Читать книгу Брилонская вишня - Ксения Евгеньевна Букина - Страница 9

Глава 9

Оглавление

Однажды мы с Машкой колдуна увидали.

Вернее, думали вначале, что это колдун был.

Бежим с ней по полю незнакомому – уж и не помню зачем. Бежим, во всю дурь несемся… и вдруг видим – фигура вдалеке. Черная такая, в плаще.

Мы затаиваемся. За деревом прячемся и за колдуном наблюдаем.

– Это Мизгирь поди, – затаив дыхание, шепчет Маша.

Я никакого Мизгиря тогда и знать не знала, но что-то больно боязно мне от ее слов и того тона, которым она говорит.

– А что за Мизгирь? – едва слышно спрашиваю я.

– Да колдун из Назаровки. Говорят, мол, по деревням ходит и в окна заглядывает. Смотрит, кто как живет. Если люди ему приглянутся – он и урожай в дом посылает, и достаток хороший, и со скотиной проблем нет… Ну а коли не понравятся хозяева – так он иголочку незаметно в бревно воткнет – и все. И попробуй сыщи… а покуда иголочка эта в дереве, беды преследовать будут. Ну, там, курица подохнет, саранча урожай пожрет…

– А с чего ты взяла, что он это?

– Ну а кто? Страшный такой! Ты его знаешь?

– Не-а…

– И я не знаю! А давай… Поймаем его да свяжем? И если иголки при нем найдем – точно колдун! Тогда всем нашим расскажем, чтоб не пускали в Атаманку!

Машка порывается было уже к нему идти, да я успеваю ее за руку схватить:

– Куда, очумела! Тут по-хитрому надо.

– А то я не знаю! Разве с колдуном схитришь? Говорят, у таких, как он, глаза на затылке.

Я прислушиваюсь.

Ветер сильный, деревья с листвой качает. С леса кедром спелым прет да дятлы по коре долбят. Я прижимаюсь к шершавому дереву и затихаю.

Старик на камне сидит, не двигается. Дремлет, видать, на палку опершись. Можно потихоньку к нему подобраться и пошарить у него по карманам. Может, отыщем те самые иголочки…

Шепотом озвучиваю свой нехитрый план Машке. Та задумчиво кивает.

Я чуть-чуть не чихаю от резкого запаха смолы. Готовлюсь.

И вот мы уже крадемся с Машкой к замершей фигуре. Две тени, две кошки – двигаемся синхронно, понимая друг друга без слов, как единое существо с единым мозгом. Прямо как в книжках про путешественников на необитаемом острове. Или героев, которые вдвоем на огромного циклопа идут… Только едва трава под нами прогибается и недовольно вздыхает.

Приближаемся к старику совсем уже близко. Колдун дремлет – теперь мы даже слышим его храп.

Машка ловит мой взгляд. Коротко кивает и тянется к правому его карману, я – к левому.

И вдруг старческая рука вцепляется в мое запястье, а из-под капюшона раздается надтреснутый полурев:

– Ага, попались! Вот сейчас я вам как дам палкой по башке! Вот сейчас вы у меня получите, воровки!

Я визжу. Машка не теряется, подлетает к старику, выдергивает у него из рук палку и бьет ему по колену. Как только морщинистая хватка освобождается, я срываюсь с места, несусь как можно дальше в лес… несусь до одурения, пока не начинает колоть в боку, пока не кружится голова, пока дыхание не пропадает совсем.

Забиваюсь между корягами, накрываю себя платком с головы, обнимаю за плечи и начинаю мелко дрожать.

Прижимаю ладонь к сердцу. И не сосчитать ударов – так быстро колотится! Хоть бы дед меня тут не нашел… Да он старенький, бегать, наверное, не умеет…

А вдруг он мамке пожалуется?! А вдруг это не колдун вовсе, а какой-нибудь ее знакомый?! Мамка-то телятница, и по другим деревням ездит, а вдруг и в Назаровку заезжала – телочку колдуна выхаживать?! Да нет, он вряд ли мое имя знает… А вдруг знает?! Вдруг и мой дом знает, и…

Да я-то его впервые вижу! Стало быть, и он меня не видел. Хоть бы мамке не нажаловался…

А здесь под платком так уютно! Так тепло, а солнце сквозь красные цветы на ткани просвечивает. Сучья трещат, видать, лисы шастают. Уж от этих лис спасу нет, почти всех кур поперетаскали! Папка капканы ставит – а без толку. И Бобика уже совсем не боятся.

Вдруг моей макушки сквозь платок касается чья-то ладонь…

Я визжу что есть мочи, шарахаюсь вбок и готовлюсь защищаться ногами и руками…

А Машка ухахатывается.

– Еле нашла, – говорит, опираясь на дерево. – Бегу, бегу по лесу от деда чокнутого… Вижу – кочка. Да не просто кочка, а с цветами да узорами разными. Давай, подвинься, я с тобой под платок хочу…

Я фыркаю. Вяло поднимаюсь и вдруг замираю.

Возле коряги копошится маленький серый комочек.

Сначала думаю – ну мышь, точно! А потом гляжу – крылья есть. Стало быть, не мышь, а птица. Только чего она на земле?

– Глянь, – говорю Машке шепотом и указываю на мохнатый комок. – Это кто?

Она затихает.

– Птица, наверное. Похожа на зуйка.

– Нет, это галстучник. Наверное… Похожа очень. Я птиц люблю, мне папка все о них рассказывает…

– И что ты с ним делать будешь? Домой возьмешь?

Я тихонько подкрадываюсь к птице. Та ворочается, хрипит и встряхивается, но взлететь не может. Стало быть, крыло поранено…

– Вылечить надо, – твердо отвечаю я. – Если бросим – совсем умрет без еды. Нужно подлечить и выпустить. Папка умеет, да и я немного… Я же ветеринаром хочу стать, а птичек особенно люблю. Папка говорит, что только они могут до светящихся планет долетать, а обратно приносят на своих крыльях нам добро и свет со звезд…

Я дотрагиваюсь до горячих перьев подушечкой пальца. Птица сопит и тяжело, с большим трудом дышит. От прикосновений немного дрожит. Да и от испуга, наверное, тоже…

Складываю платок вчетверо и подцепляю им птицу. Та начинает пищать, дергаться, встряхиваться и пытаться свалиться с рук.

А потом затихает… Лишь смотрит на нас блестящими бусинками и не шевелится… Дышит…

Аккуратно доносим его до избы. Машкиной, та ближе, да и ее мамка, теть Дуся, завсегда гостям рада.

Она охает, тут же птицу на газеты кладет, а нам пока квасу льет черпаком. Да, что мне в их избе запомнилось больше всего, так это две большие бочки в сенях. В первой вечно квас застаивается, марлей накрытый – только подходи, зачерпывай и пей (мамка как узнает – ворчать начинает, дескать, там градусы). А во второй бочке – мед. Их папка пчельник держит, меда полную кадку наберет и в сени ставит. А оттуда широкой такой ложкой по чашкам его теть Дуся разливает. Мед у них всегда вкуснейший, горьковатый немного, но такой душистый, разнотравный. Если днем к Машке зайду – ее мамка квасу мне наплещет, коли вечером – молоко или чай с медом. Папка все время смеется и их семейство пчелками зовет.

И уж всех на ноги подняли! И папка с браткой пришли, и мамка прибежала, и даже ветеринаршу нашу сельскую позвали! Все птицу окружили и давай советами засыпать, что и как делать следует…

Папка хмурится:

– Крыло поранено, обработать надо…

– Куда ты ее на голодный желудок лечить собрался, лекарь ты колхозный! Покорми для начала! Она, бедняжечка, сколько без еды маялася, ползала…

– Погоди, Ниля, не жужжи! Ты телочек лечишь, а птиц пробовала хоть раз? А? Нет! Так и не лезь, куда не просят. Обработать рану надо сначала…

– Только ты, Макар, руки сначала помой, – останавливает ветеринарша. – А то грязь в рану занесешь…

Помню, тогда мы целый божий день над птичкой тряслись. Но ничего, это того стоило. Скоро мы его в лес выпустили и… Он полетел! Сытый, вылеченный – полетел к себе домой!

Какой же счастливой я себя тогда ощущала! Наверное, именно тогда окончательно с будущей профессией и определилась…

Почему я это вдруг вспомнила?

Да потому, что среди немецких окурков и брошеных консервных банок я неожиданно нашла точно такой же серый комочек – дрожащий от холода и совсем горячий.

Сажусь на корточки.

Он бьется среди мусора, пытается выкарабкаться из обилия папирос… и у него тоже сломано крыло.

На секунду представляю, что сейчас так же сгребу его в платок и потащу к родителям Машки, которые обязательно нальют мне ядреного пенного квасу и позовут мамку с папкой…

Всего на секунду.

А потом тяжело вздыхаю, поддеваю птицу руками и начинаю поднимать. Та вцепляется в мою кожу крохотными коготочками и пытается клюнуть большой палец. Страх, его черные бусинки-глаза выражают неистовый страх. Да, он не доверяет людям, но не понимает, что люди ничего плохого ему не сделают…

Поднимаю его.

Птица вонзается лапками в мои ладони еще сильнее. Так боится, так рвется убежать, так хочет жить! Горячий, как раскаленный камень, прямо-таки пышет жаром, и так отчетливо и быстро колотится его маленькое сердце, щекоча мне ладони…

А ведь он – моя надежда. Моя надежда на встречу с мамкой и папкой. Он – посланник из прошлого, воплощение воспоминаний, он – знак.

Если я его вылечу – рано или поздно вернусь в свою семью и увижу и мамку, и папку, и братку, и Никитку, и бабу Катю… Если спасу его – спасусь и сама.

Это знак. Это твердый знак.

Значит, бороться за его жизнь я должна, как за свою собственную.

Потому что иначе…

– Русь! Ты почему не работайт?

Торопливо прижимаю птицу к груди и оборачиваюсь.

Комендант лениво опирается на стену здания и полузакрытыми глазами смотрит на меня. Его ж не было здесь…

Вздыхаю.

– Русь! Эй, русь! Я задавайт тебе вопрос! С чем ты там копаться?

Птица снова клюет мою руку. На этот раз немного больно. Борется за жизнь, не доверяет мне… Но ведь я хочу просто помочь!

– Я нашла раненую птицу, – произношу очень тихо. – Ей… Ей нужна помощь… Ей нужно помочь.

Комендант склоняет голову набок. Его глаза опускаются на мелко дрожащую птичку в моих руках.

Надевает перчатки и вдруг протягивает:

– Давай я помогу?

Замираю.

Прижимаю птицу еще крепче, будто родного младенца. Чувствую, как она дышит…

А комендант все смотрит. Все еще скользит чистейшими ярко-синими глазами то по моим ладоням, то по лицу. Улыбается.

Сжимаю губы и аккуратно, стараясь ничего не задеть, протягиваю коменданту дрожащие ладони с птицей. Если он умеет вывихи вправлять, то, наверное, знает, как нужно обращаться с животными…

Комендант щурится. Усмехается. Берет птицу и рассматривает.

– У нее сломано крылышко, – бормочу я и затаив дыхание слежу за его руками.

– Вот это? – комендант берет птицу за крыло и подвешивает над землей.

Та визжит, дергается и беспомощно махает вторым крылом. Пытается взобраться на кожаную перчатку…

– Стойте! Что вы делаете?! Не надо, пожалуйста! Отпустите!

– Как хочешь, – равнодушно выдает комендант. И отпускает.

Птица падает прямо в мусор. Секунда – и ее припечатывает ботинок коменданта. С тихим хрустом птичьих костей размазывает по земле. Брезгливо отшатывается, поправляет мундир и лениво произносит:

– Еще раз ты отвлекайться на всякий ерунда – я делайт тоже самое с тобой. Работа – это работа, русь! И никакой глупый милосердный порыв не должно быть!

Я вжимаюсь в стену. В упор смотрю на месиво птичьих кишок и костей… но ничего не могу осознать… Ни во что не могу поверить…

– И убирайт с земля этот дерьмо, – он кивает на трупик. Задерживается почему-то взглядом. Вздыхает. – Этот птица все равно бы скоро умирайт. Я всегда считайт, что лучше всего быстрый смерть, чем долгий мучения.

И вот тут меня просто сотрясает.

Ведь черные бусинки все еще смотрят на меня.

Она хотела жить. Она не доверяла людям.

И правильно делала.

Сердце сжимается. Дыхание забивается.

Заглатываю слезы, сжимаю кулаки и кричу во всю глотку:

– Да чтоб вас так же растоптали, ублюдок фашистский! Чтоб вы…

Он мгновенно разворачивается и отвешивает мне пощечину.

Дергает за волосы. Притягивает к себе и шипит в лицо:

– Сказать хочешь? Говори! Давай, поговори со мной еще, попробуй!

Щека адски горит.

Я мотаю головой, стряхивая с лица слезы. Хватаю ртом воздух. Комендант не выпускает моих волос. Из-за этого даже не разогнуть шею.

– Русь! Я ждайт от тебя ответ!

Закрываю глаза.

Выдавливаю хрип:

– Пустите, товарищ комендант. Мне нужно работать.

Он в презрении сжимает губы. Отшвыривает меня к стене, поправляет воротник и, на ходу вставляя в зубы папиросу, резко разворачивается и удаляется.

А я смотрю на его колеблющийся под пленкой нахлынувших слез силуэт. Сглатываю. Медленно опускаюсь на колени перед растоптанной птицей. Подношу к ней ладони.

Да, она все еще горячая. Все еще согревает, как маленький костер, языки пламени которого – встопорщенные окровавленные перышки, а уголь – мертвые глаза.

Жаль, это ненадолго.

Костер скоро погаснет. Тепло исчезнет, и останется лишь… могильный холод исплеванного штаба. Последний лучик добра комендант просто взял и растоптал. И теперь совсем неважно, сколько дней я загадывала до побега…

Я не смогу сбежать. Так просто – не смогу.

Остается только сгребать в совок внутренности птицы… слушать, как пронзительно свистит ветер и думать, что могло бы стать новым смыслом моей жизни…

***

– А хочешь, я тебе палатку из одеяла сделаю? Так, однако, Оля любила. Сделает из одеяла плащ и сидит под ним. Кота еще возьмет… Хочешь? Я завсегда ее накрывала.

Медленно киваю. Тамара укутывает меня, садится на табуретку рядом и молчит, любуется мной. Стало быть, дочь представляет…

– Молодец какая, кота под одеяло пихает, – фыркает Васька, по-турецки сидя на своей койке и расчесывая жиденькие волосы. – Чтоб задохся? Тебе приятно было бы, если б тебя под толстую тряпку засунули и выбраться не давали? Как говорится, всегда ставь себя на место другого.

– Что-то не видно, чтобы ты ставила, однако.

– Молчать! Поцапаться хочешь? А чего с этой не цапаешься? – Васька кивает на меня. – В то время, когда мы все, прогибаясь, деревья рубили, она спокойненько у коменданта две соринки подмела и освободилась. Вот только сдается мне, что далеко не соринки она там подметала… Эй, Верка! Чегой-то к тебе комендант вдруг так благосклонен стал?

Я вскакиваю с постели и шиплю:

– Избиение посреди площади – это благосклонность?! Ты же видела, Васька, ты сама все видела!

– Конечно. Так это ж комендант, а не прынц-царевич. Как говорится, как побил, так и погладит – долго ли ему? Ну-ка расскажи, как он тебя гладит-то? Хорошо ласкает? А то на людях зверь, а наедине, наверное, душка?

– Помешанная, – Тамара хмурится и притягивает меня к себе поближе. – Только одно в голове, хоть бы постеснялась, при ребенке-то…

Я фыркаю, снова забираюсь под одеяло и обнимаю себя.

Тамара присаживается подле и сморщенной рукой гладит меня по волосам.

– Ты Ваську не слушай, – шепчет. – Она что попало говорит. У самой все мысли об одном, так и на других все выплескивает…

Вздыхаю и медленно кладу голову на плечо Тамаре. Чувствую от нее запах штаба, свежих дров и слабо, почти неуловимо… облепихи с шиповником? Наверное, ароматы привычных растений так сильно въелись в ее кожу, что не выветриваются спустя столько времени…

– Ты любишь облепиху? – сама того не ожидая, спрашиваю у Тамары.

Та чуть приподнимает уголки губ, продолжая ворошить морщинистыми пальцами густую копну моих волос.

– Оля ее любила. За облепиховый сок готова была что угодно сделать.

– А я малину больше. У нас в огороде малинник большой, мамка за ним присматривает. Как июль, так мы целые тазы ягод собираем и варенье с них варим. А уж это варенье хоть куда можно! И в чай, и в кашу, и в творог… Творог с малиной вообще обожаю! А из цветов… Пионы, наверное. Больше всего пионы люблю. Даже платье хотела с пионами купить.

– И как? Купила?

Я грустно вздыхаю.

Закутываюсь в одеяло потеплее и глухо выдавливаю:

– Не успела.

– Это ничего, однако. Сима! Эй, Симк, подь сюды!

Из-за стола грузно поднимается Симка и послушно ковыляет в нашу сторону, шаркая по полу тяжелыми волосатыми ногами.

– Каво надо?

– Симк, у тебя ткань с пионами есть?

– Нема.

– Совсем? Ты ж не смотрела.

– Нету. Тут такова не дают.

Тамара вздыхает. Поворачивается ко мне. Машет рукой:

– Симка тут швея, как видишь. Если одежду какую состряпать – ты ее проси, сделает. Только вот ей ткань нужна, однако…

– А ты у Веры попроси, – вдруг встревает Васька. – Они с комендантом друзья, Верка у него хоть ткань, хоть целое платье вымолит.

И мне почему-то совсем уже не обидно на уколы Васьки. Пусть себе болтает что вздумается. Я-то знаю правду, и никакой вины на мне нет, а совесть чиста.

Так, завернутая в одеяло, я падаю на подушку и закрываю глаза.

Даже сейчас чувствую, как Тамара пристально на меня смотрит.

– Это ничего! – бодро повторяет она. – Будет у тебя платье с пионами, вот увидишь!

Будет у меня платье с пионами, вот увижу. И блокнотик немецкий будет, и конфетки от Никитки. Все будет.

– А как выйдем отсюда – так я тебя к себе в гости позову, соком облепиховым напою да с Олей познакомлю…

Она говорит что-то еще. Долго говорит, много говорит. Да только я ее уже не слышу.

Засыпаю…

***

Комендант сидит в кресле, закинув ногу на ногу, внимательно наблюдает за мной и курит. Курит так профессионально и небрежно, что вырисовывает вылетающим из разомкнутых губ дымом рисунки в воздухе. Или эти рисунки вижу только я?..

– Стирай усердней, – приказывает, а каждое его слово сопровождается очередной порцией великолепного дыма.

Мне хочется спросить, почему он ничего не делает, почему он сидит в кресле и попросту бездельничает.

Но я не спрашиваю, а продолжаю сгибаться над ванной и натирать немецкую форму хозяйственным мылом. Поправляю сползающие на голые плечи бретельки сарафана. Раны немыслимо разъедает, руки от этого отекают. Но я стираю. Правда, по его словам, «недостаточно усердно».

– Тебя не тошнийт вчера?

Утираю со лба пот и выбрасываю:

– Нет.

– А сегодня?

– Нет.

Наверное, даже если бы всю ночь я блевала до разрывания глотки, ему бы все равно не сказала. Пусть бы выпил отравленный коньяк и наконец отбросил коньки.

– Значит, цианид там не быйт. Или ты просто выпивайт слишком мало.

Комендант устало морщится и гасит папиросу. Поднимается, потягивается. Вдруг вытаскивает из нагрудного кармана карманные часы и кладет их на табуретку. Сбрасывает китель, медленно освобождается от белой рубахи и кидает одежду мне.

– Это тоже надо стирайт, – бросает, а сам подходит к шкафу.

Отмечаю, какой он все-таки худой. Вроде и мышцы есть, и вроде бы крепкий… но тощий, это нельзя оспорить. Папка намного полнее будет, хоть и его я никогда толстым не считала, а этот… Взрослый мужчина – и такой худенький. Больной, что ли, чем-то?

Перевожу взгляд на часы. А ведь новые уже…

– Ого, у вас новые часы? – чтобы хоть как-то заполнить тишину, замечаю я.

Комендант молчит. Сомкнув за спиной руки, оценивает содержимое шкафа.

– А эти даже лучше старых, – продолжаю.

Он вздыхает. Оборачивается, смотрит на часы. Тихо произносит:

– Это награда за успешно выполненный задание. Награда от сам группенфюрер Майснер.

– Группенфюрер – это генерал?

– Генерал-лейтенант.

– Понятно… А те?

– А те – подарок от оберст Гельмут, близкий друг мой отец.

– И что, теперь у вас двое часов?

Он почему-то тихо смеется. Опускает глаза и с усмешкой повторяет:

– Двое?

Трет щетину, подходит к своей кровати, садится на колени и вытаскивает из-под нее небольшую коробку.

Усаживается на кровать. Коробку ставит себе на колени. Бережно отряхивает с нее пыль.

– Иди сюда, русь, – зовет.

Я вытираю мыльные руки о полотенце, надеваю перчатки, на всякий случай беру газету. Стелю ее на кровать и усаживаюсь около коменданта.

Он медлит секунду – и раскрывает коробку.

И я прижимаю ладони к губам, чтобы не ахнуть от восторга. Здесь часы, часы, столько часов! Десять… да куда там, штук двадцать или даже двадцать пять! А, может, все тридцать! И все вычурные, какие-то – позолоченные, но все сложенные до изумления ровными рядами.

И как он на них смотрит! Как на детей, что ли… С невероятной нежностью, с любовью… я никогда за ним не замечала, чтобы он так смотрел на кого-то… или на что-то…

Комендант бережно достает красивые часы с крышечкой на цепочке. Очень тихо говорит:

– Это мой первый часы – награда от штандартенфюрер Витцинг. Первый мой награда, – он осторожно кладет их и вынимает другие. – А это мне отдавайт раненый солдат в благодарность за сохраненный жизнь.

Комендант аккуратно протягивает их мне, задев холодным оголенным плечом мою кожу. Чуть вздрагиваю от ледяных мурашек и рвано вздыхаю. Медленно, ловя его взгляд, тянусь к часам. Он, кажется, не против.

Он, кажется, хочет, чтобы я их взяла.

И я беру. С предельной осторожностью – так бережно, наверное, не берут на руки даже новорожденного младенца. Легонько дотрагиваюсь до каждого узора на них, до каждого выреза… А в нос просачиваются горькие древесные запахи от его шеи…

Комендант достает следующие, грубые и простоватые на вид.

– А это мне дарийт Вернер на мой день рождения.

Протягивает мне и их.

Какие же они все разные… А на этих, кажется, царапина…

– Они поцарапаны?

– А? А, да… Это все мой жена виноват. Он проливайт на них тесто, когда готовийт пирог. А потом пытаться отскрести грязь вилкой…

И вот он уже вынимает очередные…

– Это мне присылайт знакомый из Гамбург. А это мой второй награда, за успешный штурм штаба… не этого, правда – другого.

Я молча качаю головой. Никогда, ни разу в жизни не видела столько часов сразу…

– У меня слов нет… – выдыхаю я, завороженно перебегая взглядом с одних на другие. – Их так много… Вы собираете их, да?

– Коллекционирую. Да. Мне очейн нравится их собирайт. Может… может, глупо, но они приносийт мне удача. Я любийт их рассматривайт, чинийт, протирайт…

Очередные часы в руках коменданта замирают. Замирает почему-то и он сам. Я лишь смотрю на блестящий циферблат в его ладонях – с тонкими длинными пальцами и белой кожей, сквозь которую проступают толстые сплетения вен. Почему на мизинце нет ногтя? Это так странно…

– Это мне дарийт отец, – комендант чуть дотрагивается кончиком пальца до циферблата. – Это… Это быйт его последний подарок. Последний, перед тем, как отец умирайт.

Он замирает. Его глаза на какую-то секунду сверкают, после чего комендант закрывает их и тяжело вздыхает.

Складывает все часы обратно в коробку.

Я хотела было сказать, что мне очень жаль, и что я сочувствую его горю, но входная дверь неожиданно открывается, и со стороны прихожей раздается женский голос:

– Тут папиросы завезли… правда, не те, которые ты всегда куришь. Ты же не будешь сильно из-за этого расстраиваться, да?

А пару секунд спустя в комнату входит Марлин.

Завидев меня, смущается, опускает глаза и лепечет:

– То есть… Я… не знала, что вы здесь, оберштурмбаннфюрер…

– Заканчивай уже комедию ломать, – комендант поднимается. – Эта русская все равно ни слова по-немецки не понимает… Показывай давай папиросы. Я надеюсь, не местные? А то здесь нормально делают только водку, да и то паленая попадается.

Марлин судорожно вздыхает, дрожащими руками тянется к какой-то торбе и вытягивает из нее пачку.

А я слежу за ними затаив дыхание и не понимаю совершенно ничего!

– Черт их знает, – задумчиво говорит комендант, всматриваясь в упаковку. – Пока не выкурю – не пойму… Да все равно лучше моих любимых не сделают, и нечего надеяться. А что там еще у тебя в мешке?

– А, это пластинки новые! Ты же любишь музыку слушать?

Комендант щурится. Медленно берет пластинки.

– Лирику я не слушаю, Марлин, – усмехается. – Откуда ты их вообще взяла? Да и зачем? Был ли смысл?

– Просто… – Марлин становится пунцовой. – Просто я хотела сделать тебе приятное…

– Хочешь сделать мне приятное – надевай, пожалуйста, платок при готовке. Почему в последнее время я постоянно нахожу в еде твои волосы? Почему ты, зная мое к этому отношение, пренебрегаешь элементарными правилами? Почему, в конце концов, за восемь лет нашего брака ты все еще не выучила это наизусть?

И только сейчас я все понимаю.

Только сейчас я понимаю, кто тот самый строгий муж Марлин, который запрещает ей рожать и не готов к ответственности.

Только сейчас я понимаю, кто та самая нерадивая жена коменданта, которая заляпала тестом его часы и отскребала грязь вилкой.

Только сейчас я понимаю, откуда у Марлин такая трепетность и уважение к нему, почему она так дико его боится и бледнеет при каждом его появлении.

Только сейчас я понимаю, что означает вскользь брошенная им фраза «Лучше вспомните, почему вы до сих пор здесь, фрау Эбнер» и «Если бы на моем месте был кто-то другой, вы вылетели бы в первый же день». Только сейчас понимаю, что добрая и не слишком-то строгая Марлин делает в надзирательницах.

Только сейчас я все прекрасно понимаю. Только сейчас складываю из кусочков целостную картину.

Марлин краснеет еще больше. Переплетает свои пальцы и уничиженно мямлит:

– Но, Берус, я ведь не всегда так делаю, только один раз взяла и…

– И испортила суп!

– Берус…

– Ничего не хочу слышать! Я дал тебе задание, кажется? Не забыла? Вот иди и выполняй, пока работаешь на меня.

Марлин коротко и покорно кивает.

Смотрит на коменданта и осторожно начинает:

– Берус, а… Почему ты ходишь по квартире с обнаженным торсом?

Я сглатываю. Хорошо хоть, Васьки здесь нет…

– Вот тебя забыл спросить, как мне ходить по своей квартире! Могу хоть голым – квартира-то моя!

– Не твоя. Твоя – в Берлине.

– Предлагаешь в Берлин сейчас ехать? Марлин. Делай, пожалуйста, о чем я тебя попросил. И давай только без глупых истерик на пустом месте, у меня и так болит голова.

И вновь Марлин кивает. Коротко и покорно.

А комендант вытягивает папиросу из новой пачки, вставляет ее в зубы и чиркает зажигалкой. Небрежно трет щетину. Морщится. Пытается, видно, распробовать вкус. Опирается одной рукой на стол. Размыкает губы и выпускает порцию дыма. Снова морщится.

А Марлин…

А Марлин смотрит на него безумными глазами. Смотрит – и жадно улавливает каждое его движение, каждую его мимику, каждый его вдох. После стольких лет совместной жизни она все еще влюблена в него – влюблена дико, яростно и бешено. Влюблена так, как только может любить женщина, а страх и великое уважение лишь подпитывают ее чувства.

Она любит.

Он – позволяет ей себя любить.

– Так, а ты чего тут сидейт, русь? – вдруг обращается ко мне комендант.

Я вздрагиваю.

Почему-то теперь стыжусь смотреть Марлин в глаза. Кашлянув, уточняю:

– Так мне продолжать стирку?

– Ты так целый день возиться будешь! Иди и помоги рабочий сила. У него сейчас много работа, а ты заниматься ерундой.

Я киваю.

Торопливо поднимаюсь и спешу к двери.

– Эй, русь!

Замираю.

Осторожно оборачиваюсь, по-прежнему избегая зрительного контакта с Марлин.

Комендант в упор смотрит на меня. Поморщась, выпускает порцию дыма и вдруг выдает:

– А как тебя все-таки зовут?

От неожиданности давлюсь.

Сжимаю горло. Прокашливаюсь и выпаливаю:

– Вера.

Комендант щурится. Кивает. Теряет ко мне всякий интерес.

А я проскальзываю в дверь и сбегаю вниз по лестнице.

Брилонская вишня

Подняться наверх