Читать книгу Виновные назначены - Лариса Королева - Страница 5

Письмо длиною в жизнь

Оглавление

«Привет, Саша!

Как поживаешь? Ирина Калинюк передала мне твои координаты. После школы много воды утекло, и можно ли тогда было представить, что когда-нибудь мы свяжемся по электронной почте, и что таковая вообще появится? У меня всё хорошо: семья, сын, друзья, материальный достаток. Живу в родном городе. Бывали и взлёты, и падения, сейчас наступил период относительного покоя. А как поживаешь ты?».

«Привет, земляк! Рад был получить весточку. Но кто ты?».

«Здравствуй, Саша!

Конечно, где тебе догадаться, кто именно написал загадочное письмо, составленное таким образом, что даже пол автора остался непонятен. А это всего лишь я, Лара Ольшанская, часто вспоминающая наш десятый «а», в котором училось столько неординарных личностей, непохожих одна на другую, несмотря на повторяющиеся имена. Нам ещё повезло, в нашем классе было всего две Ирины, а в параллельном – аж четыре! И Александров, и Олегов у нас было по два, зато Лара одна…

Известию, неожиданно полученному о тебе, предшествовало весьма символическое событие. Недавно я была у мамы, понадобилась английская булавка, и я открыла старую шкатулку в уверенности, что найду там, что мне нужно. Среди пластиковых клипс и мельхиоровых брошек, которые я носила в юности, обнаружила крошечный целлофановый мешочек с волнистой прядью тёмно-русых волос и сильно удивилась: чья бы она могла быть, и с каких времён хранится? Не смогла припомнить и кинула обратно в шкатулку. А после Иркиного звонка снова наведалась к родителям, забрала все свои школьные дневники и в одном из них прочла, что в один прекрасный день, когда считала, что мы видимся в последний раз, я срезала на память прядь твоих волос, а ты распереживался – не испортилась ли причёска…

Несколько дней я посвятила чтению многочисленных тетрадей и блокнотиков, в которых вела личные записи в девятом-десятом классе и ещё два года спустя, пока не вышла замуж.

Столько всего тёплого и одновременно грустного нахлынуло, пока я листала эти пожелтевшие страницы с вклеенными в них любовными записочками и загадочными рисунками на полях! Не знаю, что для тебя значит наш класс, и кого из ребят ты чаще вспоминаешь, но для меня два последних года в школе памятны не скучными уроками и детскими проказами, а историей первой любви. О ней и напишу.

Я влюбилась в тебя во сне через неделю после того, как впервые увидела. Но сначала я о тебе услышала…

Мы с Любой Кудиновой дружили с первого класса, а после восьмого вместе перешли в вашу школу, поскольку считалось, что педагоги в ней сильнее, а процент поступаемости в вузы выше, чем в нашей прежней. Твоя и Любина старшие сестры – Ольга и Светлана, если помнишь, учились в одной группе мединститута. Светлана постоянно рассказывала, какой замечательный младший брат у её подруги – и умный, и красивый, и спортивный, и как будет хорошо, если Люба, перейдя в новый класс, тут же «захомутает выгодного жениха, а Ларка лопнет от зависти».

Бесхитростная Люба передала мне этот разговор. Последняя фраза меня покоробила, в таких выражениях изъяснялись только «кубаноиды». А дух противоречия не позволил мне, пятнадцатилетнему подростку, признать за тобой заранее описанные достоинства. Я была отчаянным нонконформистом, все говорят: «хорошо», значит, плохо и, впервые увидев тебя, спросила:

– Этот воображала и есть знаменитый Сизарёв?

Первого сентября ты был «весь день на арене». Учителя, преподававшие у вас с первого класса, постоянно вызывали тебя к доске. Я не могла не признать, что ты блистал, выказывая разносторонние знания и влёт решая сложные задачи, и потому ещё сильнее разозлилась. Купила красивый блокнот, назвала его «Дневник пятнадцатилетия», оклеила картинками из глянцевых журналов, и на одной из первых страниц написала: «Если бы только этот Сизый знал, как я его ненавижу!». Неделю спустя пришлось заводить толстую клеёнчатую тетрадь, в которой я почти ежедневно строчила «Неотправленные письма», начиная их словами «Здравствуй Сашенька!» и заканчивая пылкими признаниями в любви вперемешку с описаниями бурных обид…

В ночь на восьмое сентября мне приснился сон. Ты стоял на вокзале в своей белой тенниске, собираясь уезжать, а я тебя провожала и плакала, плакала. В общем-то, тот первый сон о тебе оказался вещим: в конечном итоге нам предстояла разлука, и хотя я не провожала тебя на вокзале, но наревелась за время наших затяжных и странных отношений предостаточно. Вот и в то утро, восьмого сентября, проснулась вся в слезах, храня на кончиках пальцев ощущение от прикосновения к твоей мускулистой загорелой руке в том месте, где заканчивался короткий рукав, и внезапно поняла: всё, влюбилась! Такое и раньше случалось, но никогда ещё в моих влюблённостях не было сексуального окраса, и сердце не замирало от мысли, что до нравящегося мальчишки можно дотронуться…

Сам понимаешь, Любе я ничего рассказать не смогла, тебя ведь прочили ей в женихи. Одно было утешение – ты не выделял её среди других девчонок, впрочем, и меня – тоже нет. Вот и приходилось «любоваться украдкой, да писать в тетрадку», пересказывая тебе произошедшие с нами события, которые ты, конечно же, сколько-нибудь выдающимися не считал. Были, например, такие строки: «Вчера мы одновременно вышли после физкультуры из разных раздевалок, резко столкнулись в полутьме и испуганно отпрянули друг от друга. Спросишь, что тут интересного? Наверное, ничего. Но мне лишь бы что-то писать о тебе, и я готова запечатлевать на этих страницах каждое слово, каждый взгляд». Я подробно описала обсуждение «Преступления и наказания», в ходе которого ты почему-то принялся оправдывать преступление Раскольникова. После урока я спросила:

– А ты смог бы убить старушку топором?

– Не знаю. Может быть.

Я сочла, что ты не способен на преступление – нет в тебе той бесшабашной отчаянности и уверенной вседозволенности – и тут же позавидовала Сонечке Мармеладовой, потому что она «обрела своё счастье, последовав за Раскольниковым в Сибирь». О, я бы за тобой!.. Если бы только взял.

С первых месяцев в новом классе мы с Любой подружились с Ирой Калинюк и Наташей Переверзевой, и наша четвёрка была такая яркая и шумная, что стала своеобразным центром притяжения. Мы повсюду вместе – и в комитете комсомола, и в походах в горы, и в побегах с уроков, к нам тянулась большая часть класса, в том числе и вы с Валеркой Чирковым…

Почти каждый вечер наша «великолепная четвёрка» собиралась у кого-нибудь дома, чаще у Иры Калинюк, ведь она после того, как её родители развелись и завели новые семьи, жила совершенно одна. Слушали западную музыку, напяливали мамины наряды, баловались плюшками, лишь изредка позволяли себе бокал шампанского и совершенно не курили. В общем, приличные такие были девочки, нецелованные. Но последнее, как вскоре оказалось, дело поправимое…

Ирину и Наташу я вскоре полюбила больше Любы, которая вдруг стала для меня слишком правильной и даже «пресной». В младших классах я априори считала Любу умнее и красивее себя, но в девятом охотно согласилась с папой, который говорил, что моя подруга добивается отличных оценок благодаря усидчивости, а я талантливее, но несобранна.

И мамины слова о том, что у Любы «нечёткое, расплывчатое лицо, словно не до конца проявленная фотография» стали казаться справедливыми. Об этом я даже написала в своём дневнике под девизом «На память о глупостях детства и юности». Но насчёт «глупостей» я кокетничала. На самом деле, всё происходящее с нами казалось умным и важным, а моя любовь к тебе стала тайной болью и болезненной тайной, которой я ни с кем не делилась.

Люба называла тебя «вытыкалой» и нахалом, потому что ты слишком хорошо учился, был «от каждой бочкой затычкой», влезал во все разговоры и позволял себе откровенные взгляды и развязные шуточки. Я плохо знала тебя и гадала: то ли при общении с девчонками ты прикрываешь смущение наглостью, то ли наоборот? Рассуждала: «Почему в самом начале Саша мне не нравился, а теперь я просто без ума от него? Ведь он совсем не изменился – а лишь моё отношение к нему. Его смех, что так раздражал, теперь волнует. Внешность, которая казалась отталкивающей, вызывает неописуемое восхищение. Должна признать, что он необыкновенно красив. Волосы русые, волнистые на концах. Глаза серо-синие, такие чистые и открытые. А фигура спортивная, атлетическая. Люба смотрела, смотрела на физкультуре на Сашу, пока он, красуясь, вальяжно расхаживал без майки по залу, и вдруг сказала: „Ну просто Давид Микеланджело!“. Я внутренне вздрогнула. То же самое сравнение крутилось у меня в голове… Неужели и она влюбилась в Сизарёва? А он? Наверное, нет, ведь Люба на два месяца старше Саши, да ещё и носит очки». Вот на какие актуальные критерии тогда ориентировались!

При удобном случае я осторожненько расспросила Ирину Калинюк о твоих прежних увлечениях, ведь вы учились вместе с первого класса.

– Разве ты не знаешь? – удивилась она. – Сашка в Юльку Белову влюблён.

– Но ведь он ни разу даже не взглянул в её сторону…

– Зато в восьмом классе ни на шаг не отходил, потом стишки какие-то отнёс, а она его чуть ли не публично обсмеяла. Так что теперь Сизый её демонстративно игнорирует. Зато в вашу с Любой сторону откровенные взгляды бросает. Явно, клеит. Да и ты вроде…

– Ладно тебе, глупости всё это, – возразила я.

Однако против хрупкой красавицы Юли возразить было нечего. Она была вся какая-то неземная, про таких говорят, «не знаешь, на какой козе подъехать». Белова мечтала стать актрисой, занималась в драмкружке, но общественные мероприятия принципиально не посещала, словно присутствие на этих «междусобойчиках» было ниже её достоинства, и дружила только с Мариной Старчак. Когда наши мальчишки организовали школьный ансамбль, Юльку долго упрашивали стать солисткой, но она упрямо твердила:

– В самодеятельности не участвую.

Узнав, что ты любил (и, может, всё ещё…) Белову, я невольно принялась ей подражать и частенько принимала отстранённо-холодный вид, хотя мне более свойственен был романтически-лирический настрой. Выпросила у мамы такой же белый плащ и розовую крепдешиновую косынку, как у Юли. Плащ мне шёл, а косынка – нет. Слава Богу, хватило ума носить её на шее, а не на голове, и отказаться от идеи сделать короткую стрижку «а ля Белова».

А с ансамблем однажды вышла прикольная история, ставшая впоследствии легендарной. Ты, конечно, помнишь, ведь ты в нём играл на гитаре и организовывал школьные дискотеки, для ведения которых мальчишки взялись оборудовать актовый зал. Аппаратура в школе имелась, и вы приволокли ёлочные гирлянды для модной тогда светомузыки. В кабинете географии выпросили огромный истёртый глобус и целый месяц оклеивали его кусочками зеркал, для чего девчонки пожертвовали сотней пудрениц. Этот зеркальный шар вращался под потолком зала, отражая разноцветные огни. Как-то мы собрались в зале, долго рассуждали, как бы усилить световой эффект, и ты вдруг заявил:

– Пары светофоров по углам не хватает.

Все рассмеялись, и репетиция началась. Одну патриотическую песню к предстоящему официальному празднику даже позволили спеть нашей четвёрке, и мы страшно этим гордились. А через пару часов кто-то стал ломиться в запертую дверь зала. Открываем – стоят Сашка Тюленев и Игорь Седых, и каждый держит в руках по светофору! Мы, конечно, сначала принялись хохотать, потом перепугались: где они их раздобыли? И ребята честно признались, что просто-напросто средь бела дня влезли сначала на один столб, потом на другой, да с самым деловым видом и свинтили трёхцветные фонари, что были призваны регулировать движение на дорогах, а послужили мигалками для наших дискотек! Игорёк с Сашкой в глазах девчонок выглядели героями, хотя мы ещё долгое время опасались последствий их рискованного поступка. Но обошлось…

Как-то ты позвонил Любе и сообщил, что «горит» билет на концерт. Она ответила, что не составит тебе компанию, так как нет настроения. Я расстроилась, что ты пригласил именно её, но ещё сильнее покоробило замечание Любиной сестры, которая сказала: «Зря ты отказалась. Такими мальчиками, как Саша, не разбрасываются. Ларка вот бегом побежала бы». Вот уж не знаю. Я ведь такая гордячка была, и формулировка «горит билет» меня бы задела. Вот и приходилось фиксировать брошенные тобой на меня взгляды и мучительно раздумывать над каждой оброненной фразой: к чему бы это?

Я частенько «позировала», застывая в выгодных ракурсах – головку повыше, подбородок подпёрт кулачком – в надежде, что ты на меня посмотришь. И иногда ты даже «гипнотизировал» неотрывным взглядом, заставляя теряться и краснеть. При этом на меня откровенно таращился и Сашка Тюленев, чьи взгляды меня вовсе не смущали и не радовали. Я даже как-то написала ему записку, попеняв на то, что это неприлично…

Вечерами я звонила тебе с Иркиного домашнего телефона – своего не было – и молчала. Однажды ты сказал:

– Ну, что молчишь? Если любишь, так и скажи.

Сочтя, что ты понял, кто звонил, я в испуге бросила трубку и уговорила Калинюк набрать твой номер и «признаться», что это она от нечего делать баловалась. Ирина меня тогда выручила и, наверное, догадалась, что все эти звоночки неспроста.

У нашего классного руководителя Михаила Захаровича в любимчиках ходил ты, может потому, что блистал на его уроках математики. Зато Римма Константиновна больше всех восхищалась мною, как единственной в классе, всерьёз относящейся к литературе. Я собиралась поступать на филологический факультет, принципиально не читала критической литературы и категорично высказывала по поводу классических произведений собственное, казавшееся таким оригинальным, мнение.

Была поздняя осень, погода стояла промозглая, сырая, слякотная, и полкласса грипповало. Похоже, и ты тоже, но на уроке русского языка всё же присутствовал. Я сидела на пару рядов дальше и чуть наискосок от тебя, и эта была очень удобная позиция, чтобы сколько угодно, не таясь, разглядывать твой греческий (как мне казалось) профиль. Цвет твоего лица был красным, а выражение страдальческим. Я чувствовала, что ты заболел, жалела и смотрела с состраданием и печалью. Но Римма Константиновна истолковала мои переживания на свой лад и сказала:

– Ларочка, я вижу, тебе нехорошо. Иди домой.

Мои возражения в стиле «чувствую себя прекрасно» оставили строгую преподавательницу непреклонной:

– Понимаю, что тебе, как очень ответственной девочке, не хочется покидать урока, но здоровье важнее. Опасно переносить грипп на ногах, могут возникнуть осложнения.

Ничего не оставалось делать, как собраться и уйти! Не могла же я сказать:

– На самом деле болен Саша, отпусти его, а лучше… вместе!

Любой день, когда я не видела тебя, считался потерянным, вычеркнутым из жизни. Есть такая запись: «Сегодня Саша и Валера будут бегать кросс за честь школы. Их забрали с двух последних уроков. Безбожно!». Потому-то я так любила субботники, походы в кино и классные вечеринки, что можно было находиться вблизи от тебя в неформальной обстановке.

Но на субботники ты или вовсе не являлся, или, куражась, отлынивал от работы. В лучшем случае завлекал девчонок разговорами, пока они скребли, мели и чистили. После вашего с Валеркой очередного демонстративного ухода с субботника девчонки выпустили «Молнию», где я описала ваш побег в стихах. А в понедельник тебя же и попросила: «Саша, повесь, пожалуйста, стенгазету!». Ты проглядел текст, мило улыбнулся и ласково спросил: «Автора тоже?». С программных фильмов, на которые нас загоняли строем, ты сбегал, как только в зале гасили свет. Так что оставалось уповать лишь на вечеринки, на которые мы в преддверии праздников собирались у кого-нибудь дома.

Первым таким вечером стал предновогодний. Тридцатого декабря – Любин день рождения. Мы с девчонками зашли её поздравить, выпили шампанского и ушли, а бедная Люба, вынужденная скрываться, осталась дома. Дело было в том, что сестра решила сделать Любе модную стрижку, но маленько не рассчитала. Пришлось идти в парикмахерскую и выправлять положение – в результате волосы у именинницы оказались короче, чем у любого из наших пацанов. Куда в таком виде покажешься? Пока не отрасли волосы, Люба ходила в школу в платочке, притворяясь, что болят уши.

А мне по случаю вечеринки мама купила с рук модную кофточку и сшила расклешённую юбочку, но вышло неудачно – клинья топорщились, и приходилось постоянно приглаживать их руками. Но всё равно я знала, что со своими подкрашенными длинными ресницами, с собранными в хвостик пепельными волосами и пышной чёлочкой, я была очень красива в тот вечер, словно кукла Барби, и девчонки говорили мне об этом. Жаль, не ты.

Зато я впервые танцевала с тобой медленный танец, который выражался в том, что пары топтались на месте, и некоторые мальчишки крепко прижимали к себе нравящихся девчонок. Ты прижимал всех подряд. Пригласил меня, подвёл к выключателю и щёлкнул по нему. Света Строганова тут же включила свет – ты снова выключил, и так весь танец. Я не обращала внимания на освещение, поскольку сердце в тот момент замирало от ощущения твоего разгорячённого тела и мускулистых рук. Пребыванием в такой тесной близости с тобой я была смущена до невозможности, скована до неловкости и постоянно спотыкалась. Ты вдруг спросил:

– Как ты считаешь, я пьян?

– Немножко, – на самом деле я считала, что очень сильно. – Видишь, тебя даже покачивает.

– Это не от водки.

Я не решилась спросить: от чего же? Уж очень хотелось услышать: «От тебя», но рассчитывать на такой ответ не приходилось, и я заметила:

– Когда я танцевала с Тюляевым, я не спотыкалась!

– Это понятно, он же Тюлень, – рассудительно произнёс ты, словно поражаясь моей недогадливости. – У него же не ноги, а ласты, на них можно смело наступать и скользить по паркету!

Я лишь улыбнулась в ответ – Сашка ещё месяц назад признался мне в любви, получил ответ в стиле «прости, люблю другого», и в тот самый момент напряжённо-ревниво следил за твоими руками, сомкнувшимися за моей спиной… Собираясь уходить, я ловко спровадила собравшегося провожать меня до дома Тюленя, и все долгие зимние каникулы мне только и оставалось делать, что вспоминать эту сказочную вечеринку, которая предоставила естественный повод обниматься с тобой и чувствовать на своей пылающей щеке твоё обжигающее дыхание…

На двадцать третье февраля девчонки скинулись по десять рублей, припахали хозяйственных мам, приложили собственные немногочисленные умения, помноженные на усиленные старания, и накрыли у Ирины для мальчишек стол. Чего у нас там только не было: и салаты, и горячие блюда, и пирожные. Правда, из спиртного взяли для проформы лишь пару бутылок шипучки…

Мальчики потом говорили, что вечеринка прошла скучновато, и к восьмому марта сделали ответный ход. На вашем столе красовалась целая батарея бутылок с водкой, вином и пивом, и где-то в уголке притулилась пара тарелок с бутербродами и солёными огурцами. Мы с девчонками весь вечер только тем и занимались, что потихоньку утягивали со стола бутылки и прятали их по шкафам и за диваны, но всё равно все пацаны напились!

Свету Строганову Вовчик засёк в кухне в тот момент, когда она засовывала початую бутылку с водкой в пустую кастрюлю, и кинулся отнимать. Светка перевернула бутылку над раковиной, и Вовчик, не успевший её выхватить, заткнул горлышко снизу пальцем, чтобы ценный продукт не вытекал. И тогда Света его за этот палец укусила! Но мужественный защитник сорокаградусного напитка не дрогнул и, изловчившись, всё же завладел поллитровкой.

Мы с тобой снова танцевали, и эти официально дозволенные объятия, балансирующие на грани неприличия, приводили меня в лихорадочный трепет. Захлёстывающие неокрепший разум бурные эмоции я поверяла лишь бумаге, ежедневно строча «Неотправленные письма». С них-то, вернее, с момента их исчезновения, началась новая веха в наших с тобой отношениях. Иногда я брала этот дневник в школу и на скучных уроках потихоньку вела записи, прикрывая всю страницу, кроме последней строчки, чистым листком. А как-то пришла домой и – о, ужас! – не обнаружила тетради в портфеле. Вернулась назад, обежала все кабинеты, проверяя парты, за которыми сидела. Ничего! В отчаянии помчалась к Ирке и принялась обзванивать девчонок, осторожненько спрашивая, не попала ли к ним случайно в портфель чужая тетрадка. Все были в глухом отказе. Оставалось только тебе позвонить! Самое смешное, я была не так уж далека от истины.

На следующий день на уроках я сидела как в бреду, косясь по сторонам и пытаясь по реакции мальчишек и девчонок определить, кто же стал обладателем моей тайны. В каждом взгляде мне чудилась насмешка, в каждом слове – намёк. После школы я опять пришла к Ире, не в силах выдержать душевного напряжения, разревелась и всё ей рассказала: и о любви к тебе, и о том, что пропавшая тетрадь была личным дневником. Ирка не столько меня пожалела, сколько отчитала:

– Ну, ты даёшь! Кто же записывает личные секреты? Даже если что-то сотворила, наберись наглости и скажи: я этого не делала! А ты добровольно пишешь «чистосердечные признания»!

Пришла Люба и по моему зарёванному лицу поняла: что-то случилось. Но я не раскололась, а Ирка вдруг предложила «глотнуть таблеточку и забыться». Таблетки назывались «Эфедрин» и, как позже выяснилось, производили наркотический эффект. После приёма нескольких штук разом у меня в ушах застучало, сердце принялось выпрыгивать из груди, в голове помутнело. Какое уж тут успокоение! И тут раздался телефонный звонок. Это был твой друг и сосед Валера Чирков, самый высокий и благородный в нашем классе. Он спросил у Ирки, не у неё ли я. Мне передали трубку, и я с изумлением узнала, что Валера хочет отдать мне какую-то тетрадь. Я схватила за руку ничего не понимающую Любу и поволокла её за собой. По пути купила три гвоздики, вдруг вспомнив, что на днях мы с Валеркой поспорили о какой-то ерунде на букет цветов, и я проиграла.

Позвонила в дверь. Валерка открыл уже с «Письмами», видно, ждал. Я выхватила тетрадь из его рук:

– Зачем ты её украл?

– Ничего я не крал. Мне после уроков отдала Лена Савченко, сказала, чтобы я прочёл и передал Сизарёву. Но я открыл, смотрю – на первом листе твоя фамилия…

– Что же ты, когда сам почитал, Сизарёву не передал?

– Да не читал я, – мягко возразил Валера. – Понял, что это личное.

– А почему тогда сразу не отдал? Уже шесть вечера.

– Я после школы на тренировку пошёл, только что вернулся.

– Всё ты врёшь! Кстати, я проиграла тебе букет…

– Да ладно, Лара, это не важно…

– Нет, важно. Сволочь ты благородная!

С этими словами, смутно соображая, что творю, я швырнула бедному Валерке в лицо три гвоздики в целлофане и потащила растерянную Любу прочь. Я была уверена, что Валерка мои записи прочёл, и уж если не показал тебе тетрадь, то однозначно пересказал содержание. Кроме того, Ленка Савченко в открытую бегала за Серёжкой Топорковым, и я заподозрила, что она отдавала «Письма» и ему. Ещё бы – такой повод заинтересовать объект своего внимания! Ведь Топорков чужие тайны любил, а благодаря своей природной наблюдательности и умению задавать каверзные вопросы, часто оказывался в них посвящённым. Вернувшись к Ирине, я позвонила Сергею, и он признался: да, накануне Лена принесла ему тетрадь и сказала, что я просила прочесть…

– Это я писала повесть о первой любви для журнала «Юность», – в отчаянии солгала я.

– Я так и понял, – спокойно ответил Топорков, и я его сразу же люто возненавидела. Как и Валерку, которого до того дня считала обходительным и рыцарственным парнем.

На перемене я устроила Савченко форменный разнос, обозвав её воровкой, лгуньей… и чем-то ещё в таком же духе. Ленка только трясла чёрными кудряшками, закатывала к потолку узкие глаза и шмыгала покрасневшим носом. У неё был нескончаемый насморк, и никогда не было носового платка. В памяти до сих пор чётко стоит картинка: она сморкается в хомут своего розового мохерового джемпера, я с содроганием протягиваю ей платочек, но она только отмахивается: не стоит, мол…

Училась она плохо, часто пропускала занятия, а её предки никогда не посещали родительские собрания, которые мы называли «Али Баба и сорок разбойников», так как Михаил Захарович считал необходимым приглашать и пап, и мам сразу. Не у всех получалось придти, и общее количество родителей обоих полов обычно равнялось сорока. Ленка отсутствие своих родичей объясняла тем, что «мама болеет, а папа в командировке». Маму она, видно, очень любила, потому что многие фразы начинала со слов «мы с мамой»…

Как-то Михаил Захарович после уроков попросил меня задержаться и, как самой ярой активистке, дал поручение навестить Лену Савченко: утром она позвонила ему и предупредила, что заболела. Я добросовестно отправилась по данному адресу. То, что я там узнала и увидела, потрясло меня, девочку из благополучной семьи, настолько, что как угорелая побежала назад в школу, разыскала в учительской Михаила Захаровича и скороговоркой выпалила ужасающие новости.

Во-первых, самой больной дома я не застала. Во-вторых, никакой матери у неё нет, живёт с отцом и бабушкой. А в-третьих, отец у Ленки сильно пьёт, а его пенсионерка-матушка явно сумасшедшая. По крайней мере, разговаривала она со мной весьма странно и при этом отстранённо вязала нескончаемый шарф, который явно превысил три метра в длину. О том, что Ленка «шляется», мать её сбежала с другим мужчиной, а отец каждый день возвращается с работы «на рогах», бабушка сообщила невозмутимым тоном в одном ряду с сетованием на дорогое мясо и сбежавшее молоко.

Михаил Захарович печально посмотрел на меня своими дымчатыми глазами и тихо попросил:

– Ты, девочка, никому об этом, пожалуйста, не рассказывай. Не надо.

И так убедительно он это сказал, что я вдруг всё поняла и действительно никому не выдала Ленкиных тайн, даже своим девчонкам. В тот день я простила Ленку за мой дневник, за её вечную ложь, сплетни и сопли…

Но тогда, сразу после истории с пропажей и возвращением «Писем», совершенно растерялась: что мне делать с тобой? В смысле, как теперь себя вести, когда – я была уверена – моя тайна раскрыта? Признаться в любви откровенно, как Татьяна Ларина: «Я к вам пишу, чего же боле?», или делать вид, что ничего не случилось, дескать «я – не я, тетрадка не моя»? Ты сам подсказал мне выход. Тридцатого мая мы отмечали последний звонок, который прозвучал для нас по случаю окончания девятого класса. После чего мы собрались у Ирины на вечеринку, ты пригласил меня на танец и сказал:

– Если я задам тебе вопрос, ты ответишь честно?

– Да.

– Я тебе нравлюсь?

– Да.

– Ты действительно писала мне письма?

– Это уже третий вопрос. Но всё равно «да».

Ты сиял, как надраенный самовар, словно получил заслуженную награду, и мне стало страшно обидно, что вслед за моими тремя «да», ответных признаний не последовало. Ты всего лишь сказал, что «подумаешь, как с этим быть». Задумчивый!

Меж тем наступили летние каникулы, в течение которых мы не встречались, поскольку уезжали из города, ты – в лагерь, я – в станицу к тётке. Начала нового учебного года я ожидала с лихорадочным нетерпением, а первого сентября увидела тебя в школьном дворе, поняла: по-прежнему люблю – и тут же вступила в необъявленную войну. Ты смотрел на меня, и я зло спрашивала:

– Что?

– Ничего, – терялся ты.

– Ну, раз ничего – так и нечего!

Ты подходил с идеей, я нетерпеливо отмахивалась или откровенно грубила в ответ. Как-то смотрелась в зеркальце, ты подкрался сзади и заглянул, я тут же поднесла пудреницу к твоему лицу.

– Ну, и кого ты там видишь? Кучерявого барана? – И тут же устыдилась собственного хамства, пошла на попятный. – Обиделся?

– Да нет, – по-философски грустно ответил ты. – Я же понимаю, когда маленькие дети хотят выказать кому-либо интерес, но не могут себе этого позволить, они начинают всячески изводить нравящийся объект.

Я смутилась, возразить-то было нечем, а ты продолжил:

– Слушай, давай заключим пакт о ненападении.

– Давай, – вздохнула я и терроризировать тебя перестала, старалась быть при нашем общении естественной и «однотонной», как и со всеми другими мальчишками, но получалось не очень. Меня раздирали на части обида, боль и ревность. Как-то в школьном коридоре ты разговаривал с Маринкой Старчак, и она вдруг провела рукой по твоим волосам. Дома я записала: «А ты как кот: кто хочет – пусть и гладит!».

Да тут ещё в твоих речах стала часто проскальзывать тема женитьбы. То скажешь, что жена должна «как кошечка лежать на диване для красоты и ничего не делать». То заявишь, что «надо гулять, пока гуляется, а жениться после двадцати семи лет на «светленькой и фигуристой». Под последнее определение я подходила и готова была лежать на твоём диване круглыми сутками, изображая хоть кошечку, хоть собачку, но ведь после двадцати семи я превращусь в древнюю старуху, и ты найдёшь какую-нибудь помоложе! Стало быть, мне не светит…

И тогда в моей жизни появился Андрей Журавлёв. В общем-то, он давно уже нарисовался, но тут эффектно вышел на сцену во всей своей красе. Это был симпатичный спортивный и всестороннее развитый парень, на год старше меня, уже студент, и из очень обеспеченной семьи. Я познакомилась с ним случайно в художественной галерее, он носил меня на руках, писал стихи, дарил цветы, и с нами постоянно происходили удивительные приключения. То мы в два часа ночи спасаем котёнка, залезшего на дерево, то сами спасаемся от бандитов, то тайком уезжаем вдвоём на всё воскресенье на его машине в Джубгу и прыгаем с крутых скал в открытое море. Песню, которую он для меня сочинил, мы с девчонками спели на школьном вечере, посвящённом теме «Любовью дорожить умейте».

И всё здорово, если бы этот невообразимый парень существовал не только в моём богатом воображении! Ощущая мучительную потребность являться для кого-то необыкновенной, любимой, желанной, (рохля Тюляев не в счёт), я оправлялась на концерт не с папой, а с Андреем, а наутро с восторгом рассказывала девчонкам, как чудно провела время. И настолько я была небрежно убедительна, что они охотно мне верили, да и я себе – тоже. Иногда я подстраивала ситуации, при которых обрывки этих разговоров долетали до твоих навострённых в нашу сторону ушей. Я старалась придерживаться самопровозглашённого стихотворного принципа:

А меня не терзает грусть,

Я теперь весела постоянно.

Ты не любишь меня – и пусть!

Ты не любишь меня – и ладно!

Но случались дни, когда от тоски по тебе не спасал даже мифический поклонник. Однажды на перемене я сидела за партой одна, ко мне подсел Сашка Тюляев и спросил:

– Почему такая грустная? Это Сизарёв тебя опять обидел?

– Придурок он, – зачем-то процедила я сквозь зубы.

В этот момент ты вошёл в класс, Тюляев подошёл к тебе и демонстративно ударил по щеке. Ты опешил только на мгновенье, но тут же внутренне собрался, ловко заломил Сашке руки за спину и, красуясь, склонил его передо мной в поясном поклоне. Я была поражена вовсе не твоей убедительной победой над неспортивным тёзкой, а бешеной, животной яростью, что пылала в его глазах. Они даже стали казаться не синими, как твои, а чёрными, словно непокорный дух диких предков – то ли казаков, то ли черкесов – проснулся в этом добродушном на вид парне, который накануне написал мне бездарные стишки в стиле: «Но я тебе не люб, не мне твоих касаться губ».

– Отпусти ты его, – в сердцах сказала я тебе, а вечером записала:

«Люба где-то вычитала, что когда тебя домогается нелюбимый человек, муки испытываешь не меньшие, чем когда отвергает любимый. По-моему и то, и другое одинаково. Правда, Тюленев, который с меня глаз не сводит, становится с каждым днём всё противнее, и всё меньше его жалко. А боль от собственного неразделённого чувства к Сизарёву всё острее…».

В декабре состоялась предновогодняя вечеринка, на которой ты часто приглашал меня танцевать, впервые пошёл провожать, и у двери моего подъезда случился наш первый поцелуй. Я замерла от твоей самоуверенности и неожиданности момента и почему-то мысленно стала считать: «Раз, два, три»… Как на свадьбах после крика «горько» кричат гости новобрачных. На цифре «восемь» я вырвалась и убежала вверх по лестнице, и полночи потом не могла заснуть под впечатлением от свершившегося чуда. Ощущение было таким, будто кто-то прикоснулся рукой к обнажённому сердцу.

На этот раз Любе не пришлось встречать свой день рождения с коротко обрезанными волосами и в одиночку. Она перенесла празднование на новогоднюю ночь и, выпроводив родителей, пригласила в маленькую двухкомнатную квартиру весь класс. Пришли, как обычно, человек двадцать. Некоторые ребята на вечеринках никогда не появлялись, например, Юля Белова, которая считала посещение наших сборищ пустой тратой времени. Анжелу Кочарян по вечерам не выпускали из дома родители, а рыжий и вечно потный тихушник Олег Верников никак не мог взять в толк: а что там делать?

Любину бабушку спровадить из дома не удалось, и она как швейцар открывала всем двери. После распития первой бутылки у мальчишек пошёл такой прикол: выпрыгивать с балкона второго этажа, возвращаться и звонить в дверь. В конце концов, бедная старушка замаялась встречать, как ей казалось, бесконечных гостей и возопила:

– Любка, да сколько же ты наприглашала?! Куда их всех девать-то?

Ты напился очень быстро, почувствовал себя плохо и вышел во двор (на этот раз по лестнице) «охладиться» на лавочку. Я заварила крепкого чая и спустилась к тебе. Едва отхлебнув пару глотков, ты отставил чашку и дёрнул меня за руку так резко, что я полетела вниз и приземлилась на лавочке рядом с тобой. Не дав опомниться, принялся меня целовать. Выскочившую в одной открытой кофточке, меня трясло от декабрьского холода и внутреннего жара, вызванного твоей неожиданной пылкостью. Потом мы поднялись в квартиру, и часа три безостановочно танцевали и целовались…

Первого января я проснулась одна дома после недолгого, мучительно-тревожного сна и принялась истерически реветь. Горькими слезами и громкими причитаниями довела себя до полного изнеможения и поняла, что немедленно умру от одиночества. Шатаясь от внутренней боли, с распухшими от слёз глазами, пошла за Любой, приволокла её к себе и только тут объявила:

– Я с Сизарёвым целовалась!

– Когда это ты успела?

– Что значит, когда? Всю ночь напролёт!

Люба, которая сама целовалась с Серёжкой Топорковым, конечно же, ничего не заметила и недоумённо спросила:

– Ну? И чего так реветь-то?

– Да как ты не понимаешь? Он же меня не любит, а теперь ещё и уважать перестанет. Я для него всего лишь «девочка на вечер». Не могу так, не хочу!

Как позже выяснилось, Ирка Калинюк в ту ночь, как золотая рыбка, безнадёжно трепыхалась в цепких объятиях своего соседа по лестничной клетке Коли Прокудина и также потеряла статус нецелованной. В моём дневнике появилась такая запись: «Таким образом, три девицы из нашей четвёрки согрешили, и лишь Наташку Переверзеву черти в аду будут поджаривать за двойки».

Очередная веха наших с тобой непростых отношений развивалась по принципу, о котором я просила под самое утро новогодней ночи:

– Давай договоримся: ничего у нас не было. Всё забыли.

Сказано это было вовсе не потому, что я не хотела продолжения, а оттого, что боялась стать нелюбимой игрушкой. Ты честно выполнял мою просьбу, а я всё больше убеждалась: равнодушен! На двух вечеринках подряд ты ко мне вообще не подходил, а на третьей, когда я стояла одна на балконе, вышел, постоял рядом, закурил и сказал:

– Мы уже два вечера не танцевали.

– А кто в этом виноват?

– Конечно, я. Вот ищу тебя, а ты прячешься… Ты странная такая, необычная. Посмотри, сколько вокруг домов, сколько в них горящих окошек, сколько за каждым живёт людей, и ни у одного из них нет таких мыслей, как у тебя.

– Почему?

– Тебе видней, почему, – обнял меня, коснулся губами открытой шеи, и всё опять покатилось по наклонной плоскости.

Конечно, я говорила:

– Отстань, не смей, я же тебе не нравлюсь!

– Это не так. Ты красивая.

– Заметил!

– Ну, лучше поздно.

Я тянулась к тебе и отталкивала, под гипнозом двигаясь навстречу, как кролик к удаву, и испуганно убегая прочь, как лиса от волка. Так продолжалось до самого последнего звонка, после которого мы забрели в какие-то кушери, где валялись заброшенные бетонные строительные трубы, и на одну из них уселись. Когда ты пытался залезть в вырез моей блузки, я била тебя по щекам и тут же сама целовала. И то, и другое получалось неубедительно, первое – ввиду жалости, второе – из-за неумения…

В конце десятого класса, как гром среди ясного неба пришло известие, о том, что наш Михаил Захарович уезжает в Израиль. Навсегда. И только ждёт выпускных экзаменов, чтобы «довести класс». И это в восемьдесят первом году! Нет, мы, конечно, знали, что где-то там далеко бывают негодные изменники, которые Родину предают. Но что бы так вот рядом с нами, да ещё наш правильный учитель математики и любимый классный руководитель! Поговаривали, он получил в наследство бензоколонку, что вообще звучало дико. Ну, где русская школа – а где еврейский бензин?! Тогда и слово-то «бизнес» было ругательным, по крайней мере, непонятным… Потом, когда в начале девяностых иммигрировал Аркадий Лисовский, никто уже не удивился. Он умер в Хайфе от инфаркта. А вот о Михаиле Захаровиче мы так никогда больше ничего и не услышали.

Впрочем, всю последнюю четверть, во время консультаций по предметам и выпускных экзаменов мне не было дела ни до кого на свете, даже до самой себя. Я просто физически ощущала, что умираю в преддверии скорой разлуки. По мере приближения выпускного бала, календарь отмеренной мне жизни неуклонно сокращался – ибо, что же будет за жизнь! В школу я приходила только для того, чтобы видеть и слышать тебя, понимая, что вскоре буду лишена такой возможности. А после уроков возвращалась домой безмерно уставшей, разбитой, больной, и сразу же ложилась спать. Вечером наскоро делала уроки – и снова спать. Сама поражалась, как можно большую часть суток проводить в бессознательном состоянии, но, по-видимому, молодой организм таким образом боролся с затянувшимся стрессом.

Из общей пачки фотографий, сделанных для виньетки, я украла твою и запрятала её в потайном отделении письменного стола, где хранила дневники. Папа однажды заметил: «Лара, ты не живёшь, а занимаешься воспоминаниями!». Если бы он знал, что последняя запись гласила: «Хочу всё забыть! Хочу умереть».

К выпускному вечеру девчонки готовились как к свадьбе, а у меня в голове стучало: «Всё, всё, в последний раз, и больше никогда…». Мы с Любой отправились в парикмахерскую, три часа отсидели в очереди, а в результате нам накрутили такие ужасающе-бабские причёски, что пришлось бежать домой и в срочном порядке смывать эти совковые представления об элегантности.

На бал пришли с распущенными волосами, в длинных белых платьях. Я казалась себе невообразимой красавицей, воздушной невестой, сказочной принцессой – а ты ни разу не подошёл и даже не взглянул в мою сторону. Зато впервые за два года я увидела, как ты танцуешь с Юлькой Беловой, вы смеялись и смотрели друг на друга как заговорщики, словно у вас была общая тайна…

Знаешь, прошло много лет, и у меня в голове сложилась легенда: в девятом и десятом классе я любила Сашу Сизарёва, а он меня нет. Но вот перечла свои детские дневники и с изумлением обнаружила: всё было далеко не так! И могло бы сложиться по-другому, веди я себя не так бестолково…

На последней странице «официального» дневника о школьных событиях за десятый класс я с безмерным удивлением обнаружила… твою рецензию! А в «Неотправленных письмах» прочла, что уже после окончания школы приносила тебе почитать этот блокнот и долго не могла получить обратно, звонила и слышала:

– Мне надо ещё раз всё прочесть и обдумать.

В твоей рецензии написано: «Дневник интересен, хотя бы уже потому, что является своеобразной летописью нашего класса. Мне кажется, что ты более всех остальных наших одноклассников смогла повернуться лучшей стороной к людям. Желаю тебе и дальше жить так же чисто и открыто. Но одно замечание: моё драгоценное имя упоминается лишь как «Сизый» и «Сашка», а местами с синонимом «дурак»…». На обороте того листка я написала: «Эх, Сашенька, если бы ты знал: настоящий-то дневник совсем в другой тетради!». Сейчас понимаю, что идея отдать тебе записи была очередной уловкой, должной доказать, что вовсе я тебя не любила.

В университет, как и ожидалось, я не поступила, получила «тройку» по английскому языку, и недобрала полбалла. Оправдывалась тем, что «огромный конкурс, зачисление происходит лишь по связям, да за взятки», но в душе понимала: недоучила. Оставалось с тоской наблюдать, как девчонки отправляются по утрам на автобусную остановку, чтобы ехать на лекции, в то время как я иду на работу в соседнюю школу, куда устроилась лаборанткой в кабинет физики. Провал был не столько в том, что я оказалась в числе аутсайдеров, сколько в том, что теперь уж была и вовсе тебя недостойна, ты ведь говорил, что «если у девушки образования нет, то кому она нужна, такая дура!». Всё, что я делала на работе – это учила английскую грамматику, повторяла конспекты по истории и… писала тебе письма! Мой новый дневник, как рассказ Льва Толстого, назывался «После бала».

Мы достаточно с тобой часто встречались, большей частью почти случайно. «Почти», потому что я продолжала, как и учась в школе, по десять раз на день проходить мимо твоего дома, и иногда мы «случайно» сталкивались. Обычно ты шёл провожать меня до дома, мы болтали и иногда целовались. И снова я и тянулась к тебе, и отталкивала.

Некоторые ребята продолжали приглашать одноклассников на дни рождения, а после февральского традиционного вечера в школе, на котором тебе вручили золотую медаль, ты объявил: «Все ко мне!». И я впервые побывала в «святая святых» – твоей комнате, на окошки которой так часто смотрела, ибо куда бы не направлялась, маршрут непременно пролегал через твой двор.

Позже мы с Иркой придумывали всевозможные предлоги, чтобы заманить тебя в гости, например, просили принести магнитофон, чтобы переписать с одного на другой бобинную кассету с композициями популярных ансамблей. Ты приходил, мы пили чай, болтали. Как-то весной ты сидел на подлокотнике кресла, держал меня за руку, смотрел с нежностью и вдруг сказал:

– Вспоминается прошлый Новый год. Каким же я был тогда идиотом!.. Лара, у тебя есть друг?

– Конечно, – гордо ответила я, не особо представляя, кого имею в виду, и на всякий случай добавила. – Даже не один.

– По принципу «чем больше, тем лучше»? Глупостей только не наделай.

К тому времени я начала встречаться со старшим братом Ани Витовой Серёжей. Он только что вернулся из армии, мы познакомились, когда я забежала к Ане за книгой. Я уже не была абсолютно уверена в том, что по-прежнему люблю тебя…

Мой брак с Витовым превратился в затяжную мелодраму, длившуюся почти пятнадцать лет. Лучший её итог – наш сын Дениска, уже студент. «Кубаноиды» этого не понимают, но с Аней Витовой мы и по сей день – ближайшие подруги, какими не являлись даже в школе. Чтобы не вдаваться в объяснения перед посторонними людьми, я представляю Анюту просто: моя сестра. Кажется, она поняла и простила то, что я ушла от её доброго и красивого брата. Ну, уж слишком мы были с Сергеем разными! Ни один не лучше и не хуже, но другие!

С новым мужем мы несколько лет проработали на Севере, в прошлом году вернулись на Кубань, купили квартиру. Сейчас он депутат Городской Думы и немного бизнесмен, а я пока не работаю. Многие из тех, кто только мечтает о моём положении, пугают:

– Заскучаешь, превратишься в нудную домохозяйку!

Но скучно только дурочкам, а я наконец-то могу позволить себе перечесть те книги, до которых годами не доходила очередь, и взяться за новые. Да и в том, чтобы заниматься домашними делами не вижу ничего зазорного: готовить для мужа каждый день праздничный ужин гораздо приятнее, чем писать никому не нужные, насквозь лживые пресс-релизы. Теперь есть время посещать плавательный бассейн, а в театр можно приходить из парикмахерской, а не после напряжённого трудового дня.

Виновные назначены

Подняться наверх