Читать книгу Оскомина - Леонид Бежин - Страница 18
Глава вторая. Триандафиллов и авиационная катастрофа
Перемолол бы
ОглавлениеДверной звонок у нас настолько напоминал телефонный, что невозможно было отличить, особенно сидя в гостиной, и мы часто бросались к двери, когда нужно было взять трубку, и, наоборот, брали трубку, если требовалось открыть дверь. Поэтому мать, спеша на звонок к телефону, всегда просила кого-нибудь: «Откройте дверь!» А открывая дверь, на всякий случай посылала гонца к телефону: «Кажется, звонят!»
Вот и сейчас повторилась та же история, но только не с матерью, а с одним из гостей, сидевших за столом. Когда в прихожей тренькнуло, а затем раздались длинные звонки, он, прислушиваясь и наклоняясь к уху моей матери, попросил:
– Елизавета Гордеевна, возьмите, пожалуйста, трубку. Мне сюда должны позвонить. Я предупредил, что буду у вас.
– Это не телефон. Это в дверь звонят. Наверное, кто-то опаздывает, – ответила мать, любезно улыбаясь гостям – в том числе и Юлии Ивановне Кузьминой, чувствовавшей себя виноватой за недавнее опоздание, и заверяя этой улыбкой, что участь хозяйки давно приучила мириться с опозданиями гостей как с неизбежностью и не усматривать в них повода даже для самого легкого упрека.
Стараясь не привлекать к себе излишнего внимания, мать поднялась из-за стола, чтобы открыть дверь.
Все почему-то сразу притихли, озабоченно прислушиваясь к голосам в прихожей и истолковывая доносившиеся оттуда слова матери: «Какая неожиданность… Очень приятно… Я вас познакомлю с гостями!» – истолковывая так, словно в неожиданном появлении нового гостя, напротив, ничего приятного не было и знакомство с ним особых радостей им не сулило.
Все как-то выпрямились, подобрались и вместо разговоров стали усиленно налегать на закуски, словно опасаясь, что другого повода для этого не будет.
– Разрешите вам представить… Михаил Николаевич Тухачевский, – сказала мать, намеренно стоя чуть поодаль от гостя и тем самым показывая, что не претендует на внимание, целиком предназначенное ему.
Он был одет как на службу: в выглаженной военной форме, тщательно выбритый, с расчесанными на прямой пробор, слегка примятыми фуражкой волосами и при всех регалиях. В красивых – как у актера немого кино – глазах угадывался затаенный блеск, придававший им выражение решительности и непреклонной воли.
– Я, собственно, не собирался заходить, но обстоятельства вынудили. Надеюсь, не помешал. – Он поймал себя на том, что позволил себе слишком оправдывающийся тон, и усилием воли заставил себя преодолеть минутную растерянность и чувство неловкости, вызванное присутствием стольких гостей. – Хотя, если и помешал… – Михаил Николаевич кашлянул. – А я наверняка помешал, прошу извинить: обстоятельства чрезвычайные.
– Что такое? Что такое? – встревожились гости. – Надеемся, не война?
– Не война, но события печальные, драматические и даже трагические. Сегодня, десятого июля, разбился в самолете мой друг и единомышленник, блестящий теоретик военного искусства…
– Кто?
– Кто? – Гости помоложе повскакали со своих мест, выдергивая из-за ворота салфетки, а старики откинулись в креслах. – Гай, Калиновский? Иссерсон, Свечников, Какурин?
Тухачевский печально вздохнул, показывая, что в этом перечне имен отсутствует одно – особенно дорогое для него имя, собственно и давшее повод для скорбного сообщения.
– Мой друг и единомышленник Владимир Кириакович Триандафиллов.
После этих слов грянула пауза, а затем по гостиной пронесся шепоток:
– Триандафиллов разбился! Это чудовищно!
– Авиационная катастрофа!
– Катастрофа для всей военной науки!
У нас с ним были разногласия. Не скрою, он меня даже критиковал, но на многое мы смотрели одинаково. В частности, на советизацию захваченных областей. – Тухачевский словно оправдывался за что-то, но его никто не слушал.
Шепоток обернулся возгласами:
– Триандафиллов погиб! Боже мой!
– Какая утрата! Скромнейший был человек! Милейший! И какой талант!
– Теоретик – что твой генерал Свечин!
– О Свечине не будем в такой день. – Тухачевский опустил глаза и не поднимал их до тех пор, пока не убедился, что все уяснили значение его реплики.
– Да, не о Свечине речь.
– С ним-то все в порядке.
– Посидит, посидит – и отпустят.
– Где посидит?
– Натурально, в лагере. Где ж еще!
– В лагере, но, слава богу, жив. Триандафиллов же…
– Вот тебе и подарок ко дню рождения! Как же это случилось?
Все смотрели на Тухачевского, принесшего печальную новость.
– Подробностей мы еще не знаем. Но факт есть факт. Авиационная катастрофа. – Хотя не Тухачевский первым произнес это слово, но именно он придал ему то значение, которого оно заслуживало.
– Быть может, диверсия? Происки врагов?
– Ведется следствие. Обстоятельства выясняются. Прошу почтить память Владимира Кириаковича минутой молчания. – После того как все поднялись со стульев и в скорбном молчании выстояли минуту, Михаил Николаевич, оставляя за всеми право дальше действовать по своему усмотрению, обратился к близким: – Юлия Ивановна, Светлана, собирайтесь. Я отвезу вас домой.
– Не оставляйте нас одних. Побудьте с нами, – возроптали гости.
– К сожалению, неотложные дела.
– Ну хоть немного… Из нас многие знали Владимира Кириаковича, воевали вместе с ним в гражданскую. Выпьем! Будет земля ему пухом.
Все наполнили рюмки и выпили. Тухачевский тоже наполнил, пригубил и поставил на стол. Только один дед так и не прикоснулся к рюмке, а когда все недоуменно обернулись к нему, произнес:
– Ну уж тогда выпьем и за томящегося в узах Александра Андреевича Свечина, хотя это, возможно, кому-то и не понравится.
– Вы имеете в виду меня? Почему же? Я тоже выпью за вашего учителя, и весьма охотно, хотя мы с ним, увы, не единомышленники, – сказал Тухачевский, не отводя взгляда от Юлии Ивановны и Светланы в знак того, что его намерение отвезти их домой остается в силе.
– Тогда и пить не стоит. – Дед поднял и снова поставил рюмку.
– Нет уж, позвольте мне самому решать… – На этот раз Тухачевский осушил свою рюмку залпом и до самого дна.
На его красивые, бархатистые, с затаенным сиянием глаза не то чтобы навернулась слеза, но в них явно дрогнула влага.
– После того совещания в Ленинграде вы, конечно, вправе были бы и не пить… – Дед искал, куда бы поставить свою рюмку, чтобы она заняла подобающее ей место.
– Совещания? Какого совещания? – Тухачевский вдруг озаботился тем, чтобы его рюмка не стояла рядом с рюмкой деда, и отодвинул ее подальше.
Но дед свою рюмку упрямо придвинул.
– А то вы не помните… Того самого заседания Военной секции Коммунистической академии в Ленинграде, осудившего реакционные взгляды профессора Свечина. А профессор-то был не на свободе, заметьте. Профессор отбывал срок в лагере и посему на осуждение не мог ответить. Если же смог бы, то всю вашу секцию перемолол бы как жмых.
– Ах, Свечин! Вы все о нем! Не осудившего, а в порядке дискуссии… ему были высказаны замечания, и весьма существенные. Впрочем, что я оправдываюсь! Да, осудившего за пораженчество, за недооценку революционного энтузиазма бойцов, за старорежимные замашки. Если вам так угодно… – небрежно бросил Михаил Николаевич, словно привыкший по воле необходимости угождать тем, кто этого вряд ли заслуживал.
– Что ж, спасибо за откровенность… – Дед поклонился так, чтобы в его поклоне угадывалось нечто фатовское и скандальное.
Тухачевского побледнел, а затем его бросило в краску.
– Это еще не вся откровенность, – раздельным, четким выговором произнес он. – Я мог бы высказать вам больше. От моей откровенности срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек.
– О, Маяковский! – воскликнул дед, словно для него не было большего удовольствия, чем услышать Маяковского из уст такого любителя искусства, как Тухачевский.