Читать книгу Воронка бесконечности - Лана Аллина - Страница 8

Часть I
Шалости воронки
Много лет назад. Она…

Оглавление

…В тот солнечный теплый майский день так хотелось погулять, встретиться с Аленкой – школьной, родной подругой, сходить в кино…

Ведь Первое мая – праздник, все веселятся, гуляют, а ты вот сиди тут и пиши курсовую работу! А через пять дней сдавать зачет по латыни и конспекты по истории Древнего мира! Слава богу, вчера привела в порядок конспекты лекций по КПСС, закончила конспектировать Тезисы к столетию В. И. Ленина… Вот ведь как все навалилось! И мама звонит чуть ли не каждый час – беспокоится, проверяет, как продвигаются дела.

Она смотрела в распахнутое окно и с радостью замечала: май решительно вступает в свои права. Май всегда был ее самым любимым месяцем. И правда, ее отец часто повторял: «Как же может Майя – и не любить май»!»

Деревья прямо на глазах надевают на себя широкие светло-зеленые кимоно, окутываются нежной прозрачно-зеленоватой кисеей с изумрудными пуговичками. Небо смотрит свысока. Оглушительно счастливое небо – глубокое, синее-синее, и во всем огромном небе не видно ни одного, даже самого крошечного облачка. Оглушительно счастливое небо. Словно вечером накануне Первомая старательные хозяйки устроили генеральную уборку: надели фартуки, повязали головы косынками, взяли тряпки – и вымыли небо, будто гигантское окно, средством для мытья стекол, а затем еще и тщательно протерли его до блеска, не оставив на нем ни малейшего пятнышка. И воздух дышит радостью, искрится…

В конце первого курса приходилось много заниматься. Лекции, семинары, доклад, латынь и итальянский. Теперь вот курсовая по истории римского права в первом веке, и зачеты, как назло, надвигаются… А потом еще целых четыре экзамена! И до окончания сессии так далеко!

Поневоле часто вспоминалось, как весело она отдыхала в минувшем феврале в академическом пансионате в Мозжинке. Сколько новых знакомых – девчонок, ребят!

…Солнце, лес, замерзшая запотевшим зеркалом речка. Февраль выдался холодный, снежный – высокие сугробы намело кругом. Снежки, катание на коньках по льду речки, на лыжах по лесной лыжне! Кино, санки по вечерам после кино, мороз, румяные, пылающие от мороза и радости щеки, жаркое дыхание рядом, слетевшие на снег шапки, перепутавшиеся волосы…

Потом тепло большого зала – и партия в бильярд, а музыка гремит, и танцы до упаду, флирт, смех, пары, поцелуи в темных – и не очень – уголках… А поздними вечерами или уже ночью – серьезные разговоры об Овидии, о Платоне, о греческой философии, высший пилотаж крылатых римских изречений, и обязательно на латыни – кто больше назовет! Ну и болтовня ни о чем или разговоры о сокровенном, о мальчиках, о Любви…

Ну вот, и опять отвлеклась. Целый час прошел, а ничего не написано.

День спешил, быстрыми шагами шел к вечеру. В окно постучал голубой предвечерний час, прозрачный и звонкий, как бывает только в начале мая. Она распахнула окно настежь, чтобы впустить его.

Все бы отлично, только вдохновение вдруг совершенно пропало, словно упорхнуло в раскрытое окно, и она не могла написать больше ни единой строчки. Вот как размечталась, а курсовую – хоть умри! – надо сдавать сразу после праздников.

К вечеру уже как-то забылось, что Первомай шагает по стране. Отгремел показательный первомайский парад, прогромыхали по брусчатке Красной площади грозные танки в сто тысяч тонн. Отгрохотали бронетранспортеры, чудом только не ломая, не кроша мостовую, угрожая советским людям и всему миру, убеждая их в непревзойденности и непобедимости новейшей боевой техники, в превосходстве советской идеологии и организованного оптимизма. Отрапортовала криками «Ура!» и «Слава!», кумачовыми знаменами, кумачовым настроением отрежиссированная от начала до конца первомайская демонстрация…

Она терпеть не могла шагать в праздничной шеренге вместе с советским коллективом вперед, к победе коммунизма, и захлебываться счастьем революционного советского праздника. Этого не позволял ей врожденный, хотя до какого-то времени дремавший индивидуализм. Ох уж этот коллектив!

Конечно, в раннем детстве она любила ходить с родителями на демонстрации, хотя это случалось довольно редко. Взмывающие ввысь, реющие высоко-высоко в небе разноцветные шары, маленькие красные флажки в детских руках, красочные транспаранты, которые несут взрослые, торжественные марши в строю, неосознанное чувство плеча – и праздника! Звонкие песни. А еще она всегда была так красиво, так нарядно одета – и с бантами в косичках! Да и в начальной школе тоже было интересно: на груди октябрятские звездочки с изображением маленького Вождя, потом прием в пионеры, торжественная клятва: «Я, юный пионер…». Красные галстуки, значки, пионерский отряд, звенья, увлекательные соревнования: кто соберет больше килограммов макулатуры, какое звено займет первое место в классе, победит в школе, а может быть, даже в районе… И, конечно, никто не задумывался в те звонкие, радостные детские годы, что стояло за всеми этими соревнованиями, какую цель преследовали партия и правительство огромной державы.

Весь день по радио и телевидению передавали бравурные марши.

Кипучая, могучая, никем непобедимая, страна моя!


Вечером все смолкло. Из распахнутых окон больше не рвался наружу жизнеутверждающий оптимизм советской песенной классики.

Правда, надо признать, бодрое настроение эти марши создают и энергию вселяют…

Зато настала очередь концертов в честь Международного дня солидарности трудящихся – все те же советские патриотические песни.

Примерный день. Примерный праздник.

Прилетели-таки волшебники и бесплатно показали первомайский спектакль. И, конечно же, по всем программам, а их-то всего раз, два – и обчелся! Лучше бы какой-нибудь старый фильм дали посмотреть сегодня вечером. Кажется, завтра будут показывать «Летят журавли». Но это только завтра. А сегодня… Хотя… все равно сегодня некогда… иначе никогда курсовую не закончить.

«Лживый пафос лживых пафосных деклараций советского пафосного декларативного рая», – повторила она несколько раз, нарочно путая, цепляя слова друг за друга, меняя их местами, двигая этот словесный паровозик с вагончиками сначала вперед, потом назад по игрушечной железной – только словесной – дороге.

Ох уж эти всенародные праздники, с руководителями партии и правительства, застывшими в привычной позе на Мавзолее и на трибунах, с обязательными маршами, бесконечными – и тоже обязательными – алыми стягами и ареопагом вождей на портретах, с их безжизненными лозунгами, кумачовыми транспарантами и разноцветными облаками воздушных шаров в высоком васильково-синем первомайском небе!

А еще – с народными гуляниями, с непременными обильными возлияниями! Застолья редко планируют от начала до конца, но для них всегда находится предлог, а часто они затягиваются и, увы, не на один день. Хорошо, что в их доме этим никогда не увлекались.

Вот он и появился на свет – прозрачный синий вечер, ясный и теплый.

Из раскрытых окон слышалась теперь, к счастью, не революционная, очень популярная в ту весну песня Валерия Ободзинского[15]:

И надо б знать – что же случилось?


Бриллиантовый голос ее любимого певца – кумира 1960–1970-х годов, покорителя сердец миллионов советских людей – обволакивал, очаровывал, заставлял сердце трепетать, пробуждал неясную тоску…

Что это было? Предощущение чего-то огромного, захватывающего, неподвластного разуму, ожидание чуда, весенняя капель любви?.. Тоска по волнующему волшебному чувству, уже много месяцев жившая в ней, но до сих пор дремавшая, теперь вдруг очнулась от долгого сна, потянулась, зевнула, отозвалась тревожной сладкой дрожью во всем теле, дотронулась до сердца, прикоснулась к щекам, заставив их заполыхать… Жажда любви, возвышенной, неземной любви, какой, может быть, и не бывает в жизни, вспыхнула в ней, опалила жарким огнем. Мечта о рыцарском, романтическом обожании, о понимании – она читала об этом, знала это только из книг…

Ну вот, конечно! Так затянуть написание курсовой – а теперь надо сидеть все праздники!

Захотелось чаю. В кухне, зажигая газ и ставя на конфорку чайник, она вдруг вздрогнула – таким неожиданным оказался звонок в дверь. Но самое удивительное было в том, что она точно знала, кто пришел, словно ждала именно его сегодня вечером.

Ну конечно, это был Олежка!

Коротко подстриженные светло-каштановые волосы, как всегда, тщательно причесаны. Принарядился, элегантно одет: тонкий, безупречного покроя, красивый джемпер, в тон ему брюки, а стрелки – стрелками хлеб резать можно! А туфли начищены так, что он может в них посмотреться, как в зеркало и, достав маленькую расческу, немного поправить волосы (как он всегда и делает, приходя в гости…). Все это она отметила с удовольствием. Что ж, ничего удивительного, все правильно. Он всегда так выглядел, чуть ли не с пятого класса, ведь уже тогда он просил свою бабушку погладить ему брюки, даже если просто шел гулять…

А темно-серые глаза смотрят чуть насмешливо – вон какие они шустрые, эти горячие смешинки с хитринками, вон же они притаились, где-то на самом донышке глаз, и снова затевают игру в прятки – ух ты, как носятся! И улыбается он по-весеннему, светло, открыто… Да нет, вот как раз в улыбке что-то такое прячется! И вид немножко смущенный, но почему-то… может быть… непонятно… торжественный, что ли? Или показалось?

Г-мм, это довольно неожиданно – его приход. Он не появлялся уже давно. И вообще, они же поссорились! Надо же ему было так себя вести! Заявился тогда, недели две назад – или уже больше? – поздно вечером, да еще и сильно навеселе, и в таком виде начал признаваться ей в вечной любви, вел себя не совсем по-товарищески, а потом, когда она выпроводила его, обозлил ее отца ночными звонками. Вот после этого они и поругались: не может же она терпеть его выходки!

И ее отец ему тоже тогда высказал все, что думает о его поведении.

Ее дружба с этим каторжником, начавшаяся еще в школе, не вызывала восторга ни у отца, ни у мамы. В девятом классе Олежка, ее одноклассник, известный школьный хулиган, был осужден за драку и оказался в колонии для несовершеннолетних, где просидел целый год.

После этого он никак не мог окончить школу, рано стал выпивать с приятелями – и отнюдь не пиво! А еще, с точки зрения ее родителей, он был не слишком воспитан. И потом, это его пролетарское происхождение, его окружение, среда – пропасть между их семьями была непреодолима, несмотря на декларируемое советской властью всеобщее равенство.

И все-таки сегодня она была рада его видеть. Олежка ей немножко нравился, еще с восьмого класса. Ничего серьезного, конечно. Но она чувствовала, что нравится ему. А как хочется, как нужно это знать в семнадцать лет!

– Здравствуй, Майя! С праздником тебя! С Первым мая. Что делаешь?

– Привет! И тебя тоже – с праздником! А, да вот курсовую пишу, мне ее уже сдавать после праздников.

– Слушай… а ты… вообще-то… ну как… а ты не хочешь слегка передохнуть? А? А то сидишь здесь, наверно, целый день, в душной комнате, а сегодня ведь все-таки праздник. Знаешь, что… а давай в кино сходим или ко мне зайдем – у нас друзья в гостях, весело! А то просто погуляем. Как ты захочешь. Ну, давай, хоть ненадолго!

Олежка вел себя немного скованно – он явно испытывал неудобство. Держался натянуто, и было в его поведении сегодня нечто неуловимое. Точно! Что-то ее сразу насторожило. Да нет! Ничего странного в этом как будто и нет: он ведь такой неожиданный! Чуть позднее серой мышью проскочило, царапнуло ощущение – он что-то решил?! И это касается ее… Да, похоже… Точно!.. Да нет, показалось!

Но он так просил: «Ну давай прогуляемся, сходим куда-нибудь, куда ты захочешь… Всего-то на час-полтора, не больше!»

Может, и правда стоит? Ведь так надоело корпеть над курсовой… Да и время совсем еще детское. И правда, ничего же не случится – она еще легко успеет написать страницы три, а то и четыре, когда вернется.

Она попросила его подождать внизу, у подъезда, и быстро закрыла за ним дверь.

– А кто это приходил-то, а, Майк? – это бабушка Юля вышла в прихожую.

Бабушка, родная тетя отца, заменившая ему рано умершую мать и растившая его с раннего детства, приехала в Москву из Горького и жила с ними всегда, сколько она себя помнила: своей семьи у бабушки не было. Маленькая, щуплая, совершенно седая, всегда в очках и в белом платочке в черную крапинку, с таким характерным, уютным, домашним, как чашечка свежезаваренного кофе и тарелка гречневой каши по утрам, волжским произношением, от которого ей так и не удалось избавиться за годы жизни в Москве. А вот отец, уехавший из Горького в ранней юности, еще во время войны, забыл горьковский говор совершенно.

– Бабушка, да ну никто, никто это не приходил! Аленка это, кто ж еще! – на голубом глазу соврала она. – Я сейчас к ней ненадолго сбегаю, ладно? Только туда – и прям сразу обратно! А то она забегала, сказала – не может сейчас из дому уйти: гости у них.

Аленка была ее лучшей подругой. Дружили они еще с пятого класса и сидели всегда за одной партой. Но и теперь, окончив школу, они дня не могли прожить без общения, забегали друг к другу по несколько раз в день и всегда были в курсе дел друг друга, а в восьмом классе даже влюбились в одного мальчика – их одноклассника. Поэтому бабушку не удивило, что Аленка снова – уже второй раз за сегодняшний день – забежала к ним.

– А, ну ладно, сходи, сходи, конечно, погуляй, пока еще рано, а то ведь чего же дома-то седеть в праздник? Да… А я вот моненько поспала, – Бабушка сладко зевнула, прикрыв рот ладонью. – Да… Ты вот токо отцу-то поди скожи обязательно, а то он том, чай, роботот и не знот. – И бабушка ушла в большую комнату смотреть телевизор.

Она выключила в кухне почти уже выкипевший чайник и быстро оделась. Вот здорово! Как будто чувствовала: еще днем вымыла голову своим любимым голубым болгарским шампунем – от него волосы становятся мягкими и пушистыми и приобретают золотистый оттенок, только вот, поди, достань-ка еще его! – с удовольствием причесалась, слегка подкрасила глаза.

Проходя через гостиную, она услышала знакомую песню:

Ту заводскую проходную, что в люди вывела меня…


Это бабушка включила телевизор. А, значит, снова показывают «Весну на Заречной улице». Хороший фильм, только она знает его уже почти наизусть и сегодня смотреть уже не будет.

Некоторое время она постояла, не входя, на пороге кабинета, наблюдая за отцом. Он, как всегда, работал и в праздник. Склонился, даже как-то сгорбился весь, сидя за письменным столом, писал не то докторскую диссертацию, не то конспект новой лекции.

Редко-редко отец что-то зачеркивал в своих записях, потом методично, листочек к листочку, складывал уже исписанные ровным разборчивым, очень мелким почерком странички.

Время от времени он вполголоса зачитывал сам себе какие-то пассажи, покачивая в такт головой, совершал правой рукой одному ему понятные равномерные круговые движения, словно сам себе что-то диктуя или рассказывая, затем, взяв ручку, что-то аккуратно записывал на своих маленьких листочках… Он весь, с головой, ушел в работу.

«Ага, ясно, к лекции готовится, – поняла она. – Надо же, и ведь сам, по своей воле, сидит, корпит над лекцией – никто же его не заставляет, а до лекции еще целых три дня!»

А на столе порядок удивительный, для нее просто непостижимый, несмотря на разложенные, казалось бы, в беспорядке бумаги, какие-то толстые тетради, раскрытые книги… Чуть выждав, она подошла, окликнула, обняла его за шею, клюнула в макушку.

Отец оторвался от какой-то книги и вопросительно посмотрел на нее:

– Ты что-то хотела, а, Майк?

– Да, хотела вот ненадолго выйти, проветриться, забежать к Аленке, – легким тоном, как бы между прочим, сказала она. – А потом – скоро – вернусь и снова засяду за курсовую.

– Да? Ну, хорошо, иди. Только возвращайся не очень поздно.

Олежка ждал ее у подъезда.

Вот с этого звенящего синего майского вечера и началась ее новая жизнь. В этой жизни жарко полыхали зарницы, тяжело, угрожающе нависали багрово-красно-черные грозовые тучи, сверкали ослепительными серебристо-белыми вспышками молнии, громыхали оглушительными раскатами грома грозы.

Белым облаком стремительно летела надежда, то загорался, то затухал пожар ожидания, жег, неистовствовал ветер страсти, закипало горем в котле наслаждение, кричала – раненая – боль, било током высокое напряжение, отчаяние.

Олежка пригласил ее к себе домой. Там было весело и шумно: гости, празднично накрытый стол, музыка, всякие вкусные угощения, остродефицитные деликатесы, принесенные его матерью из магазина, где она работала.

Его мать и бабушка приветливо встретили ее, усадили за стол, стали угощать – они ее хорошо знали. Олежка сел рядом с ней.

После ужина он пошел провожать ее домой. А их сообщница – серебряная звезда, крупная, яркая, летящая в кобальтово-синем небе, как игрушечный самолетик, низко, над самым горизонтом, встречала, провожала и хитро подмигивала им во время пути.

Пути длиною в жизнь.

Они шли медленно, часто останавливались. Он смотрел в ее глаза темно-серыми глазами, ставшими внезапно такими яркими, горячими. Взгляд этот то обжигал, то обволакивал густым туманом, проникал внутрь, затягивал в омут горячей острой опасности. Земля вдруг задрожала, закачалась под ногами. Сладкая дрожь пробегала, как легкая, даже приятная судорога, по телу, смятение, растерянность, тревога толкались, отпихивая друг друга… И какая-то совсем уж непонятная, судорожная радость овладела всем ее существом, радость, возникшая именно от этого острого чувства опасности, – она вдруг осознала это отчетливо – как будто кто-то рядом толкнул ее и громко произнес: «Опасность!»

Так бывало в раннем детстве, когда набедокуришь. И потом, лет этак в тринадцать: когда родителей нет дома, ты, позвав в сообщницы главную подругу Аленку, вдруг приложишься, как бы невзначай, к стоявшей в баре бутылке коньяка – ну, совсем чуточку-чуточку, самую малость! Может, родители и не заметят? Или, взяв тайком из лежавшей в баре пачки сигарет две – для себя и Аленки – и закрывшись от бабушки в своей комнате, сделаешь две-три затяжки…

А еще ей вдруг почему-то подумалось… «Вот! Наконец-то она совсем взрослая, у нее роман, и вот-вот начнется взрослая жизнь! Ведь у нее же свидание! Настоящее любовное свидание, как у Сани Григорьева и Кати Татариновой в сквере на Триумфальной – и их первый поцелуй»[16].

И себе самой никак не объяснить, отчего возникло вдруг это непонятное, острое чувство тревожной радости, а может быть, и счастья. Возможно, потому, что впереди еще целая жизнь – и совсем скоро взрослая жизнь. И в плоть и кровь проникала уверенность, неизвестно откуда появившееся знание, что счастье непременно будет – и будет огромным, как сам мир! Ведь иначе непонятно, зачем же дана тебе эта жизнь.

Она еще успела подумать… Нет, скорее снова услышала чей-то голос – чей? – предостерегающе прошептавший: «Стоп! Подожди. Подумай, что может из этого получиться?..» Но слишком тихим был этот голос, и слишком сильным и неотвратимым – то непостижимое, огромное, постепенно заполнявшее ее всю чувство, что неудержимо увлекало, затягивало в горьковато-сладкую темную неведомую Воронку…

Страшно… Сладко… Опасно… Но так хочется пролиться туда, в нее, внутрь… Так хочется поверить!

Нет. Не надо. Опасно. Нельзя. Там тупик! Стоп!

Да! Хочу! Это счастье! Оно будет! Точно будет!

Разум и логика затеяли игру в прятки с интуицией и чувствами.

Нет! Она не могла воспротивиться этому внезапно захватившему ее чувству Щеки полыхали, руки были холодны, как лед. Она вся дрожала. Шустрые, горячие смешинки с хитринками в его глазах прожигали насквозь, завораживали – зачарованная, она не могла отвести от него своих сине-серых глаз. И слушала его голос, и не понимала, как же могла его забыть, ведь ей это всегда так нравилось: слова у него торопятся, бегут-бегут друг за дружкой вдогонку, и перекатываются, и кувыркаются, и играют друг с другом не то в догонялки, не то в салочки, а последние слова стремятся опередить, перегнать, перепрыгнуть через те, которые он произнес раньше… Да, вот так он всегда говорил, когда был увлечен, когда ему было хорошо… И с наслаждением вдыхала его запах – горьковато-сладкий, мягкий, почти неуловимый… запах неповторимый, обволакивающий, очень мужской и как-то странно, непонятно почему знакомый, но совершенно забытый, словно родом из детства… или из другой жизни – она не знала, не помнила.

…И внезапно она его вспомнила, этот запах. Как же он притягивал ее еще тогда, в восьмом классе, когда они ходили по вечерам гулять вчетвером – она, Аленка, Олежка и Серый, ездили на каток «Кристалл» в Лужники. И там, на катке, он однажды ее поцеловал… Вечер студеный, мороз обжигает лицо, хорошо, что ветра нет! Но им все нипочем, тепло, куртки распахнуты, шарфы сбились на сторону, а щекам горячо, вон как пылают. Они с Олежкой катятся быстро-быстро, взявшись за руки, весело болтают, хохочут… Вот у нее слетела шапка, а он быстро подхватывает ее и сам напяливает ей на голову и что-то приговаривает ворчливо, но ничего не слышно – музыка распростерла крылья над катком, порхает, летит, гремит… а руки у него горячие-горячие, а волосы у нее запутались, растрепались, полощутся по ветру. И он пытается их пригладить, пристроить шапку на место, легкими касаниями дотрагивается до ее лица, шутит, подсмеивается над ней. Все, получилось, и они лихо катятся дальше и громко смеются – ой, как быстро и весело, аж дух захватывает!

Так бывает во сне, когда летишь куда-то, легко-легко, и не можешь остановиться… А потом музыка изменилась, и потекла, разлилась над катком какая-то тягучая, трогательная, очень нежная мелодия, и они тоже покатились медленно-медленно, в такт музыке, и уже не смеялись, а только молча смотрели друг другу в глаза. И вот тогда он притянул ее к себе и поцеловал, тоже нежно и вроде бы мимолетно, случайно – но как-то особенно… До чего у него губы горячие, обжигающие, как неуловимы его движения, какое жаркое дыхание у них обоих… Ой! Что это еще за шуточки? Нет, это было уже что-то другое. И сам-то он, наверное, не ожидал такого, смутился, кажется, покраснел, и они еще чуточку, пока не погасла над катком последняя искра той нежной мелодичной чудо-песни, покатались вместе – и молчали. А потом, когда началась новая мелодия, он догнал, схватил за руку, закружил на льду Аленку и до конца вечера катался уже только с ней… Но ведь и тогда этот запах показался ей каким-то особенным. А еще и откуда-то смутно знакомым.

Зима. Детство – или уже юность? Мороз и музыка. Румяная горячая радость. Искренний невинный флирт…

И еще… Его тогда освободили из колонии, и он сразу же пришел к ней в гости – такой счастливый, полный надежд, настроение приподнятое, нарядный… И вот тогда она тоже ощутила его, этот запах…

Интересно, помнит ли он об этом?

И ты вслед за ним устремилась беспечно, легко.

Зачем? Я не знаю. По неизвестной причине…

Где ты?…


Посмотрел на них тихий кобальтово-синий вечер, чуть слышно вздохнул, недоуменно пожал плечами и быстро ушел прочь. Только несколько раз оглянулся украдкой. Обиделся, наверное.

Что же случилось? Она не понимала. Голова кружилась. Сердце стучало медленно, гулко, тревожно. В звездном темно-синем кобальтовом небе громыхал гром… Или то салют гремел? Да, кажется… гремел салют, щедро поливая небо разноцветными струями, раскрашивая его яркими сверкающими брызгами небесного фонтана… И летали молнии, и ослепляли. Только они ничего не видели и не слышали. Потом темный закоулок у какого-то дома. Потом какой-то подъезд…

Что это было? Внезапная вспышка? Озарение? Ливень, первая гроза в начале мая? Но небо было чистым, вон как звезды ярко светят, подмигивают им с неимоверной высоты. Термоядерный взрыв? Какое-то иное – четвертое, пятое, седьмое измерение? Потусторонняя реальность?

Но что-то происходило.

Они пропали. Они ничего не видели вокруг себя. Улица пропала. Звезды погасли. Весь мир погас… Пришел кто-то огромный, в длинном, до пят, черном пальто и черной шляпе с широкими полями, и потушил сразу все фонари на свете. Старый мир взорвался, раскололся, закончился. Горьковато-сладкая теплая темная Воронка затягивала их все глубже, глубже… бесповоротно, а была она бездонной, бесконечной – и вернуться назад оказалось уже невозможно. А тут еще и время… что-то такое случилось и со временем. Вероятно, тот огромный черный тип в пальто и шляпе сотворил что-то с часами: сломал стрелки – и испортился механизм.

Огромный маятник часов, расположенных на самой вершине небесного свода, раскачивался все быстрее, быстрее, распиливал, раскалывал, крошил время, а часы тикали – она вдруг отчетливо услышала это – неравномерно, со странными, как при аритмии, перебоями и неправдоподобно громко откуда-то с высоты времени. Но скоро это назойливое тиканье прекратилось, часы остановились, а время запетляло… Оно потекло вбок. Назад. Вперед. В каком-то неведомом направлении. Потом время совсем остановилось или, может быть, наоборот, полетело стремительно… Она не понимала, но со временем точно что-то случилось…

Они ничего не слышали вокруг себя – звуки мира погасли. Остался стук сердца – ее ли? о! его ли? его ли? о! ее ли? А еще его шепот, отчаянный, прерывистый, горячечный – неистовый: «Люблю тебя, люблю, давно, очень давно, понимаешь? Ну, обними же… полюби меня, я тебя умоляю!»

Что-то случилось…

Она не столько поняла, сколько почувствовала: что-то рождалось в этот майский вечер.

Как по волшебству, задрожали вдруг и рухнули стены недоверия, неосознанных страхов, необдуманных обещаний, чужих запретов, непонимания. Неодобрения… Неприятия…

Они горели. Оба, вместе. Огненный ветер сбивал с ног. Заполыхали неистовым отчаянным пожаром. Горячо… жарко… больно… Нет, не больно… Это что-то другое… Что-то невыносимо острое, счастливое… Но разве можно это выдержать?

«Не бойся меня… Я же чувствую… ты вся дрожишь… Ты боишься? Не надо, не бойся… Ну, не могу я сделать тебе больно, я же ведь люблю тебя, Цветочек мой… Ты мне веришь?»

Потрескавшиеся, распухшие от поцелуев губы. Горящие от волнения щеки. Дрожащие сплетенные руки… Горячие руки – его, ледяные – ее. Замутненные страстью глаза.

И звенели души, как струны, и тянулись друг к другу, летели и пылали, и пробегала электрическая искра, и вибрировало, и пело тело.

В дивный сад —

Там родилась Земля,

Вдруг попала я,

А теперь и мы —

Ты и я… —


Звучала – где? – в ней? Вне ее? Какая-то нелепая частушка – она никогда прежде такой не слышала! Какая-то фривольная, легкомысленная мелодия, дикие слова…

Привычный мир исчез.

Она больше не думала, вправе ли она так поступать.

Оказывается, любовь – болезнь, и к тому же заразная.

Она потеряла себя. Или нашла?

На два года. Или – на всю жизнь?

15

«Что-то случилось». Слова: Дм. Иванов, музыка Темистокле Попа. Исполнял ее, сделал шлягером Валерий Ободзинский.

16

Главные герои романа Вениамина Каверина «Два капитана».

Воронка бесконечности

Подняться наверх