошел к столу, положил почту, поставил чашку, но с ключами расставаться не спешил.
Положи ключи.
Капитан подчинился.
Повернись.
Ты накличешь на себя беду, предупредил капитан.
Я знаю про беду такое, что тебе отродясь не снилось. Повернись, кому говорят.
Капитан повернулся. Джон-Грейди нагнулся к нему, отстегнул кобуру, вытащил пистолет, поставил на предохранитель и сунул себе за ремень.
Повернись, снова приказал он.
Капитан опять подчинился. Хотя Джон-Грейди не велел ему поднять руки вверх, капитан на всякий случай вскинул их повыше. Джон-Грейди взял со стола наручники и тоже сунул за ремень.
Куда денем уборщицу?
¿Mande?
Ладно, пошли.
Джон-Грейди взял ключи, вышел из-за стола и толкнул капитана вперед. Кивнул в сторону женщины.
Vámonos, сказал он.
Задняя дверь оставалась распахнутой, и они вышли из здания и двинулись по дорожке к тюрьме. Джон-Грейди отомкнул замок, открыл дверь. В бледном треугольнике света он увидел старика. Тот сидел и щурился.
¿Ya estas, viejo?[174]
Sí, cómo no[175].
Ven aquí[176].
Старик долго поднимался с пола. Потом, держась рукой за стену, заковылял к выходу. Джон-Грейди сказал старику, что тот свободен и волен идти куда хочет. Потом жестом велел уборщице войти. Он извинился, что причиняет ей такие неудобства, но она ответила, что он может не беспокоиться. Тогда он закрыл дверь и снова навесил замок.
Когда он обернулся, старик по-прежнему стоял у двери. Джон-Грейди сказал, чтобы он отправлялся домой. Старик вопросительно посмотрел на капитана.
No lo mire a él[177], сказал Джон-Грейди. Te lo digo yo. Ándale.[178]
Старик схватил его руку и хотел было поцеловать, но Джон-Грейди резко убрал ее.
Проваливай отсюда. И не пялься на него. Ну, вперед!
Старик шаркающей походкой двинулся к воротам, открыл засов, вышел на улицу и аккуратно закрыл их за собой.
Когда Джон-Грейди с капитаном появились на улице, капитан шел, ведя коня под уздцы, а Джон-Грейди сидел в седле. На его руках виднелись наручники, а оба пистолета были заткнуты за ремень, так что под курткой их было не заметно. Свернули на улицу к голубому дому, в котором жил чарро, и капитан постучал в дверь. Вышла женщина, посмотрела на капитана, снова скрылась в доме, и вскоре появился чарро. Он кивнул капитану и застыл на месте, ковыряя в зубах. Посмотрел на Джона-Грейди, потом на капитана. Потом снова на Джона-Грейди.
Tenemos una problema[179], сказал капитан.
Тот продолжал работать зубочисткой. Револьвера под курткой Джона-Грейди он не замечал, и никак не мог понять, почему так странно ведет себя капитан.
Ven aquí, сказал Джон-Грейди. Cierra la puerta[180].
Когда мексиканец глянул в револьверное дуло, Джон-Грейди прямо воочию увидел, как в голове у него завертелись колесики и все встало на свои места. Чарро протянул руку и закрыл дверь. Потом посмотрел на американца на лошади. Солнце било ему в глаза, и он сделал шаг в сторону и чуть наклонил голову.
Quiero mi caballo[181], сказал Джон-Грейди.
Чарро бросил взгляд на капитана, но тот только пожал плечами. Тогда он посмотрел на американца, покосился вправо, потом уставился в землю. Джону-Грейди сверху были видны через забор глинобитные сараи, а также ржавая железная крыша строения побольше. Он спрыгнул с лошади, и наручники повисли на одном запястье.
Vámonos, сказал он.
Конь Ролинса стоял в глинобитном сарае за домом. Джон-Грейди заговорил с жеребцом, тот поднял голову, узнал его и тихо заржал. Джон-Грейди велел чарро принести уздечку и, пока тот надевал на Малыша оголовье, держал его под прицелом, а затем взял у него поводья. Чарро судорожно сглотнул и покосился на капитана. Джон-Грейди взял одной рукой капитана за шиворот, другой приставил револьвер к его затылку и сообщил чарро, что если он еще хоть раз посмотрит на капитана, тот получит пулю в голову. Чарро уставился в землю. Джон-Грейди сообщил ему, что лично у него кончилось терпение и времени в обрез, что капитанова песенка спета, но чарро еще может спасти свою шкуру. Он также сообщил, что Блевинс был ему братом и что он пообещал не возвращаться в отчий дом без головы капитана. Потом добавил, что в их семье есть еще братья и если ему не удастся выполнить задуманное, то остальные ждут не дождутся, когда настанет их черед. Тут чарро не справился со своими чувствами и снова посмотрел на капитана, затем поспешно отвел глаза в сторону и закрыл их ладонью. Джон-Грейди теперь сам бросил взгляд на капитана и заметил, что тот впервые за это время помрачнел. Капитан попытался что-то сказать чарро, но Джон-Грейди потряс его за шиворот и пригрозил, что если тот хоть пикнет, он пристрелит его на месте.
Tú, обратился он к чарро. ¿Dónde están los otros caballos?[182]
Чарро посмотрел на сарай. Он очень напоминал статиста, который произносит положенные реплики в спектакле.
En la hacienda de Don Rafael[183], сказал он.
Они поехали по городу – впереди, на лошади Ролинса, капитан и чарро, без седла, а сзади Джон-Грейди, по-прежнему как бы в наручниках. Через плечо у него была перекинута еще одна уздечка. Старухи, с утра пораньше подметавшие улицы, смотрели им вслед.
До асьенды, о которой шла речь, было километров десять, и они оказались там через час. Проехав в открытые ворота, направились мимо дома к конюшням в сопровождении целой стаи собак, которые лаяли, вставали на задние лапы, забегали вперед.
У корраля Джон-Грейди остановил своего коня, убрал в карман наручники и вытащил из-за пояса револьвер. Затем он спешился, открыл ворота и знаком велел им проезжать. Под уздцы ввел своего жеребца, закрыл ворота и велел мексиканцам спешиться и идти к конюшне.
Это было новое строение из саманного кирпича с железной крышей. Противоположный выход был закрыт, денники тоже. В проходе было темно. Подталкивая стволом револьвера то капитана, то чарро, Джон-Грейди слышал, как в денниках возились лошади, а где-то под крышей ворковали голуби.
Редбо! – крикнул он.
Из дальнего конца конюшни послышалось ржание.
Vámonos, сказал он, подталкивая пленников.
В этот момент сзади появился человек и застыл в дверном проеме.
¿Quién está?[184] – спросил он.
Джон-Грейди подошел к чарро и ткнул его револьвером в ребра.
¡Respóndele![185]
Луис, сказал чарро.
Луис?
Sí.
¿Quién más?[186]
Рауль. El capitan.
Человек в нерешительности переминался с ноги на ногу. Джон-Грейди подошел к капитану сзади.
Tenemos un preso[187], прошипел он ему.
Tenemos un preso, послушно повторил капитан.
Un ladrón[188], прошептал Джон-Грейди.
Un ladrón…
Tenemos que ver un caballo[189].
Tenemos que ver un caballo, повторил капитан.
¿Cúal caballo?[190]
Un caballo americano[191].
Человек постоял, потом убрался из прохода. Больше никто ничего не говорил.
¿Qúe pasó, hombre?[192] – вновь подал голос тот человек.
Никто ему не ответил. Джон-Грейди посмотрел на залитое солнцем пространство у конюшни. Сначала на нем виднелась тень того, кто стоял у входа сбоку. Потом тень пропала. Джон-Грейди прислушался и подтолкнул своих пленников вглубь конюшни.
Vámonos, сказал он.
Он еще раз окликнул Редбо и отыскал его денник. Открыв дверь, вывел Редбо в проход. Тот уткнулся носом в грудь Джону-Грейди, и он ласково заговорил с конем. Редбо заржал и двинулся к выходу и солнцу сам, без уздечки и поводьев. Заметив движение в проходе, еще два коня высунули из денников морды. Одним из них оказался гнедой Блевинса.
Джон-Грейди остановился, посмотрел на гнедого, потом окликнул чарро, снял с плеча уздечку, вручил ему и велел взнуздать жеребца. Он, впрочем, тут же подумал, что человек, возникший на пороге конюшни и, конечно же, увидевший в коррале двух чужих лошадей, причем одну непоседланную, наверное, побежал в дом за винтовкой и успеет вернуться до того, как чарро взнуздает гнедого. Как вскоре выяснилось, Джон-Грейди не ошибся. Человек снова появился на пороге конюшни, окликнул капитана. Тот посмотрел на Джона-Грейди. Чарро держал в одной руке уздечку, другой поддерживал снизу голову гнедого.
Ándale, сказал Джон-Грейди.
Рауль! – крикнул тот, что стоял на пороге.
Чарро перебросил оголовье уздечки через уши гнедого, затем застыл у входа в денник, держа в руке поводья.
Vámonos, сказал Джон-Грейди.
У самого входа на столбе висели мотки веревки, уздечки и прочие необходимые предметы. Джон-Грейди взял уздечку, передал ее чарро и велел привязать один конец к подшейку упряжи лошади Блевинса. Он понимал, что нет необходимости проверять, все ли правильно сделает этот человек, поскольку тот вряд ли может позволить себе роскошь ошибиться. Жеребец Джона-Грейди стоял в дверях и оглядывался. Джон-Грейди посмотрел на человека, стоявшего у стены конюшни снаружи.
¿Quién está contigo?[193] – спросил тот.
Джон-Грейди вынул наручники из кармана и велел капитану повернуться и завести руки за спину. Капитан замешкался и бросил взгляд в сторону выхода. Джон-Грейди поднял револьвер.
Bien, bien, подал голос капитан.
Джон-Грейди защелкнул наручники на его запястьях и, толкнув его вперед, подал знак чарро выводить лошадь. В дверях стойла возник конь Ролинса и стал тыкаться головой в шею Редбо. Оказавшись на границе полутьмы и света, попадавшего в гараж, Джон-Грейди забрал веревку из рук чарро.
Espera aquí[194],сказал он.
Sí.
Он подтолкнул капитана вперед.
Quiero mis caballos, сказал он. Nada más[195].
Никто ему не ответил.
Он уронил повод, шлепнул коня по крупу, и тот, чуть склонив голову набок, словно опасаясь наступить на волочащийся чумбур, рысью выбежал из конюшни. Затем конь повернулся и, ткнув лбом в шею коня Ролинса, посмотрел на человека, присевшего у стены. Тот, судя по всему, махнул рукой, потому что конь дернул головой, заморгал, но не отошел. Джон-Грейди подобрал волочившиеся поводья, продел их между скованных рук капитана, потом привязал свободный конец к балке у двери. Потом вышел из конюшни и наставил револьвер в лоб тому, кто сидел у стены.
Тот уронил винтовку, которую держал на уровне пояса, и поднял вверх руки. В этот же момент Джону-Грейди показалось, что его ударили палкой по ноге, и он как подкошенный упал на землю. Он даже не услышал выстрела – в отличие от гнедого Блевинса, который встал на дыбы, прыгнул, задел веревку и, завалившись набок, тяжело грохнулся оземь. Тотчас же стайка голубей выпорхнула из-под крыши конюшни и взмыла в утреннее небо. Две другие лошади побежали рысью вдоль забора. Джон-Грейди крепко сжал в руке револьвер и попытался подняться. Теперь он понял, что в него стреляли, и очень хотел понять, где прячется стрелок. Тот, что сидел у стены, попробовал поднять винтовку, но Джон-Грейди увидел это и, бросившись на него, успел завладеть ею. Затем он перекатился на другой бок и придержал рукой голову гнедого, по-прежнему лежавшего на земле, чтобы тот не мог подняться. Лишь после этого осторожно приподнял голову и стал озираться по сторонам.
Ne tire el caballo[196], крикнул человек за его спиной.
Тут наконец Джон-Грейди увидел того, кто в него стрелял. Примерно в сотне ярдов от конюшни в кузове грузовика стоял человек с винтовкой, ствол которой лежал на крыше кабины. Джон-Грейди навел на стрелка револьвер, и тот присел за кабиной, наблюдая за противником через заднее и лобовое стекла кабины. Джон-Грейди взвел курок, прицелился и выстрелил. В лобовом стекле появилась дырочка. Затем Джон-Грейди повернулся и навел револьвер на того, кто стоял за ним на коленях. Гнедой тревожно заржал. Он дышал ровно и глубоко, и живот его мерно вздымался и опускался. Человек поднял руки и сказал: «No me mate» – «Не убивай». Джон-Грейди перевел взгляд на грузовик. Теперь стрелок выскочил из кузова, его сапоги виднелись за задней осью. Джон-Грейди улегся за гнедым, прицелился и снова выстрелил. Человек отступил, спрятавшись за заднее колесо. Джон-Грейди снова выстрелил, прострелив шину. Стрелок опрометью бросился от грузовика к сараю. Шина спустила со свистом, особенно громким в общей тишине, и грузовик осел назад и набок.
Редбо и Малыш стояли у стены конюшни и дрожали, закатывая глаза. Джон-Грейди навел револьвер на человека у стены и окликнул чарро. Тот не отозвался, тогда Джон-Грейди, снова окликнув его, велел принести седло и уздечку для второй лошади, а также веревку и пригрозил в случае непослушания пристрелить того, кто сидел у стены. Несколько минут спустя чарро появился в дверях конюшни. Прежде чем выйти, он громко назвал свое имя, словно произнося заклинание от беды.
Джон-Грейди велел ему выходить, пообещав не стрелять.
Пока чарро седлал и взнуздывал Редбо, Джон-Грейди разговаривал с конем. Гнедой Блевинса лежал, и бока его по-прежнему мерно вздымались и опускались, у Джона-Грейди даже рубашка взмокла от жаркого конского дыхания. Он вдруг понял, что дышит в такт гнедому, словно часть лошади дышала внутри его самого, но потом он почувствовал, что есть и более глубокое сродство, которое, впрочем, ощущалось смутно.
Он посмотрел на ногу. Штанина потемнела от крови, кровь была и на земле. Его охватило странное оцепенение, но боли он не чувствовал. Чарро подвел поседланного Редбо. Джон-Грейди чуть приподнялся и посмотрел на гнедого. Тот покосился на него, потом уставился в голубую бездонную высь. Джон-Грейди оперся о винтовку и попробовал встать. Тут же правую половину тела пронзила жгучая боль, и он судорожно, со всхлипом втянул в себя воздух. Гнедой Блевинса тоже стал подниматься и резко потянул веревку. Тогда из конюшни раздался вопль, и, шатаясь, появился капитан. Руки его были заведены за спину, и он согнулся пополам. Он напоминал дикое животное, которое охотники вытаскивают из норы. Капитан потерял фуражку, черные волосы висели длинными патлами, лицо посерело. Когда гнедой дернулся от выстрела, веревка рванула капитана, вывихнув ему плечо, и теперь он мучился от боли. Джон-Грейди отвязал эту веревку от подшейника гнедого, взял другую, ту, что принес чарро, закрепил один конец на упряжи, а второй сунул чарро в руки и велел привязать к рожку седла Редбо, а потом вывести двух остальных коней. Потом он посмотрел на капитана. Тот сидел на земле скособочившись, со скованными за спиной руками. Незнакомый мексиканец по-прежнему стоял у стены на коленях, подняв руки вверх. Когда Джон-Грейди посмотрел на него, тот покачал головой.
Está loco[197], сказал он.
Tiene razón[198], отозвался Джон-Грейди.
Джон-Грейди велел ему вызвать из сарая стрелка, мексиканец послушно окликнул того раз, другой, но тот не показывался. Джон-Грейди прекрасно понимал, что, во-первых, стрелок в сарае не даст им спокойно уехать, а во-вторых, надо что-то делать с перепуганным гнедым. Он велел чарро посадить капитана на мышастого, а сам оперся о гнедого и со вздохом посмотрел на раненую ногу. Когда он снова обернулся к чарро, тот уже стоял с мышастым возле капитана, который, однако, не выказывал ни малейшего желания садиться в седло. Джон-Грейди уже было нацелил револьвер, чтобы выстрелить капитану под ноги, но вовремя вспомнил про гнедого. Затем он еще раз покосился на стоявшего на коленях и, пользуясь винтовкой как костылем, подобрал поводья Редбо, волочившиеся по земле, сунул револьвер за ремень, поставил здоровую ногу в стремя и, собравшись с духом, перекинул раненую ногу через спину коня. Сел в седло. На это он затратил больше сил, чем требовалось, потому что понимал: если с первого раза не получится, на вторую попытку сил не останется. Но ему сопутствовала удача, хотя он и вскрикнул от боли. Затем он отцепил веревку от седельного рожка и подал лошадь задом к капитану. Он не выпускал из рук винтовки и приглядывал за сараем, где затаился стрелок. Он чуть было не наехал на капитана, – впрочем, если бы это случилось, не стал бы особенно переживать. Затем Джон-Грейди крикнул чарро, чтобы тот отвязал веревку от столба у двери и передал ему конец. Он уже успел заметить, что между чарро и капитаном пробежала кошка. Когда чарро подошел с веревкой, он велел привязать конец к капитановым наручникам, и чарро беспрекословно выполнил распоряжение, после чего отошел в сторону.
Gracias, сказал Джон-Грейди, смотал веревку, обвязал ее серединой вокруг седельного рожка и двинул коня вперед.
Поняв, в каком положении он очутился, капитан поднялся на ноги.
¡Momento! – крикнул он.
Джон-Грейди поехал, по-прежнему держа в поле зрения сарай. Капитан, увидев, как волочится по земле веревка, побежал за ним.
¡Momento! – снова крикнул он.
Когда они выехали из ворот, капитан уже сидел на Редбо, а Джон-Грейди расположился сзади, обхватив его руками. Гнедой Блевинса следовал за ними на веревке, а два других коня бежали впереди. Джон-Грейди вознамерился вывести всех четырех лошадей с усадьбы любой ценой, но что делать потом, он пока сам не знал. Нога одеревенела, кровоточила и казалась тяжелой, как мешок с мукой. Сапог наполнялся кровью. Когда Джон-Грейди поравнялся с воротами, чарро подал ему его шляпу, и Джон-Грейди, наклонясь, взял ее и кивнул.
¡Adiós! – сказал он.
Чарро отступил назад и тоже кивнул. Джон-Грейди подал своего коня вперед, и они двинулись по аллее. Он держался за капитана и сидел чуть вполоборота, не опуская винтовки. Чарро застыл у ворот, но тех двоих видно не было. От капитана разило потом, немытым телом. Он расстегнул несколько пуговиц на форменной рубашке и сунул за пазуху больную руку, чтобы не так сотрясалась. Пока проезжали дом, оттуда никто не появился, но, когда уже выехали на дорогу, из-за угла им вслед смотрело с полдюжины женщин и девушек.
По дороге двигались в том же порядке – впереди Малыш и мышастый, а Джон-Грейди на Редбо вел на веревке гнедого Блевинса. Они ехали рысью в направлении Энкантады. Джон-Грейди подозревал, что мышастый может по пути сбежать, и пожалел, что не поседлал Малыша, но теперь заниматься этим было уже некогда. Капитан жаловался на боль в плече, потом заявил, что ему нужен доктор, и еще потребовал, чтобы его отпустили помочиться. Джон-Грейди оглянулся и сказал капитану:
Потерпишь. А нет, так тоже ничего. Все равно от тебя несет, как из параши.
Только минут десять спустя Джон-Грейди увидел погоню – четверо всадников догоняли их галопом. Они скакали, пригнувшись к шеям лошадей, каждый с винтовкой в руке. Джон-Грейди отпустил поводья, развернулся и, передернув затвором винтовки, выстрелил. Гнедой Блевинса тут же исполнил какой-то странный танец, словно цирковая лошадь, а капитан, похоже, резко натянул поводья, потому что их конь встал как вкопанный, и Джон-Грейди врезался в капитана, чуть не сбросив того на землю. Догонявшие тем временем осадили лошадей и теперь кружили на дороге. Джон-Грейди дослал новый патрон в ствол винтовки и снова выстрелил. Редбо развернулся, отчего веревка натянулась, и гнедой совсем разнервничался. Тогда Джон-Грейди стукнул стволом винтовки по руке капитана, чтобы тот отпустил поводья, перехватил их и, снова повернув Редбо, подал его вперед. Когда он обернулся, всадников на дороге уже не было. Джон-Грейди успел лишь заметить, как последняя лошадь преследователей скрылась в зарослях. Что ж, теперь он знал, откуда ждать опасности. С этой мыслью он нагнулся, взял веревку, обмотанную вокруг седельного рожка, и стал подтягивать к себе перепуганного гнедого, потом снова закрепил ее и пришпорил Редбо. Когда они наконец поравнялись с ушедшими вперед другими лошадьми, Джон-Грейди увел свой табун с дороги, и они стали обходить Энкантаду с запада по сильно пересеченной, поросшей кустарником местности. Капитан попытался обернуться и обратиться с очередной жалобой, но Джон-Грейди крепко стиснул его в объятьях, и тот погрузился в оцепенение, сражаясь со своей болью. Со стороны он походил на манекен из витрины магазина, который шутки ради захватили на верховую прогулку.
Оказавшись в довольно широком арройо, Джон-Грейди пустил Редбо размашистой рысью. Ногу пронзала острая пульсирующая боль. Капитан снова забубнил, чтобы его отпустили. Судя по положению солнца, арройо шло на восток и вскоре начало сужаться, а дно сделалось слишком неровным и усыпанным большими камнями, отчего бежавшие впереди кони сбавили ход, то и дело озираясь на обступающие склоны. Решив не рисковать, Джон-Грейди продолжал двигаться в том же направлении, и кони вскоре перешли на шаг, осторожно пробираясь среди каменных завалов. Потом они все же забрались по северному склону и двинулись по голому, лишенному признаков растительности косогору. Джон-Грейди снова крепко обхватил капитана и обернулся. Преследователи отставали примерно на милю, и теперь Джон-Грейди насчитал уже не четверых, а шестерых конников. Когда они в очередной раз скрылись из вида, спустившись в лощинку, Джон-Грейди отвязал от седельного рожка веревку, на которой вел за собой гнедого, чуть потравил ее и снова привязал к рожку.
Ты, видать, денежки задолжал этим поганцам, с усмешкой сказал он капитану.
Пришпорив коня, он вскоре поравнялся с двумя другими, которые остановились в сотне футов дальше по гребню и нерешительно озирались. Дальше по оврагу было не пройти, а на открытой местности негде спрятаться. И нужно-то всего минут пятнадцать, но их у него как раз и нет. Тогда он неловко сполз с седла на землю и запрыгал кое-как на одной ноге к мышастому жеребцу, который подозрительно на него косился и нервно переминался. Джон-Грейди отвязал поводья от седельного рожка, поставил здоровую ногу в стремя, потом, охнув от боли, забрался в седло и посмотрел на капитана.
Поедешь следом за мной. Я догадываюсь, что у тебя на уме. Но если ты думаешь, что я тебя не догоню, то сильно ошибаешься. И учти, если мне придется играть с тобой в догонялки, я выпорю тебя хлыстом, как нашкодившего пса. ¿Me entiende?[199]
Капитан промолчал. На его губах появилась ироническая улыбка. Джон-Грейди кивнул:
Правильно, улыбайся. Но заруби себе на носу: если я умру, то и ты меня не переживешь.
Он развернул коня и снова съехал в арройо. Капитан не отставал. Возле оползня Джон-Грейди спешился, привязал коня, закурил сигарету, взял винтовку и запрыгал на одной ноге, обходя камни и обломки скал. Отыскав укромное местечко среди камней, он остановился, вытащил из-за ремня капитанов пистолет и положил на землю. Потом вынул нож, отрезал полосу от рубашки и свернул ее в жгут, который разрезал надвое. Одним обмотал спусковой крючок, оттянув его назад. На рукоять жгут наматывал плотно, чтобы нажатым оказался и предохранитель. Потом отломал кусок сухой ветки и привязал к ней один конец второго жгута, а другой – к курку. Ветку придавил большим камнем, потянул пистолет, чтобы жгут взвел курок, и положил пистолет на землю, а на него накатил еще один камень, после чего осторожно убрал руку, чтобы проверить, как все держится… Как следует затянулся сигаретой, чтобы она получше разгорелась, и приложил ее к жгуту. Потом сделал шаг назад, поднял винтовку и, опираясь на нее, запрыгал к коням.
Снял с мышастого фляги с водой, потом уздечку. Погладил ему подбородок.
Извини, что бросаю тебя, старина. Ничего не поделаешь… Но ты был молодчиной…
Он передал фляги капитану, повесил уздечку себе на плечо и протянул капитану руку. Тот мрачно посмотрел на Джона-Грейди, но после секундного замешательства ухватил его своей здоровой рукой и помог взобраться на коня. Снова расположившись у капитана за спиной, Джон-Грейди взял поводья, развернул коня и выехал опять на гребень. Поравнявшись с двумя остальными лошадьми, Джон-Грейди погнал их вниз, на равнину. Земля там была выстлана обломками вулканической породы, и разглядеть на них следы конских копыт было бы трудно, хотя при желании все-таки возможно. Джон-Грейди прибавил ходу. Впереди, милях в двух, виднелась столовая гора, поросшая лесом, – похоже, там будет где спрятаться. Они не проехали и мили, как сзади, из арройо, раздался хлопок – это выстрелил пистолет, чего Джон-Грейди и дожидался.
Ну вот, капитан, ты только что стрельнул ради простого человека, провозгласил он.
Деревья, которые Джон-Грейди приметил издалека, окаймляли берега высохшей речушки. Продравшись сквозь кустарник, Джон-Грейди оказался у тополиной рощицы. Развернув коня, он стал смотреть назад, туда, откуда они приехали. Всадников на равнине видно не было. Тогда он бросил взгляд на солнце и решил, что до захода еще часа четыре. Редбо был разгорячен и в мыле. Посмотрев по сторонам, Джон-Грейди направился туда, где выше по руслу, у зарослей ивняка, две другие лошади утоляли жажду из какого-то бочага. Подъехав к ним, Джон-Грейди, морщась от боли, соскользнул с Редбо, поймал Малыша, снял с плеча уздечку и медленно стал его взнуздывать. Потом махнул винтовкой капитану, чтобы и тот спешился, а сам расстегнул подпругу, стащил с Редбо седло и вальтрап на землю, потом взял вальтрап, накинул на Малыша и оперся на него, чтобы перевести дух. Нога болела уже просто адски. Прислонив винтовку к Малышу, он поднял седло, начал его прилаживать, потом привел в порядок ремни подпруги. Какое-то время и человек, и конь, тяжело дыша, стояли неподвижно. Улучив момент, когда конь выдохнет, Джон-Грейди окончательно затянул подпругу, застегнул ее, взял винтовку и обернулся к капитану:
Если хочешь пить, давай пей, пока есть время.
Поддерживая здоровой рукой поврежденную, капитан прошел мимо лошадей, опустился на колени у воды и начал пить, а потом, зачерпывая воду здоровой рукой, стал окатывать себе лицо и шею. Поднявшись на ноги, угрюмо посмотрел на Джона-Грейди.
Почему бы тебе не оставить меня здесь? – сказал он.
Еще не хватало! Ты заложник.
¿Mande?
Ладно, поехали.
Капитан нерешительно топтался на месте.
Зачем ты вернулся? – спросил он.
За своим конем. Поехали.
Капитан кивнул на раненую ногу Джона-Грейди. Вся штанина уже потемнела от крови, и кровотечение, судя по всему, продолжалось.
Ты ведь умрешь, сказал капитан.
Это решать Всевышнему. Поехали.
Ты что, Бога не боишься?
У меня нет причин бояться Бога. У нас с ним вообще особые отношения.
Побойся Бога. Ты не представитель закона. Ты не обладаешь властью.
Джон-Грейди стоял, опершись на винтовку. Он коротко сплюнул, посмотрел на капитана и сказал, кивнув на Малыша:
Залезай вон на того коня. Поедешь спереди. Попробуешь вильнуть в сторону, я застрелю тебя без разговоров, понял?
Ночь застала их в предгорьях Сьерра-де-Энкантада. Они двигались по высохшему руслу реки, в узком ущелье, преодолевая завалы из камней, нанесенных потоками в сезон дождей, потом спустились в каменную тинаху[200], в центре которой оказался совершенно круглый и совершенно черный водоем, на поверхности которого в совершенной неподвижности лежали ночные звезды. Осторожно ступая по некрутому каменному склону, две незаседланные лошади спустились к воде, подули на воду и стали пить.
Джон-Грейди и капитан спешились, прошли к дальнему концу тинахи, легли на камни, еще сохранившие дневное тепло, и тоже стали пить прохладную, сладостную и черную как бархат воду, а потом принялись обливать лицо и шею. Посмотрели, как пьют лошади, и снова стали пить сами.
Джон-Грейди оставил капитана у воды, а сам, не расставаясь с винтовкой, похромал дальше по арройо и вскоре вернулся с сухими ветками и сучьями, занесенными сюда паводком. Он развел костер у водоема, раздувая огонь шляпой и подкладывая новые и новые ветки. В свете костра, отраженного в черной воде, лошади, покрытые подсыхающим потом, казались блеклыми расплывчатыми призраками. Переминаясь с ноги на ногу, они моргали красными глазами. Джон-Грейди посмотрел на капитана. Тот лежал на боку в ложбинке, словно пытался добраться до воды, но не сумел, лишь выбился из сил.
Джон-Грейди прохромал к лошадям, взял веревку, разрезал ее, чтобы сделать путы, и стреножил всех четырех. Вынув из винтовки все патроны, положил их в карман, потом взял флягу и пошел к костру.
Еще помахав шляпой, чтобы посильнее раздуть пламя, он вынул из-за пояса револьвер и вытащил ось барабана, которую вместе с выпавшим снаряженным барабаном тоже положил в карман к винтовочным патронам. Потом он вынул нож и отвинтил им винт, скрепляющий накладные пластины рукоятки, которые вместе с винтом убрал в другой карман. Снова помахал шляпой, чтобы угли в костре накалились докрасна, сгреб их в кучку и сунул туда ствол револьвера.
Следивший за его действиями капитан даже приподнялся.
Тебя найдут. Возьмут прямо здесь.
Мы здесь не задержимся.
Я больше не способен ехать верхом.
Ты ахнешь, когда узнаешь, на что еще ты способен.
Джон-Грейди снял рубашку, намочил в воде, вернулся к костру, снова помахал шляпой над углями, а затем стащил сапоги, расстегнул ремень и стал снимать штаны.
Пуля вошла в мякоть бедра довольно высоко с внешней стороны, а затем, чуть сместившись, вышла с внутренней, так что, вывернув ногу Джон-Грейди мог видеть оба отверстия. Он взял мокрую рубашку и стал протирать бедро, пока обе дырочки не сделались четкими, словно прорези на маске. Вокруг ран кожа приобрела странный желтоватый оттенок, переходивший у самых отверстий в мертвенную синеву. Джон-Грейди наклонился к костру, пошевелил палочкой угли, подцепил раму револьвера, извлек из костра, осмотрел и положил обратно. Капитан сидел молча и, положив больную руку на колени, следил за его манипуляциями.
Сейчас здесь станет шумно. Смотри, как бы на тебя не наступила лошадка, сказал Джон-Грейди.
Капитан промолчал. Он продолжал следить за Джоном-Грейди, который опять стал раздувать шляпой костер. Когда он снова вытащил револьвер из костра, конец ствола раскалился докрасна. Джон-Грейди положил его на камни, потом, обмотав руку влажной рубашкой, взял револьвер и прижал конец ствола к отверстию в бедре.
То ли капитан до этого не понимал, что задумал Джон-Грейди, то ли не верил в твердость его намерения, но, так или иначе, он попытался подняться на ноги, потерял равновесие, упал навзничь и чуть было не съехал в воду. Джон-Грейди завопил еще до того, как раскаленный металл зашипел, впиваясь в плоть. Этот вопль мгновенно заглушил все те звуки и шумы, которые исходили от прочих живых существ вокруг, и кони в ужасе стали подниматься на дыбы, словно пытаясь передними ногами сбить с неба звездочку-другую. Джон-Грейди перевел дух, а потом, опять истошно завопив, прижег раскаленным железом вторую рану. На этот раз он прижимал ствол к ране дольше, компенсируя то, что револьвер успел немного остыть. Затем он бессильно повалился на бок, револьвер выпал у него из руки и, звякая о камни, покатился к воде, скользнул в нее и, напоследок пшикнув, исчез в черноте.
Джон-Грейди сунул в рот большой палец, прикусил его и сидел, раскачиваясь от жуткой боли. Другой рукой он нашарил на камне незакупоренную флягу с водой и стал поливать ногу; при этом снова послышалось шипение, словно вода лилась на раскаленную плиту. Судорожно выдохнув, Джон-Грейди отбросил флягу, затем приподнялся и тихо окликнул своего коня по имени, повернув голову туда, где тот бился и падал, стреноженный, в темноте вместе с остальными своими собратьями. Джон-Грейди позвал Редбо в надежде хоть как-то помочь ему преодолеть тот ужас, который наполнил его конское сердце.
Когда Джон-Грейди снова потянулся за флягой, лежавшей на боку и истекавшей водой, капитан ударил по ней сапогом, и она отлетела в сторону. Джон-Грейди поднял голову. Над ним стоял капитан с винтовкой, приклад которой он зажал под мышкой.
Встань, скомандовал он, поведя стволом.
Джон-Грейди чуть приподнялся и посмотрел через водоем туда, где были лошади. Теперь он мог разглядеть только двух, – третья, похоже, ушла по арройо вниз, и, хотя отсюда нельзя было понять, какая именно, Джон-Грейди все же решил, что удрать решил гнедой Блевинса. Он взялся за ремень и с трудом натянул штаны.
125
Откуда вы? (исп.)
126
А куда? (исп.)
127
Он едет к своей возлюбленной (исп.).
128
Кто из хозяев дома? (исп.)
129
Сеньора (исп.).
130
А сеньор Роча? (исп.)
131
Он в Мехико (исп.).
132
Он с дочкой вместе отправились в Мехико. На самолете (исп.).
133
Когда вернутся? (исп.)
134
Никто не знает (исп.).
135
Твои вещи все здесь (исп.).
136
Да. Твой пистолет. Все твои вещи. И вещи твоего товарища (исп.).
137
Спасибо (исп.).
138
Не за что (исп.).
139
Я ничего не знаю, парень (исп.).
140
Понимаю (исп.).
141
Серьезно (исп.).
142
Хорошо. Можно переночевать на конюшне? (исп.)
143
Как поживают кобылы? (исп.)
144
Хочу взять коня (исп.).
145
На день, не больше (исп.).
146
Минуточку (исп.).
147
Будет у тебя лошадь. Погоди минутку. Сядь (исп.).
148
Ну, иди (исп.).
149
Это ты, Хуан? (исп.)
150
Конечно (исп.).
151
Уже поел? (исп.)
152
Садись. Время еще есть (исп.).
153
Она в гостиной (исп.).
154
Воительница (исп.).
155
С этим семейством нас связывают родственные узы (исп.).
156
Глаз-алмаз. (Букв. «стоячий глаз».) (исп.)
157
Где вы живете? (исп.)
158
Да, дела! (исп.)
159
Вот именно! (исп.)
160
Чем же ты огорчил бабушку? (исп.)
161
Это долгая история (исп.).
162
Нам торопиться некуда (исп.).
163
Можно поставить коня сзади (исп.).
164
Сзади? (исп.)
165
Да. Сзади (исп.).
166
А как туда попасть? (исп.)
167
Да прямо так, по коридору (исп.).
168
Вот и рассвет (исп.).
169
Я дала обещание… (исп.)
170
И мать твоя плакала… А может, твоя шлюха (исп.).
171
Угол улицы Желаний и переулка Мексиканского Мыслителя.
172
Проходите, проходите. Все в порядке (исп.).
173
Закрой дверь (исп.).
174
Ты тут, старик? (исп.)
175
Да, почему ж нет-то (исп.).
176
Иди сюда (исп.).
177
Не смотри на него (исп.).
178
Я тебе говорю. Иди (исп.).
179
Есть проблема (исп.).
180
Иди сюда. Закрой дверь (исп.).
181
Хочу моего коня (исп.).
182
Ты! Где остальные кони? (исп.)
183
На асьенде дона Рафаэля (исп.).
184
Кто там? (исп.)
185
Отвечай! (исп.)
186
А кто еще? (исп.)
187
У нас арестованный (исп.).
188
Конокрад (исп.).
189
Мы должны взглянуть на лошадь (исп.).
190
На какую? (исп.)
191
Американскую (исп.).
192
Что происходит, приятель? (исп.)
193
Кто с тобой? (исп.)
194
Подожди здесь (исп.).
195
Мне нужны мои лошади. Больше ничего (исп.).
196
Не застрели коня (исп.).
197
Сумасшедший (исп.).
198
Твоя правда (исп.).
199
Понял? (исп.)
200
Впадину (исп.).