Читать книгу Трава забвения. Рассказы - Леонгард Ковалёв - Страница 9
Страница памяти
ОглавлениеСреди беззаботно шумливых школяров она выделялась грустным спокойствием выражения лица, поступков, своей отдельностью, будто знала, чего не знали другие, отчего весёлость эта вызывала в ней грусть.
Был сорок четвёртый год. Война гремела уже далеко.
Занятия в школе шли обычным порядком. На переменах она звенела ребячьими голосами. Младшие школьники гонялись друг за другом, носились по саду. Те, что постарше, прогуливались проложенными дорожками, сидели на скамьях.
Бледная матовость лица, тёплый и всё-таки грустный взгляд карих глаз, голос, звучавший кроткой печалью, невольным и неодолимым влечением притягивали к ней. Видеть и слышать её, хотя бы мимолётно, пусть даже издалека, было единственно возможным для меня. Я был всего лишь пятиклассник, она училась в седьмом, хотя внешне разницы между нами не было заметно. Хрупкое очарование облика и душевного строя вызывали болезненную мечту об её незащищённости, смутное побуждение уберечь, защитить, но как, от чего?..
Пережитое в недавнем сострадание к судьбам андерсеновских принцесс неожиданным изломом проявилось в подлинной жизни. Подобно беззащитной в грустной своей судьбе Дюймовочке, одним своим существованием обнажавшей правду жестоких и грубых отношений, она вызывала желание сделать, совершить ради неё… Но что?.. Подвиг?.. Возможно. И может быть даже умереть. И наверное, из этого происходило неосознанное постижение того, что, казалось общим и близким, которое, преодолевая непреодолимое, соединяет на все времена.
Учился я плохо – из рук вон. Потрясая моим дневником при жалких моих попытках оправдаться, отчим преображался в лицедея, патетически возглашая своё излюбленное:
– Ах, какое огорченье – вместо хлеба да печенье!
Подавляюще величественный, в одной руке он держал дневник, другой указывал на этот достойный презрения документ, склонив по всегдашней привычке голову к левому плечу, так что свисала тяжкая грива песочных волос. Произнося свою речь с пафосом и ядовитой иронией, он устраивал настоящий театр, в котором зрителями были мать и Маришка, я – бездарный исполнитель той роли, которую мне определила судьба, а он – непогрешимый судия, громовержец, бог.
Бедная мать страдала больше, чем я, получавший серию болезненных ударов узким ремнём, постоянно висевшим на двери, как напоминание о том, что ответственная и нелёгкая обязанность воспитателя будет исполнена неукоснительно и при любых обстоятельствах. Так он довлел над матерью, «с любовью» внушая ей необходимость строгих мер против лени, безделья, разгильдяйства.
Притом, что на служебной лестнице он занимал лишь скромное положение прораба, представление его о собственной персоне никак не увязывалось с действительностью, в которой он вынужден был существовать. Всё же, сказать по-справедливости, на службе он был безупречно честен, никогда не попользовался ничем сверх положенного, хотя, наверное, имел такую возможность. Занимая более высокий пост в прошлом, пострадав за свою честность, как он говорил, был понижен в должности и направлен на работу в этот скучный городишко, где у нас не было ни родственников, ни друзей, ни знакомых. Сознание собственной безгреховности раздувало его гордыню, и уж где-где, но в семье он жаждал получить полное удовлетворение своему честолюбию, поучая, указывая, требуя выполнения установленных им правил, нарушение которых приравнивалось к преступлению. С первой женой он развёлся, платил алименты, потому достатки наши были весьма скромны. Тем не менее он требовал к себе исключительного внимания, особенно в гастрономической части: еда должна быть свежей, только что приготовленной, предельно вкусной, и большая часть имевшегося ресурса отдавалась ему. Он принимал это как должное.
Почему мать наша, красивая и добрая, вышла замуж за этого человека? И всего только через три года после того, как в самом начале войны погиб наш отец? Что нашла она в нём, жестоком, самовлюблённом? И когда я видел огромный живот её, понимая, что это значит, во мне поднималась волна чёрных чувств к ней. Чем больше она сопереживала мне, чем больше, кроткая и ласковая, старалась что-то сделать для меня, в то же время оставаясь в полном подчинении его воле, в согласии с его педагогическими идеями, тем более несомненно для меня было видеть себя чужим и ненужным. Маришка, которой было только шесть лет, не могла понимать того, что происходило в нашей семье. К тому же к ней он относился совсем по-другому – был добр, внимателен, даже баловал.
В школьном саду я сидел на скамейке, рядом сели она и подруга.
Был день бабьего лета, большая перемена. С безоблачного неба к земле протягивались уже не обжигавшие лучи. Во дворе и в саду носились, поднимая шум, высыпавшие из классов ученики.
Девушки говорили о своём. Слова с их смыслом скользили мимо меня. Я внимал лишь звукам, которыми, как в музыке, открывалось, что в мире есть настоящая красота, и то печальное, хрупкое в ней, что так легко погубить, вызывало желание уберечь, защитить, с самого начала предназначенное, однако, остаться неразрешённым, не получившим исхода.
Кажется, ни о чём и ни о ком другом я уже не думал, а то, что было о ней, не отпускало ни днём, ни ночью – ни на минуту, никогда.
Городок только что вышел из оккупации. Всюду проступали следы прокатившейся через него войны, была общая бедность, жили по карточкам. Школа нуждалась в ремонте, окна наполовину были заколочены фанерой, не было электричества. В ноябре последний урок второй смены проходил в полной темноте, пользуясь которой ученики не упускали случая подурачиться, пошалить, пока учитель не видит их. Зимой стало так холодно, что в классах сидели в верхней одежде. Но всё равно школа жила кипучей жизнью. На переменах она бурлила и шумела. Младшие школьники носились по классам и коридорам, бегали во дворе.
Происходили и разные события. С передвижной установки показали фильм «Дети капитана Гранта». Конечно, все видели его раньше. Но это совсем другое – когда показали в школе, бесплатно, и все устроились в зале, совсем по-домашнему – кто на скамейках, а кто и на полу.
А однажды ученика первого класса награждали медалью «За боевые заслуги». Флегматичный, упитанный герой этот был сыном полковника, который возил его с собой на войне. Случилось, что немцы захватили наши позиции, и мальчик оказался на территории, занятой врагом. Тогда контратакой своих солдат полковник заставил противника отступить. И так новоявленный герой был освобождён, проведя несколько часов в плену.
Ради торжественного случая школу построили в зале. Мальчика ввиду его небольшого роста поставили перед строем на табуретку, и какие-то военные прикрепили ему на груди эту медаль, присовокупив подобающие случаю слова.
Две девчонки из пятого «б» как-то странно и постоянно возникали передо мной – дразнились, хохотали, кривлялись. В то время школьникам на большой перемене давали по кусочку чёрного хлеба и две ложечки сахарного песку к чаю. И бывало, приготовившись выпить свой чай, на минутку отойдя за хлебом, вернувшись, я находил в своём стакане тряпку, которой с доски стирали мел. Тут же две проказницы, следившие за мной, с хохотом убегали. Но мне они были неинтересны.
Девятого и десятого классов в школе не было, но был восьмой класс, при этом какой-то странный и совсем особенный. Эти восьмиклассники были вполне взрослыми людьми, держались обособленно, солидно – группами или парочками. Было странно видеть таких «тётей» и «дядей» среди прочего школьного народа. Даже семиклассники заметно отличались от них.
Двое привлекали особое внимание: блондинка Зина с ярким румянцем, какой бывает у детей, объевшихся сладостей, и Сева, представительный молодой человек в хорошем костюме. Между ними были странные отношения, и что-то не ладилось. Они всё время искали уединения, чаще всего за большой классной доской, поставленной в углу общего зала, всё объяснялись, но положительного разрешения не получалось. Из-за доски были видны их ноги, нижняя часть фигуры. Всю большую перемену они простаивали там друг перед другом. После долгих и трудных объяснений Сева имел вид обескураженный, у Зины были заплаканные глаза. Так повторялось изо дня в день.
Я был большим книгочеем, книг же в то время взять было неоткуда. Рассудив, что у Николая Григорьевича, учителя русского языка, должны быть книги, набравшись смелости, я попросил его дать мне что-нибудь почитать.
Николай Григорьевич был учитель старой формации, настоящий интеллигент. Лет ему было, наверное, шестьдесят. С учениками он держался спокойно, ровно, был среднего роста, грузный, с одутловатым лицом и светлыми, всегда серьёзными глазами, редкие седеющие волосы зачёсывал на бок, никогда не повышал голос, и на его уроках никто не шалил. В холодное время он носил кепку и толстое полупальто цвета жухлой травы, покрытое на многих местах аккуратными заплатами. Портфель тоже был старый, сильно изношенный. Держался он прямо, ходил легко, шаг имел широкий.